Архив еврейской истории. Том 12 — страница 4 из 10

Г. С. Кан

Аарон Исаакович Зунделевич (1852–1923) был одним из самых крупных революционеров еврейского происхождения второй половины 1870-х годов, игравшим виднейшую – можно даже сказать, системообразующую – роль в таких организациях, как «Земля и воля» и ранняя «Народная воля». Между тем в монографиях по истории революционного движения этого времени ему в лучшем случае посвящается несколько предложений[314], а единственной специальной работой о нем до сих пор остается опубликованная еще в 1934 году статья Е. Н. Кушевой[315]. В своей книге о «Народной воле» в 1997 году мы попытались восполнить этот пробел, посвятив Зунделевичу несколько страниц и опубликовав его автобиографические показания от 20 мая 1880 года[316]. Сейчас настало время для более подробного рассказа о Зунделевиче – революционере[317].

Детство, ранняя юность и формирование революционных взглядов

Аарон Зунделевич, хоть и числился по документам мещанином местечка Солы Ошмянского уезда Виленской губернии (о чем есть упоминания в литературе[318]), по его собственным словам, родился в Вильно[319]. И детство он провел в этом губернском городе, где отец будущего революционера Исаак Ошерович Зунделевич (1826–1890), по воспоминаниям сына, «то терпел неимоверную нужду, так что жить нечем было, то дела его поправлялись, и он был в состоянии прокормить семью»[320]. А семья была большая, и к 1879 году у Аарона, старшего из детей, имелось пять братьев и три сестры. Финансовое состояние отца постепенно стабилизировалось: он успешно содержал портерную (пивную) лавку и сапожную мастерскую[321].

Исаак Ошерович был человеком незаурядным и нестандартным для своего круга. Зунделевич называет его вольнодумцем и сообщает, что он даже «в тишине курил по субботам»[322]. Лев, брат Аарона, вспоминая отца в письме от 28 ноября 1890 года, свидетельствует:

Свободный, благодаря своему сильному природному уму, от всяких предрассудков, он в теологических спорах бывал замечательно хорош и ни перед кем не скрывал своих убеждений <…>. Огромным влиянием он пользовался на рабочих, занимавшихся у него в мастерской <…>. Как истинный демократ, он обращался со своими подчиненными по-товарищески, чем внушал к себе со стороны окружающих глубокое доверие и уважение. Попасть к отцу в мастерскую – многие считали для себя за счастье. Бесконечно добрый и мягкий, он привлекал к себе окружающих, и все его любили.

При этом, сообщает Лев Исаакович, многие родные порицали Исаака Ошеровича за отнюдь не ревностное соблюдение им религиозных обрядов[323].

В числе этих недовольных был и его старший сын, до 16 лет отличавшийся крайней религиозностью. Детство и раннюю юность Аарон провел в иешивах (религиозных школах при синагогах), изучая Талмуд и другие древнееврейские книги. Ради этого он в 12 или 13 лет даже покинул родительский дом, два года жил в иешиве в Сморгони и затем какое-то время в Минске, где плохо питался и спал в синагоге на голых досках. Здесь он стал читать светскую еврейскую литературу и понемногу отошел от своего религиозного фанатизма. В частности, большое влияние на него оказали сочинения И. Б. Левинзона (1788–1860), литератора, выступавшего страстным поборником широкого просвещения еврейского юношества.

Зунделевич решил вернуться к родителям в Вильно и поступить в местное раввинское училище. Почти весь путь домой он проделал пешком, постоянно недоедая. За год подготовился к поступлению в училище и в 1868 году был принят сразу во 2-й класс. К тому времени Аарон уже отчасти владел русским языком, который окончательно усвоил во время учебы. В училище он был первым учеником по всем предметам, еще в младших классах зарабатывал уроками, будучи хорошим учителем. По окончании семи классов училища можно было, при условии дополнительной сдачи экзаменов по древним языкам (латыни и греческому), поступать во все высшие учебные заведения России. Зунделевич собирался продолжить свое образование в Петербургском практическом технологическом институте.

