и в полицию безопасности, давали им легкую выволочку и тут же отпускали. Кроме того, я был гражданином дружественной Австрии, и следователь мог обратить внимание на это обстоятельство: то есть не арестовывать меня, а выдворить.
Однако все случилось так, как случилось. Следователь допросил меня и отправил в одиночную камеру, я там просидел почти полгода. Откуда мне было знать, что “наверху” сейчас происходит “нечто”, из-за чего меня ни разу не вызывали на допрос, а потом вдруг отпустили.
Я ослабел душой. Да я и раньше-то не был титаном духа, гигантом воли.
А тогда – совсем ослабел.
Мне казалось, что я не человек, а камешек на аллее, маленький, серенький и круглый. Камешек можно перешагнуть, не заметив; можно втоптать в мелкий песок, которым посыпана аллея; можно пнуть кончиком ботинка. Погонять перед собою, отшвырнуть в сторону или просто потерять к нему интерес. Я именно так себя чувствовал. Я не хотел бороться. Стучать в дверь, требовать адвоката, подавать протесты. А тем более объявлять голодовку или угрожать самоубийством. Нет, не хотел. Самое большое, на что меня хватало, – делать гимнастику три раза в день.
Книг мне не давали. Бумаги и карандашей – тем более.
Попрыгав по камере, поприседав, помахав руками, я ложился на койку и закидывал руки за голову.
Но странное дело! Я не мог думать о своих проектах, совсем не мог, хотя старался. Я заставлял себя думать, я чуть ли не вслух говорил себе, что я архитектор, и что в моей жизни есть смысл – изобретать новые формы пространства. Проектировать и строить.
Я закрывал глаза и насильно представлял себе контуры зданий, конструкции, украшения. Я пытался внушить себе, что я бог архитектуры и могу построить все. Что все получится по мановению моей фантазии. Какая-нибудь потрясающая вилла для бразильского миллионера, на скале над океаном. Или спроектировать резиденцию для русского премьер-министра. Говорят, он очень образованный господин, аристократ, хоть и республиканец. Говорят, сын у него – талантливый писатель, утонченный стилист. Резиденцию для отца и виллу для сына. А также построить стадион на сто тысяч мест. Оперный театр. Вокзал. Универсальный магазин.
Но я напрасно заставлял себя вообразить эти здания. Я пытался раскрепостить, расшевелить, возбудить свою архитектурную фантазию, но все это проскакивало, смятое и бледное, и выплывала госпожа Браун, и говорила:
– Ну почему, ну почему вы так долго, так жестоко испытываете терпение женщины?
Я жалел, что тогда не пошел с ней в ее комнату. И я вспоминал женщин, с которыми у меня ничего не получилось, и очень досадовал, и воображал, как бы это могло получиться.
Мне было стыдно за свою бестолковость и за эти пошлые мысли.
Хотя может быть – если бы у меня тогда получилось с госпожой Браун, или с другими женщинами, о которых я вспоминал на тюремной койке, – очень может быть, что моя жизнь была бы совсем другая.
Говорят, в жизни мужчины многое зависит от женщины.
Я сам не знаю. У меня не было жены. И постоянной женщины – тоже не было. Женщин было много, а так, чтобы надолго – нет. Так что не могу судить.
Но, может быть, правильно говорят.
Ницше писал – “плетку, плетку бери, идя к женщине”. А все равно в его жизни все зависело от женщин. От сестры. От мадам Вагнер. И еще от этой русской шведки, забыл фамилию. Так что не гордись, философ.
Да, наверное, все зависит, если честно.
Вот, например, у меня было два приятеля в Архитектурной школе. Один просто нормальный парень, а другой даже очень способный. Талант, можно сказать. Когда он свои эскизы приносил, все классы сбегались смотреть. Потом женился на хорошенькой девушке. Вроде из приличной и обеспеченной семьи. Но – на самом деле лавочники, в трех поколениях лавочники. Они его перемололи, прожевали, сделали таким же, как они. Он стал управляющим в строительной фирме своего тестя. Собственно, он так и познакомился со своей будущей женой – пришел на эту фирму с заказом, а там такой ангел порхает в приемной. Потом тесть продал эту фирму и купил универмаг. Старику это было привычнее – потомственный лавочник, я же сказал. А мой талантливый приятель стал управляющим в этом универмаге. Ему уже было все равно, чем управлять.
Да. А второй приятель женился на совершенно сумасшедшей католичке. И тоже свихнулся на этом деле. Не знаю, где он теперь. Наверное, проповедует в Африке.
Женщину не исправишь, не переучишь. Можно быть, как она. Или убежать.
Вот я все время убегал.
Но ведь не убежишь. Кто знал, что женщина по фамилии Браун – нет, не госпожа Браун, моя бывшая квартирная хозяйка, которую я вспоминал на тюремной койке, а ее однофамилица, маленькая смешная чиновница – так подействует на меня. Никто не знал. Я не знал, во всяком случае. А в Провидение я не верю. Просто так вышло – что я не смог убежать от женщины. Хотя и прибежать к ней тоже не сумел.
Через полгода, но уже в тридцать восьмом году, в феврале, министр государственной безопасности был уволен, потом арестован, потом расстрелян. Почти все дела, которые шли при нем, были тут же пересмотрены. Я это узнал потом, когда вышел.
