Архитектор и монах — страница 32 из 35

приятно. И она едва не застрелилась, когда он ее бросил. И чуть не отравилась, когда его расстреляли. Экая чувствительная барышня. Но отомстить я ей хотел, конечно же, не за это. Я, конечно, сумасшедший фантазер, но уж не настолько! Отомстить за то, что она обо всем этом так подробно мне рассказывала. Как бы дразня и унижая меня. А может, наоборот? Может, она так старалась меня завлечь? Или пуще того – такая у нее была эротика? Половая жизнь по переписке. Еще пока не додумались. Ничего, скоро додумаются. Тьфу. В общем, мне все это было противно вспоминать.

Некоторое время – противно. А потом я снова перечитывал ее письма. “Ну вот, – говорил я сам себе, – ты уже ей отомстил. Ты отказался с нею общаться. Может, она сейчас сидит и плачет. А может, уже покончила с собой. У нее получилось. Наконец. На третий раз”. Вернее, на четвертый. Потому что она не только стрелялась и травилась, она еще вешалась на бумажной веревке. Когда сестра сказала ей, что она полная дура, согласно психометрическим тестам.

Я представил себе этот утлый серый шпагатик, которым перевязывали бумажные пакеты. Наверное, ее экономная мама сворачивала эти веревочки в круглые моточки и держала в старой жестянке из-под печенья вместе с пробками от бутылок и наждачной бумагой для чистки ножей. Так моя мама делала. Я представил себе, как двенадцатилетняя Ева тайком – конечно, тайком, ведь мама всегда тут, за плечом, над головой, всегда окрик, шлепок или просьба-приказ медовым голосом – как Ева тайком вытаскивает эти мотки шпагата, разматывает их, связывает и свивает в одну, достаточно длинную и прочную, как ей кажется, веревку…

И мне становилось ее жалко, настолько жалко, что хотелось прямо сейчас поехать в Мюнхен. Приехать с утра пораньше, ночным поездом, снять номер в гостинице, побриться и принять душ, вытащить из чемодана свежую рубашку, одеться, брызнуться одеколоном, почистить ботинки у чистильщика в холле, заломить мягкую шляпу. Ту новую шляпу, за которую меня возненавидел сосед, и донес на меня, и меня посадили на полгода, и потом я пришел в квартирное бюро и познакомился с ней – то есть ту самую шляпу, из-за которой я, в конечном-то итоге, познакомился с Евой. И опять прийти к ней в квартирное бюро: здравствуйте, товарищ Браун!

Прийти, и что? Да ничего. Просто улыбнуться, пожать руку. Сказать что-то ободряющее. Нет, погоди, – говорил я сам себе. А потом что? Когда она улыбнется, встанет со стула и шагнет навстречу? И вот тут у меня в мозгу что-то выключалось. Я терял способность фантазировать, представлять себе. Я совершенно не представлял себе наш разговор. Конечно, я мог ей наврать, что приехал в Мюнхен по делу, встретиться с заказчиком или на открытие архитектурной выставки. Ну и что? Все равно ясно, что я приехал к ней. О чем говорить? Тут уж надо не “о чем”, тут уж надо “что-то” говорить, раз уж примчался за четыреста километров. Но мне совершенно нечего было ей сказать и совершенно не хотелось вести ее в кафе, а оттуда в гостиницу.


Кстати, с гостиницей могла быть заминка. В Германии теперь, то есть после тридцать третьего года, после тельмановских законов о безопасности – после того, дорогой Джузеппе, как “Немецкие волки” устроили пожар в Рейхстаге…

– Припоминаю, – сказал он. – Темное дело.

– Неважно, – сказал я. – Хотя конечно. Это был повод, все так считали. Раньше никто не слышал про таких “волков”. Их застрелили при задержании. Какие-то никому не известные Рем и Штрассер. Ну да, ну разумеется, они пытались отстреливаться, ранили трех полицейских, в результате Рем получил пулю в шею, а Штрассер выпал из окна, пытаясь скрыться. Все газеты долбили: “Рем и Штрассер, Рем и Штрасер”, и по радио “ремиштрассер, рмштрсср”… Как Пат и Паташон! Ужас. Повод, чтобы сразу резко закрутить гайки. Но я не о том, Джузеппе. Я о том, что вся эта жутко высокая политика отозвалась на жизни простых немецких бонвиванов. На любителях небольших дневных приключений: отпроситься на пару часов со службы и убежать в дешевую гостиницу. Вдруг все изменилось.

Теперь в гостинице надо было регистрироваться. Почему? “Безопасность!” Какое внушительное слово! Особенно если его произносит портье, строго вращая глазами. О, с каким удовольствием портье смотрит на твое удостоверение. С каким наслаждением вписывает твое имя и номер удостоверения в журнал.

Фото! С каким упоением он сличал твое лицо с фотографией, а иногда вежливо просил снять шляпу или откинуть волосы со лба…

Гениальность Тельмана в том и состояла. Он дал власть всякой швали. И вся эта шваль его поддержала и поддерживает.