В 1873 году Виленское раввинское училище было преобразовано в Виленский учительский институт. Его выпускники должны были становиться преподавателями, притом только в еврейских низших учебных заведениях. Зунделевича это не устраивало, и он ушел из училища. Его цель оставалась прежней: учеба в Технологическом институте, но теперь уже в качестве вольнослушателя. Чтобы заработать денег на будущую поездку в столицу и жизнь там, Аарон давал ежедневно 6–7 уроков, материально помогая и родителям. Вскоре, однако, он изменил свои планы, решив с несколькими товарищами эмигрировать в США. Там, полагали юноши, они смогут жить без стеснений и ограничений в правах. Двое друзей Зунделевича с помощью контрабандистов действительно уехали в США, и он тогда впервые завел прочные сношения с «контрабандными людьми», что пригодилось ему впоследствии.

В том же 1873 году Зунделевич знакомится с русской радикальной публицистикой и подпадает под ее влияние. Жизненные приоритеты меняются – юноша решает остаться в России, чтобы служить угнетенным и униженным людям всех национальностей, противостоя жестокой и несправедливой государственной машине. И определяющее влияние в формировании этих взглядов на него оказали не кумиры тогдашней революционной молодежи П. Л. Лавров и М. А. Бакунин, а публицист гораздо менее крупного калибра Н. В. Соколов – своей книгой «Отщепенцы»[324].

Лейтмотив этой книги – прославление особого типа людей, которых Соколов именует отщепенцами. По определению Соколова, это люди, «которые проживают свою жизнь, отыскивая причины общественных зол и бедствий, проповедуя вечную республику, блаженное социальное устройство, личную свободу, гражданскую солидарность, экономическую правду». Они беспокойны, всегда желают «совершить какое-то священнодействие, защитить какое-нибудь знамя», не умеют и не желают «подчиниться общей доле»[325]. Отщепенцы противостоят вековечному миру насилия, лжи, лихоимства, грабежа, подлости и жестокости, из которых состоит «грязная чаша практической жизни», где царит «война всех против всех» и действует принцип «человек человеку волк»[326].

В качестве примера отщепенцев Соколов приводил людей совершенно разного толка – римских стоиков, первых христиан, еретиков Средневековья, папу Григория VII, Франциска Ассизского, Т. Мюнцера, Т. Мора и, наконец, социалистов – Ф. М. Ш. Фурье и П.-Ж. Прудона (последний пользовался наибольшей симпатией явно склонявшегося к анархизму Соколова)[327].

Под влиянием именно этой книги Зунделевич сделался социалистом и революционером. Свободолюбивый, социалистический и бунтарско-идеалистический дух «Отщепенцев» навсегда остался в его сознании, хотя сугубо анархическая составляющая уже через два-три года потеряла для него какую-либо привлекательность (о чем позднее).

Видимо, в это же время Зунделевич окончательно утрачивает былую религиозность. В своих показаниях от 20 мая 1880 года на вопрос о вероисповедании он отвечает «совесть», а чуть позже говорит, что «не признает Еврейского вероисповедания», хотя ни при каких условиях не согласился бы «креститься в какую-нибудь другую веру»[328]. Моральный максимализм юного Зунделевича переместился из религиозной в иную, социальную сферу – на путь, указанный «Отщепенцами».

Виленский революционный кружок 1873–1875 годов

Первые зерна революционных настроений в Вильно посеял Я.-А. Финкельштейн (1851–1917), учившийся на рубеже 1860-х – 1870-х годов в уже упомянутом раввинском училище. Он устроил здесь библиотеку нелегальной литературы и завел связи с одной из наиболее значительных и влиятельных революционных организаций того времени – обществом «чайковцев», существовавшим в 1871–1875 годах с центром в Петербурге. В 1872 году вследствие доноса деятельность Финкельштейна стала известна училищному начальству, и Министерство народного просвещения уволило его из училища без права поступления в другие учебные заведения. Вслед за этим виленский губернатор выслал «смутьяна» из Вильно в Сувалкскую губернию, откуда тот бежал за границу и поселился в Кёнигсберге, став там представителем революционных издательств Швейцарии и Лондона и продолжая сотрудничать с «чайковцами»[329].