Ко мне пришли в камеру, отвели в кабинет к следователю.
На стене висел уже другой портрет. Не тот, который висел полгода назад, когда меня в первый раз допрашивали. Такой же скуластый и курносый крестьянин во френче с генеральскими звездами на широком воротнике – но другой, совсем другой, я прекрасно запомнил того! Я сразу все понял, хотя никто мне не приносил газет в камеру, и радио туда не было проведено.
Следователь тоже был другой. Он спросил:
– Вы признаете, что вели антигосударственную агитацию?
Я, разумеется, ответил:
– Нет, не признаю.
И далее:
– Вам известно, что на вас был направлен донос?
– Да, мне об этом говорил следователь.
– Донос признан заведомо ложным, подозрение с вас снято.
– Я рад, что следствие установило истину. Меня выпустят на свободу?
– Разумеется. Вас проводят. Вещи получите на складе. Вот квитанция.
– Благодарю вас, господин лейтенант.
– Можете называть меня товарищем.
– Спасибо, товарищ лейтенант.
– Разъясняю. Вы имеете право подать иск против доносчика. Хотите?
– Я его прощаю. Я полагаю, что он скорее жертва.
– Вот как?
– Его затянула общая атмосфера подозрительности.
– Как-как?
Я поднял глаза к портрету нового министра госбезопасности и сказал:
– Атмосфера излишней, чрезмерной, вредной подозрительности, которую насаждал бывший министр, оказавшийся врагом партии и народа.
– Верно. Вы благородный и политически зрелый человек.
Он встал из-за стола.
– До свидания, товарищ лейтенант, – сказал я.
– Прощайте, товарищ Гитлер, – он усмехнулся и четко выговорил: – Прощайте. Именно так. Вы тоже должны сказать мне вот это самое слово, – я молчал растерянно. – Ну, скажите же! Такая примета.
Потом я узнал – работники похоронных служб и сотрудники госбезопасности никогда не говорят “до свидания”. Они всегда говорят “прощайте”. Именно так. Из хорошего отношения к своим клиентам. И в самом деле, зачем человеку желать нового свидания с гробовщиком или следователем тайной полиции?
– Прощайте, товарищ лейтенант, – сказал я.
После этого разговора я почувствовал себя физически грязным. Вроде бы я ничего такого особенно подлого не сказал. Ну, про “врага партии и народа”. Во внутренних самооправданиях это могло сойти за цитату из газетной статьи. Лейтенант был приятным человеком. Но все равно. Гадость. Липкая, потная, пугливая гадость. Хотелось вымыться с мылом, с головы до ног.
Весело насвистывая, я поднялся на свой третий этаж. Дверь в мою квартиру была опечатана. То есть заклеена неширокой бумажной лентой с печатью. Ключи у меня были в кармане. Я сорвал эту бумажку, отпер дверь, вошел в квартиру, разделся догола прямо в прихожей и пошел в ванную.
Воды не было. Текла жалкая струйка, потом и она перестала. Кап-кап-кап.
Я набрал эти капли в ладонь и смыл пот со лба. Протер подмышки. Постарался намочить – вернее, слегка увлажнить – полотенце. Прошло минут пять. Полотенце стало немножко сырым. Обтер этим полотенцем все тело. Стало чуточку легче.
Пока рабочий день не кончился, я пошел в квартирное бюро.
Я знал, что в этом бюро были страшно злы на меня, а также на полицию безопасности, потому что за эти полгода они не имели права ни сдавать квартиру, ни требовать с меня денег. Таковы правила. Ведь я не был осужден, я был просто “изъят полицией безопасности” – такое письмо они получили. Изъят, и все тут. Полиция безопасности не любит говорить лишнего. И болтунов тоже не любит. “Изъят” – какое хорошее слово.
Все это мне рассказал помощник товарища лейтенанта, который провожал меня на склад и искал мешок с моими вещами. Он сказал: “В бюро будут на вас шипеть и ворчать, но вы наплюйте”.
Так оно и оказалось.
Две дамочки-чиновницы из квартирного бюро сначала шипели на меня, а потом принялись ругать власть и особенно полицию безопасности: “Делать им нечего, стукачи проклятые, совсем довели до ручки”. Они объяснили мне, что получают зарплату из денег, которые вносят квартиросъемщики. На всякий случай я хмыкнул вроде бы сочувственно, но разговора не поддержал. Они покосились на меня и замолчали. Одна была в юбочке с разрезами, коротко стриженная, с белой крашеной челкой, ей было хорошо за тридцать, может быть, даже ближе к сорока, но готов спорить, что подруги ей говорили: ах, тебе не дашь больше двадцати пяти! – и она была счастлива это слышать три раза в день. Вторая была с седой завивкой, в синем почти мужском пиджаке с большой брошкой в виде попугая. “Справку!” – сказала старшая.
Я показал им справку. Никаких сантиментов типа “освобожден ввиду отсутствия состава преступления”. Просто: “Настоящим подтверждается, что гражданин Адольф Гитлер с 3 марта 1938 года более не находится в распоряжении Государственной Службы Безопасности”. Умели они нагонять туманный ужас такими вот мелкими штришками.