Да. При кайзере никто не смел проверять документы у офицера или вообще у прилично одетого господина. Прилично одетый господин всюду проходил без спросу. При Гинденбурге проверить документы мог военный патруль или полиция. А при Тельмане любой гостиничный швейцар, любой дворник, любой привратник любой конторы – в Германии сразу расплодились привратники! Миллион привратников! – любой привратник мог спросить удостоверение личности у кого угодно. Законы о безопасности! А приличный господин, который раньше чувствовал себя хозяином – потому что у него был хороший костюм, дорогая сигара, деньги в бумажнике – он сам по себе стал подозрителен в государстве рабочего класса. Даже слова “приличный господин” стали насмешкой, ругательством. “Ишь ты, какой приличный господин!” Приличный господин стал заискивать перед швейцаром и метрдотелем. Джузеппе, я демократ и социалист. Я сочувствую бедным. Я сам из бедных. Но я ненавижу, когда шваль за мной следит и шваль мною командует.

Так вот, гостиница. Раньше я нанимал номер, говоря свою фамилию и платя за день вперед. Раньше я водил к себе в номер женщину, просто взяв ее под руку – вел мимо портье, и ни одна шваль не смела задать мне вопрос.

Но это раньше так было. А вот теперь будьте любезны, зарегистрируйтесь. А если к вам приходит гость, мужчина или женщина – пусть получит у портье гостевую карточку. Заполнит маленькую анкету. Имя-фамилия, дата и место рождения, номер удостоверения. Слава богу, у нас в Австрии этого нет. Это только в Германии. Но я до тридцать восьмого прожил в Мюнхене и нахлебался.


Но не в этом дело, дорогой мой Джузеппе. Не в том дело, что бедняжке Еве пришлось бы заполнять анкету под мерзопакостным взглядом портье. Мне просто не хотелось вести ее к себе. Я никогда не мог пойти с женщиной, если я прежде не фантазировал о ней. Как это по-вашему? Если сначала не прелюбодействовал с ней в сердце своем. В моих мечтах не было места для Евы, и даже нарочно, даже холодным рассудком, рассудочным, так сказать, воображением – я не мог представить себе, что я ее обнимаю-целую-раздеваю и все прочее. Хотя разве можно такое представлять себе нарочно, холодным рассудком? То-то и оно.

Поэтому я успокаивался дня на два-три. Потом снова начинал о ней думать, и снова приходил на почтамт. Наконец я понял, что все, ждать смысла нет, и выбросить из головы тоже невозможно. Я решил ехать к ней. Ну, скажем так – решил поехать узнать, как она там. Я совершенно серьезно собрал маленький чемодан. Однако по дороге все-таки зашел на почтамт. Письмо ждало меня. Уже второй день, судя по штемпелю.

Я поставил чемодан около стола, сел на скамейку, вскрыл конверт и начал читать.


“Я не хотела вам больше писать, мой дорогой далекий теперь уже бывший друг, потому что вы правы, конечно – не надо шалить чувствами, тем более что у нас такая большая разница в возрасте, в образовании и общественном положении. Я готова принять наше расставание без лишних слов.

Но вчера мне приснился сон про нас с вами.

Мне приснилась война. Я не помню ту войну, только по рассказам мамы и папы. Хотя могла бы запомнить хоть что-то, мне уже шесть лет было, когда война закончилась. Но вот не помню, а выдумывать не буду. А вчера мне приснилось, как будто идет ужасная война. Я в грязном обгоревшем доме, стою около окна, смотрю на улицу. Из этого окна я когда-то читала стихи прохожим – помните, я вам писала про это? Но это мне не снилось, это я вам просто объясняю, что это за окно. Окно нашей гостиной. А сейчас – то есть во сне – все ужасно. Я смотрю из окна. Мостовая разбита, дома на другой стороне разрушены, из выбитых окон идет дым, кругом мусор. Мне хочется плакать, потому что я совсем одна, я не знаю, где мама и папа, где сестра Эльза. Вдруг вижу: по улице бегут какие-то люди в военной форме, они подбегают к окну, протягивают руки и прямо из окна вытаскивают меня наружу. У меня нет сил сопротивляться, закричать, даже спросить, куда они меня тащат. Они сажают меня в большой автомобиль. Слышу, как они переговариваются. Они говорят про меня “она – его любовница”. И я сразу понимаю, о чем идет речь. Я – ваша любовница. Уже давно. И вот сейчас мы едем к вам. В какую-то крепость. А вы – фельдмаршал, даже еще выше – вы главнокомандующий. Идет ужасная война, враги наступают. Мы едем, а на улицах стреляют, бегут солдаты, рвутся бомбы. Вот меня вытаскивают из машины, ведут по подземным ходам этой крепости. И вот я вижу вас. Вы весь изможденный, бледный, одеты в фельдмаршальский мундир с крестами и звездами. Мундир помят, весь в кирпичной пыли, как в крови. Просто больно смотреть! Но я очень рада, что вижу вас. Мы обнимаемся и целуемся. И тут в комнату вбегают вражеские солдаты. Они стреляют, я пытаюсь закрыть вас своим телом, и мы оба падаем мертвые.

И какой-то голос громко шепчет мне прямо в ухо: “Он вмешался, он вмешался, и поэтому погиб. И ты с ним погибла, потому что он вмешался”.

Я проснулась, было уже почти утро, я лежала и думала, что это значит. Из-за этого сна я все-таки решила написать вам письмо. И сказать: не вмешивайтесь, мой далекий друг. Не надо вмешиваться. Вы понимаете, о чем я. И не пишите мне больше, никогда, никогда! Иначе несчастье свалится на вас. Я так боюсь принести вам несчастье.

Прощайте, ваша Е.Б.”

Собственно, я уже давно не вмешивался.

12. Книга

– Джузеппе, – вдруг сказал он. – Джузеппе, ты чувствуешь настоящее?