Во время своего пребывания в училище Зунделевич не был знаком с Финкельштейном, но впоследствии именно его ученики познакомили Зунделевича с нелегальной литературой[330]. А несколько позже сам Зунделевич создает свой революционный кружок. Дата его возникновения не совсем понятна. Историк Б. М. Фрумкин, получавший сведения о кружке из писем самого Зунделевича, указывает на 1872 год[331], но при этом с его же слов говорит о присутствии там бывших учеников училища и воспитанников новосозданного учительского института[332], а это означает, что кружок не мог образоваться ранее осени 1873 года.

Кружок составился из лиц, собиравшихся, чтобы читать нелегальную (а иногда и легальную) литературу социалистического и радикального направления. Среди изучаемых книг были, в частности, те самые «Отщепенцы», «Исторические письма» Лаврова, роман «Что делать?» и некоторые статьи Н. Г. Чернышевского, редактируемый Лавровым журнал «Вперед!» и работы Бакунина. В кружок, по разным данным, входило от 8 до 15 человек, но вокруг него было довольно много сочувствующих. Из наиболее активных членов кружка отметим Л. С. Вайнера, Л. М. Давидовича, А. С. Либермана и В. И. Иохельсона (в будущем – народовольца, а потом – крупного этнографа).

Через «лавриста» Е. С. Семяновского Зунделевич и его товарищи установили регулярные сношения с петербургским кружком сторонников Лаврова во главе с Л. С. Гинзбургом и А. Ф. Таксисом. А через А. М. Эпштейн, дальнюю родственницу Зунделевича, он лично и его кружок наладили самые дружеские отношения и тесное сотрудничество с «чайковцами»[333]. «Чайковец» Н. И. Драго и В. Н. Фигнер даже считали Зунделевича членом этого общества[334], что, видимо, все же является преувеличением. К весне 1875 года Зунделевич был знаком и с будущим создателем «Земли и воли» (в прошлом стоявшим и у истоков «чайковцев») М. А. Натансоном, который в середине апреля 1875 года приезжал к нему в Вильно[335]. Натансон в это время, освободившись из административной ссылки, устраивал «генеральный смотр» всем революционным силам, уцелевшим после «хождения в народ» 1874 года[336], которое привело к масштабным арестам.

Благодаря связям Зунделевича с контрабандистами он, несколько раз съездив в Кёнигсберг к Финкельштейну, организовал через Вильно масштабную транспортировку в Россию социалистических изданий, в том числе журнала «Вперед!» и книг, напечатанных в Швейцарии «чайковцами»[337]. А затем, тоже при активном участии Зунделевича, Вильно стал центральным местом для переправы за границу и обратно самих участников социалистического движения 1870-х годов. Ставший впоследствии знаменитым «чайковец» Н. А. Морозов и близкий к «чайковцам» В. И. Алексеев (будущий «толстовец») уже в 1874 году слышали о Зунделевиче как о виртуозном специалисте по переправке людей через границу[338]. Так, в декабре 1874 года Зунделевич с помощью своих друзей-контрабандистов успешно переправил из России в Германию самого Морозова и «чайковцев» Н. А. Саблина и Н. А. Грибоедова[339]. О механизме этих предприятий, сохранявшемся без изменений вплоть до осени 1879 года, будет рассказано ниже.

Идеология Виленского революционного кружка не успела окончательно сформироваться. Из имеющихся отрывочных данных можно сделать следующие выводы.

Кружок не носил еврейско-национального характера и, планируя свою дальнейшую деятельность, собирался ориентироваться не только на еврейскую среду. Зунделевич писал Фрумкину:

Для нас всех еврейство как национальный организм не представляло собой явления, заслуживающего поддержки. <…> Главный цемент, связывающий евреев в одно целое – религия, признавался нами фактором безусловно регрессивным… <…> Нам казалось, что у евреев нет общих интересов национальных, а есть множество одинаковых интересов людей, составляющих еврейство, – интересов, заключающихся в приобретении равноправия, открывания себе дороги к европейскому образованию и в работе со всеми другими людьми, составляющими население России, работе, направленной к изменению общественного порядка в сторону общечеловеческих идеалов добра и справедливости[340].

