– Нам бы ваши заботы! – засмеялся я. – Безвкусно ему!
11. Ева
Перед войной у меня затеялась глупая переписка с одной женщиной. Я видел ее всего два раза, в Мюнхене, в тридцать восьмом. И оба раза в квартирном бюро, где она была мелкой чиновницей. Глупая история – я стал с ней пошло заигрывать, я даже думал отвести ее к себе на квартиру и переспать с ней – тем более что у меня целых полгода не было женщины, я полгода просидел в тюрьме – впрочем, мне иногда казалось, что я за эти полгода прочно расхотел женщин – мне было почти пятьдесят, когда меня арестовали. И она была почти согласна, хотя немножко кокетничала.
На прощанье она сказала: “Напишите мне письмо до востребования!”.
“Ага, сейчас только розовую бумагу куплю! И конвертик с цветочками!” – подумал я и тут же про нее забыл.
Это было в начале марта тридцать восьмого года.
Я очутился около Венского почтамта в середине мая.
Честное слово, друг мой Джузеппе, у меня и в мыслях не было идти проверять, есть ли мне письмо до востребования. Кажется, я вообще забыл про разговор в квартирном бюро и про эту смешную дамочку с глазами-звездочками. Но я замедлил шаг и остановился перед входом в почтамт. У дверей были большие латунные ручки. Вдруг я вспомнил – или мне показалось? – что в квартирном бюро в Мюнхене были такие же ручки. Ну или примерно такие. Латунные, начищенные до блеска.
Мимо, по тротуару позади меня прошла женщина, искривленно отразившись в зеркальной латуни – как будто коротконогая грудастая безголовая кукла. Ужасно! Я даже оглянулся, посмотрел ей вслед. Конечно, это была обычная женщина. Что я, кривых отражений не видел? В кривых полированных поверхностях? Самая обычная. Но чем-то похожая на ту. Своей обычностью, конечно.
Вот только в этот миг я ее вспомнил и тут же вспомнил про письмо до востребования. Вспомнил, что я ей ничего не написал, разумеется.
И не собирался.
И уж конечно, я был на сто процентов уверен, что она первая не станет мне писать.
Поэтому я зашел вовнутрь, нашел нужную стойку, достал членский билет Союза архитекторов, показал его почтовой барышне и спросил, не пишет ли мне кто.
Барышня порылась в длинном ящике и достала три конверта.
В центре зала были столы под низкими латунными абажурами.
Я присел на дерматиновую скамейку.
Проверил штемпели, вскрыл письма в хронологической очередности.
Первое:
“Я несколько раз ходила на почтамт, но от вас не было даже открыточки. Я, конечно, не надеялась, что вы мне напишете 8 марта, в день трудящихся женщин, хотя на всякий случай сбегала на почтамт и проверила. Потому что мы виделись и разговаривали еще 5 марта. Это очень быстро, слишком быстро. Поэтому Вы правильно сделали, что не написали на 8 марта. Если бы Вы мне написали на 8 марта, я бы очень разволновалась. Я бы подумала: он написал мне письмо через три дня после расставания. Наверное, слово “расставание” здесь не подходит. После свидания? Нет, “свидание” тоже не годится. Не знаю, как сказать. Я так редко пишу письма. Вообще я редко пишу что-нибудь, кроме формуляров на службе. Они такие одинаковые! Имя-фамилия дата рождения номер удостоверения личности и время, когда ключи получил и ключи сдал. Еще адрес квартиры, конечно.
У меня плохой почерк. Тем более что я пишу на почтамте, там надо макать перо в чернильницу. А у меня даже нет собственной авторучки. Вам, наверное, смешно. Вы, наверное, думаете, что я совсем необразованная. Но я закончила среднюю школу, я хорошо училась. Я любила романы и стихи. Я даже читала поэта Гуго фон Гофмансталя, мне подруга давала его книжечку. У него совсем непонятные стихи. Про то, что одним положено “напрягать весла”, а другим – “сидеть на царских тронах”. Но его красиво зовут. Как будто бы он фельдмаршал!
Спасибо за внимание, сердечно Ваша Е.Б.”
Вот что-то такое. Как говорится, цитирую по памяти, но близко к тексту.
Второе письмо можно было уместить на открытке, но это был листок бумаги, вложенный в конверт:
“Но я думала, на день Первого мая Вы мне все-таки пришлете поздравление. А Вы молчите. И вдруг я подумала, что вдруг с Вами что-то произошло? Ответьте, пожалуйста. Но я все же Вас поздравляю с праздником весны и всемирной рабочей солидарности трудящихся людей. Мы с Вами оба трудящиеся, правда? Е.Б.”
Третье. Его я вообще наизусть запомнил:
“Если Вы не ответите, я буду точно уверена, что Вас арестовали опять. Или что Вы тяжело заболели. Или вообще умерли.
Боже мой!
Как это печально, грустно и прискорбно.
Но я пока еще надеюсь, что Вы на свободе, живы и здоровы.
Всегда Ваша Е.Б.”
Я недолго думал. Я купил открытку и написал на ней:
“Дорогая Ева!
Простите, что не ответил на Ваши письма.
Рад поздравить Вас с днем Первого мая.
Я тоже читал стихи Гуго фон Гофмансталя. Да, Вы правы, у него много строк туманных, непонятных и грустных. Но есть простые и веселые. Вот, например:
Все печали, все сомненья,
Муки, ненависть, любовь
Сердце вынести сумеет
Раз за разом, вновь и вновь.