Более того, Иохельсон сознается, что русская литература (по-видимому, имеется в виду не только ее радикальное направление), внушавшая им «любовь к просвещению и русскому народу», привила им также, «в известной степени, представление о еврействе не как о народе, а как о паразитном классе»[341]. Фрумкин – видимо, со слов Зунделевича, – поясняет, что речь шла о «презрении к преобладающим в еврействе элементам непроизводительного труда; к ростовщичеству, посредничеству и всякого рода торгашеству», и добавляет – «такие занятия третировались, как худший вид паразитизма»[342]. Согласно Зунделевичу, Либерман был единственным человеком в кружке, кто смотрел на работу среди евреев «как на средство поднять национальное самосознание еврейства, культурно-национальные особенности которого он ценил очень высоко»[343]. Но его предложения издавать специальный социалистический орган на иврите были отвергнуты[344].

Зунделевич, по свидетельству одного из его тогдашних знакомых М. Д. Ромма, в своем кругу говорил достаточно обычные для народников 1870-х годов вещи – о бедственном положении крестьян, обремененных большими платежами и громадными недоимками, причем приводил конкретные цифры. Причину такой ситуации Зунделевич видел в «дурном управлении государством», и в качестве средства «это дело поправить прямо указывал на бунт, восстание и революцию»[345].

Не совсем понятно, что конкретно имел в виду Зунделевич (если Ромм правильно изложил его речь) под бунтом и революцией. Тогда существовали: а) программа Бакунина с его представлением о том, что русский мужик – прирожденный социалист и революционер и его можно легко поднять на бунт; б) доктрина Лаврова, настаивавшего на долгой пропагандистской работе в народных массах для подготовки крестьянской революции; и в) средняя линия в лице идеологии «чайковцев» – пропаганда в народе для ожидавшегося в относительно близком будущем крестьянского восстания во имя социализма. Скорее всего, Зунделевич и другие «виленцы» были ближе всего к «чайковцам», хотя влияние на «виленцев» отца русского анархизма тоже, несомненно, имело место – один из участников кружка Г. М. Каценеленсон вспоминал в 1931 году, что в спорах К. Маркса и Бакунина в период Первого Интернационала их симпатии были на стороне последнего[346].

Целью кружка ставилось новое «хождение в народ» – видимо, в рамках Виленской губернии. При этом идти члены кружка собирались не к крестьянам, а к местным рабочим. Зунделевич, говоря об этом, добавлял: «Еврейские рабочие входили в общее понятие “народ”, но большое значение придавалось исканию приверженцев среди русских рабочих, так как в них предполагалась решающая сила». «Виленцам», продолжал Зунделевич, казалось, что «всего удобнее проникнуть в среду рабочих, если самому быть рабочим»[347].

В начале мая 1875 года Зунделевич и Иохельсон сняли у местных дворян К. Ф. и М. С. Савицких небольшой дом в окрестностях Вильно[348]. Там была устроена сапожная мастерская, куда приходил нанятый кружком еврей-сапожник и обучал Зунделевича, Иохельсона и еще двух человек сапожному ремеслу[349]. По свидетельству Иохельсона, обучение шло быстро, и через две-три недели сапожник стал продавать на рынке обувь их производства, «надо прибавить, не очень изящную и прочную». Но ученики все же подавали надежды на прогресс в сапожном деле[350].

Однако кружок (вернее, почти весь его актив) неожиданно провалился. Произошло это из-за недостаточной конспиративности Зунделевича и его товарищей. Один из воспитанников Виленского учительского института И. Э. Каган, отличавшийся политической бдительностью и к тому же находившийся в личном конфликте с Вайнером, сделал донос институтскому начальству о том, что между учащимися распространяются нелегальные издания. После этого по решению педагогического совета института в ночь с 29 на 30 июня 1875 года был произведен обыск в помещении его воспитанников. В результате у двоих – Н. И. Рабиновича и А. С. Цунзера – были соответственно найдены «Отщепенцы» Соколова и брошюра Лаврова «1773–1873. В память столетия пугачевщины».

Рабинович и Цунзер признались 2 июля, что получили книги: первый – от Вайнера, второй – от Зунделевича. Цунзер также сообщил и о наличии кружка, куда его приглашал Зунделевич. Допрошенный в тот же день Вайнер сознался, что «Отщепенцев» ему дал Зунделевич. Отпущенный после допроса, Вайнер тут же раскаялся в своей откровенности и предупредил Зунделевича о неизбежном аресте. 3 июля 1875 года Зунделевич, Вайнер и Иохельсон спешно покинули Вильно, затем пересекли границу и прибыли в Кёнигсберг, где остановились у Финкельштейна. Через несколько дней туда же приехал и Либерман[351]. Роль Давидовича не была раскрыта, и впоследствии он восстановил и упрочил Виленский революционный кружок, успешно действовавший вплоть до новых арестов в марте 1876 года[352].

Пребывание в Германии (июль 1875 – весна 1876 года) и формирование собственной политической программы

Проживая большей частью в Кёнигсберге, Зунделевич периодически посещал Берлин и другие города Германии, продолжая заниматься тем же, чем и в Вильно, – транспортировкой нелегальных изданий и переправкой участников революционного движения через границу Пересылал он и корреспонденции для газеты «Вперед!» из России. Ближайшим помощником Зунделевича стал поселившийся в Берлине бывший «чайковец» Г. Е. Гуревич[353].

Примерно в начале весны (скорее всего, в марте) 1876 года на имя Зунделевича, жившего по паспорту Давида Гуревича (брата его помощника), поступила большая посылка из Женевы, которая обратила на себя внимание кенигсбергской таможни. Таможенники вскрыли ее. Там оказалось множество фальшивых печатей российских администраторов – полицмейстеров, исправников, губернаторов и т. п. Зунделевича вызвали в таможню и объявили, что эта посылка будет отправлена в полицию. Он не стал дожидаться вызова в полицейское управление, поскольку опасался ареста и даже выдачи России, потому тут же уехал в Берлин, где, видимо, жил по другому паспорту[354].

Зунделевич заинтересовался деятельностью немецких социал-демократов, создавших в 1875 году Социалистическую рабочую партию Германии (в дальнейшем – СРПГ). Скорее всего, первое знакомство с ними состоялось еще в Кёнигсберге, где Финкельштейн имел обширные связи с социал-демократическими кругами. В Берлине Зунделевич часто посещает собрания, проводимые социал-демократами, знакомится и общается с некоторыми их видными деятелями[355] (какими именно, источники не говорят. А. Д. Михайлов – один из лидеров поздней «Земли и воли» и ранней «Народной воли» – писал о Зунделевиче товарищам, что «среди немецких демократов [социал-демократов. – Г. К.] у него было много друзей и приятелей»[356].

Тут стоит отметить, что тогдашняя Германия совсем не была полноценной демократией: права рейхстага, избираемого народом на основе всеобщего (для мужчин) избирательного права, были существенно ограничены, а основные властные полномочия находились у императора и назначаемого так называемыми «государствами союза» (то есть входящими в состав Германии образованиями) Союзного совета (бундесрата). Реальная власть в 1871–1890 годах фактически находилась у имперского канцлера О. фон Бисмарка. Тем не менее в Германии активно и беспрепятственно действовали политические партии (в том числе до принятия так называемого «исключительного закона против социалистов» в октябре 1878 года – и СРПГ), а предлагаемые канцлером законопроекты все же не могли вступить в силу без их утверждения рейхстагом.

СРПГ образовалась на съезде в городе Готе в мае 1875 года в результате объединения лассальянского Всеобщего германского рабочего союза и марксистской Социал-демократической рабочей партии. Новая партия приняла так называемую Готскую программу, которая в целом была достаточно умеренной, а не радикально-марксистской (за что и была раскритикована Марксом в его знаменитой «Критике Готской программы»)[357].