Желаю Вам всего наилучшего.
Потом я купил конверт с маркой, положил в него открытку (на ней была девушка-работница в красной кофточке и с букетиком ландышей), заклеил, надписал: “Мюнхен, центральный почтамт, до востребования, Еве Браун” – и опустил в большой деревянный ящик с широкой щелью, которая была окантована такой же начищенной латунью. Такой же – как дверные ручки, абажуры и колонки с прорезями, в которых держались стеклянные перегородки с полукруглыми окошками – граница, отделяющая посетителей от почтовых служащих.
Латунь с небрежными узорами в стиле модерн.
Мне не нравится этот стиль. Жеманный, буржуазный и недорогой. Сквозь него светит общедоступность. Изысканность массовым тиражом. Но и жесткий функционализм не увлекает меня. И коммунистический циклопизм Трооста и Шпеера – тоже не люблю. Архитектура должна быть эклектичной. Что может быть скучнее дома, построенного в очень строгом стиле? Рококо так же утомительно, как “Баухауз”. Счастливы китайцы – у них не было архитектуры.
Поэтому я так люблю строить виллы, внимательно прислушиваясь к желанию заказчика. Стараюсь вписать его пожелания в собственные представления о красоте и пользе. А также в общие понятия века. Так постепенно рождается “венский дачный стиль”, который нашел свое высшее воплощение в вилле “Шеферхунд” – в большом деревянном доме, который своими линиями неуловимо напоминает немецкую овчарку. Джузеппе, я покажу тебе снимок. Я за нее получил две медали. Я чуть было не стал родоначальником “звериной манеры” – то есть, выражаясь по-умному, зооморфного стиля в архитектуре. Но как-то не сложилось. Дальше стало неинтересно. Хотя у меня была мысль сделать виллу “Дельфин” (хо-хо, Джузеппе! я себя все время в уме называю Дофином) – но заказчика не было.
Итак, я бросил письмо, и оно гулко шлепнулось на дно ящика – очевидно, письма вынимали совсем недавно. Мне вдруг стало досадно, что мое письмо “обработают” не сию минуту, а через три часа. На ящике было написано – “письма вынимаются и обрабатываются в 6, 9, 12, 15, 18, 21, 24 часа”. На ночь делается перерыв. Мне стало смешно, что я хочу скорее, скорее, скорее отправить ей письмо.
Была пятница, вечер, самое начало седьмого.
В следующий четверг я пришел в почтамт в середине дня (я как раз встречался в кафе с одним своим заказчиком), снова протянул в окошечко свое удостоверение. Я был почти уверен, что ничего нет. Однако барышня мне тут же подала конверт.
Я спросил ее: “Простите, а когда письмо было получено?”. Она посмотрела на штемпель и сказала: “Позавчера”, и снова толкнула конверт ко мне, в стеклянную арку. “В котором часу?” – спросил я, словно опасаясь к нему прикоснуться. Барышня взяла письмо, сощурилась и вгляделась в штемпель. “В пятнадцать часов”, – сказала она.
Я взял конверт и отошел к столу. Конверт был довольно толстый.
Я стал отсчитывать дни назад. Значит, если письмо пришло во вторник днем, то, значит – поскольку письмо из Мюнхена в Вену идет два дня, – она его отправила в воскресенье. Тоже днем. Значит, она в воскресенье ходила на почтамт. Значит, она ходила на почтамт чуть ли не каждый день? Несчастная женщина. Мне ее снова стало жалко, у меня в сердце зашевелилось что-то растроганное и горестное. Как будто я сижу один в полутемной комнате и вспоминаю маму, какая у нее была тяжелая, безрадостная жизнь, и как она мучилась, умирая. Джузеппе, я тебе рассказывал про маму. Я всегда чуть не плакал, вспоминая о ней. И вот сейчас у меня на душе было точно так же. Болело ниже горла, и было тесно дышать.
Однако я присел на скамейку у стола, перевел дыхание, растер ладонью грудь, посидел немного и открыл конверт. Там было что-то, завернутое в белую бумагу. Развернул. Это была самодельная открытка. Желтая картонка, и на ней наклеены две фигурки, силуэты из цветных бумажек. Женщина на тонких ножках в платье в точечку, и мужчина в темном костюме. У мужчины была косая челка и квадратные усики. То есть это был я. А женщина, стало быть, она. Посредине был переписан стишок – тот, который я ей послал в давешнем письме:
Все печали, все сомненья,
Муки, ненависть, любовь
Сердце вынести сумеет
Раз за разом, вновь и вновь.
Мне стало нехорошо. Зачем я ей ответил? На ее бредовые письма?
Она даже не кокетка, даже не распутница, не нимфоманка… Она просто идиотка. Интеллектуально сниженная, сексуально расторможенная. Наверное, старшей мадам Браун – помнишь, Джузеппе, там их было две однофамилицы – старшей Браун с ней нелегко приходится. Наверное, за ней нужно присматривать: вдруг начнет раздеваться перед посетителями. Боже! Как прекрасно коммунистическое государство! При Гинденбурге такая Ева давно сидела бы в психиатрическом приюте для бедных. Наверное, у товарища Тельмана есть специальная социальная программа для умственно неполноц