Правда, в начале программы декларировались стандартные для социалистов того времени положения: 1) орудия труда в современном обществе составляют монополию капиталистического класса, и обусловленная этим зависимость пролетариата есть причина его нищеты и порабощения; 2) социально-экономическое освобождение трудящихся требует превращения орудий труда в коллективное достояние всего общества и регулирования производства на принципах ассоциации; 3) необходимо уничтожение системы наемного труда, прекращение эксплуатации во всех ее видах и устранение всякого политического и социального неравенства.

Но дальнейшие пункты, как общие, так и касающиеся ближайших требований, действительно были далеки от крайнего радикализма. Так, в общих пунктах констатировалось, что в будущем необходимо: а) устройство социалистических производительных товариществ при содействии государства и под контролем «трудящегося народа»; б) всеобщее равное и прямое избирательное право при тайном и обязательном голосовании; в) отмена всех законов, ограничивающих свободу слова, печати, собраний и союзов. А в числе ближайших требований выставлялись: 1) возможно большее расширение политических прав и свобод; 2) «надзор выбранных рабочими должностных лиц» за рудниками, фабричной, ремесленной и кустарной промышленностью; 3) «нормальный рабочий день», запрещение воскресного, женского и детского труда, принятие законов об охране жизни и здоровья рабочих, санитарный надзор за «рабочими жилищами»[358].

Зунделевич был очарован программой и деятельностью СРПГ и принял большинство ее идейных установок. Чрезвычайно высоко он оценил также парламентаризм и гражданскую свободу, даже в том ограниченном виде, как это было в тогдашней Германии. Его собственная программа для России с 1876 года выражалась в борьбе с самодержавной властью за демократические парламентские учреждения и гражданские права[359].

Критикуя популярное среди анархистов и многих радикальных социалистов негативное отношение к парламентаризму, Зунделевич в письме от 12 июля 1921 года к знаменитому меньшевику П. Б. Аксельроду так обосновал свою позицию, которой придерживался почти всю жизнь:

Я думаю, что порядок вещей, существующий при демократических свободах и при всеобщем и проч [ем] избирательном праве, можно только для агитационных целей называть господством буржуазии. На самом деле это господство населения, которое доверяет управление страной не социалистам, а людям, защищающим частное предпринимательство[360].

А. Д. Михайлов в уже упоминавшемся письме, говоря о Зунделевиче, с полным основанием отметил:

Для него главной целью политической деятельности всегда была свобода слова и вообще политическая свобода. Если он, с присущей ему страстью и энергией, пристал к русскому революционному движению, а потом и к террористическому направлению, то единственно во имя политической свободы. Он вообще западник…[361]

Немного забегая вперед, к периоду с мая 1876 по лето 1878 года, когда Зунделевич в основном находился в России, стоит сказать, что он уже тогда совершенно не разделял надежды многих течений русского социализма 1870-х годов на крестьянскую общину как ступень для перехода к коллективистско-социалистической модели сельского хозяйства и всей экономики[362]. В июле 1878 года Зунделевич в разговоре с Дейчем и Я. В. Стефановичем самым решительным образом высказывался против революционной работы среди крестьян. По свидетельству Дейча, Зунделевич находил такую деятельность «совершенно бесполезной, говорил, что она ни к чему доброму не может привести и является, поэтому, лишь невознаградимой потерей людей, времени и средств». Дейч добавляет к этому, что самих крестьян Зунделевич «находил грубыми, невежественными, нисколько не склонными ни к социализму, ни к революции» и противоположное мнение считал «лишь выдумкой интеллигентов»[363].

Возможно, скептическое отношение к крестьянам и к возможности крестьянской революции появилось у Зунделевича после того, как он с ними пообщался. Мы же констатируем: кроме самого понятия «социализм», приверженности к идее личной, гражданской свободы и резкого неприятия самодержавного политического устройства, Зунделевича ничто не связывало со взглядами, которые господствовали почти все 1870-е годы в революционной среде. Тем не менее его роль в тогдашних революционных делах становилась все более и более весомой.

Возвращение в Россию и участие в побеге П. А. Кропоткина из Николаевского военного госпиталя в Петербурге 30 июня 1876 года

Марк Натансон, начавший еще в 1875 году работу по созданию новой революционной организации, в апреле-мае 1876 года образовал небольшой кружок из близких к нему людей. Состав кружка не совсем ясен из-за недостатка источников, но, видимо, туда входили многие из будущих членов-учредителей «Земли и воли» – Ольга Натансон (жена Марка), А. Д. Оболешев и другие[364]. Вошел туда и Зунделевич, который по приглашению Натансона поздней весной 1876 года (скорее всего, в мае) вернулся в Россию для продолжения революционной деятельности[365].

«Натансоновцы» в лице самого Натансона, Зунделевича и, возможно, еще кого-то из своих членов приняли активное участие в подготовке и осуществлении одного из наиболее удачных и ярких революционных предприятий середины 1870-х годов – побеге Петра Кропоткина.

Заметим: в этом деле участвовало и много бывших «чайковцев» (тоже одновременно связанных с Натансоном), а также и лиц, не входивших тогда ни в какие революционные группы. Неформальным куратором этого побега, знавшим все его детали, был сам Натансон, а непосредственным, так сказать, «полевым» организатором стал известный врач-ортопед О. Э. Веймар, человек большой решительности и храбрости, ни к какому радикальному кружку не примыкавший[366].

Арестованный в Петербурге еще 22 марта 1874 года[367] как видный «чайковец», Кропоткин после содержания в различных тюрьмах в связи с болезнью 24 мая 1876 года был переведен в арестантское отделение Николаевского военного госпиталя, которое находилось в специальном здании, отделенном от самой лечебницы[368]. Общий план побега был разработан самим Кропоткиным, а Натансон и Веймар уже проработали все конкретные действия для его осуществления. Кропоткин предполагал во время прогулки во дворе убежать от караульного солдата, выбежать через открытые ворота на мостовую, откуда его бы немедленно увезла прочь заранее подготовленная карета со «своими» кучером и седоком[369].

Более месяца шли приготовления к побегу. Участниками этого дела было немало людей: одни должны были быть сигнальщиками, другие – лицами, отвлекающими часовых и городовых, третьи – наблюдателями, стоявшими на близлежащих улицах и следящими за безопасностью маршрута, четвертые обязаны были ждать беглеца на специальной квартире. Веймар, который собирался быть седоком в пролетке во время побега, на деньги бывших «чайковцев» купил быстроходную лошадь – рысака Варвара, перед этим бравшего призы на бегах на ипподроме. Бывший «чайковец» А. К. Левашев, хорошо управлявшийся с лошадьми, должен был стать кучером.

В качестве наблюдательного пункта была снята квартира в доме около корпуса, где содержался Кропоткин. Там поселились два человека – М. П. Лешерн фон Герцфельд и Э. Э. Веймар (брат организатора побега), которые из окон могли видеть все окрестности как на ладони. А наблюдатели на улицах, согласно плану, условными сигналами сообщали друг другу и обитателям квартиры, насколько свободен путь для проезда экипажа с беглецом[370]. И главная роль тут отводилась именно Зунделевичу.

Наибольшую опасность для побега представляли собой возы с дровами, часто проезжавшие по переулку, где должна была во весь опор мчаться карета с Веймаром и Кропоткиным. Задачей Зунделевича было нейтрализовать эту угрозу. Он сидел на лавке на перекрестке улиц с картузом, наполненным вишнями. Когда дорога была свободна, Зунделевич ел вишни (или просто брал их в рот), а при появлении препятствий – прекращал свою трапезу[371].

Сигнал к побегу подавал сам Кропоткин, сняв шапку во время прогулки. В ответ Лешерн фон Герцфельд должна была, в случае благоприятного развития событий, запустить из окна своей квартиры детский красный воздушный шар – но при этом не выпуская его из рук, так как в случае ухудшения ситуации шар надо было немедленно спустить вниз. Побег был намечен на 29 июня 1876 года, но сорвался по неожиданной причине – все детские шары в этот день были распроданы. Кроме того, неожиданно на одной из улиц появились и возы с дровами, что делало бегство невозможным.

Побег перенесли на следующий день, одновременно изменив сигнал для Кропоткина о полной готовности – из снятой заговорщиками квартиры вместо запуска шара должна была слышаться мелодия известного в те годы композитора А. Контского. Играть ее должен был Эдуард Веймар – хороший скрипач. Сестра жены брата Кропоткина С. С. Лаврова на свидании передала ему с часами записку о перемене диспозиции[372].

И со второй попытки, 30 июня около 5 часов вечера, побег блестяще удался. Кропоткин во время прогулки снял шапку, послышалась мелодия Контского, и будущий теоретик анархизма, быстро выбежав за ворота, сел в приготовленную заранее карету. Часового у ворот и городового на улице умело отвлекли от их обязанностей участники предприятия, а Зунделевич с другими наблюдателями проследили, чтобы улицы были свободны от возов и других пролеток.

Экипаж с Кропоткиным и Веймаром, ведомый прекрасным кучером с быстроходной лошадью, мгновенно исчез из виду. Попытка организовать его преследование не удалась, поскольку все извозчики в округе были наняты радикалами (самоназвание тогдашних социалистов и революционеров), да и тягаться с Варваром было бы сложно для обычных лошадей Петербурга. Кропоткин, прожив пару дней в городе на специальной квартире, а затем – одну-две недели на даче Веймара, в июле 1876 года перебрался за границу[373].

Создание общества «Земля и воля», его программные и организационные основы, место Зунделевича в нем

Кружок Натансона постепенно разрастался, преобразовавшись в октябре 1876 года в общество «Земля и воля». Его программа в общих чертах была намечена тогда же, но в окончательной редакции принята только в мае 1878 года. Ее главные положения сводились к следующим тезисам:

1) ликвидация собственности на землю и передача ее в пользование крестьянам в том количестве, которое они могут обработать своим трудом; при этом землевольцы были убеждены, что две трети сельского населения России захотят, чтобы землей заведовала крестьянская община (то есть она выступала только в роли регулятора земельных отношений и речь о коллективном хозяйстве на ее основе в ближайшей повестке дня не стояла);

2) общинное самоуправление на местах; причем каждый союз общин сам определяет, какую часть функций он отдаст тому правительству, которое все же образуется в стране для их нужд;

3) свобода совести и вероисповедания;

4) содействие отпадению от России тех территорий, которые желают от нее отделиться – Польши, Украины, Кавказа[374].

Стоит сразу сказать, что второй пункт носил полуанархистский характер и ни в коей мере не означал признания землевольцами ценности демократических и парламентских учреждений, считавшихся опасными и вредными, поскольку они могут привести к господству нарождающейся буржуазии, разорению и пролетаризации крестьянства, разрушению общины и т. п.[375]

Тактически во главу угла ставилось крестьянское восстание, к которому якобы склонялась готовая к протестам деревня. При этом, однако, имелись в виду не скороспелые бунты – революционеры должны были постепенно и тщательно подготовить народное выступление, проживая в так называемых оседлых поселениях. Считались также необходимыми пропаганда и агитация среди рабочих и студенчества, установление связей с либералами и офицерами, привлечение на свою сторону чиновников. Кроме того, в разделе о «дезорганизации» власти был пункт о «систематическом истреблении наиболее вредных или выдающихся лиц из правительства»[376].

Почему Зунделевич, со своими социал-демократическими убеждениями, примкнул к «Земле и воле»? Причины, на наш взгляд, три: а) третий пункт программы «Земли и воли» полностью отвечал его взглядам; б) в тактических установках землевольцев его вполне устраивали все те тезисы, где речь не шла о крестьянском восстании; в) сами взгляды Зунделевича в 1876–1877 годах находились только в процессе формирования, и его неприятие крестьянства как опоры революции и социализма еще окончательно не сложилось.

В организационном плане «Земля и воля» ввела и со временем только усиливала принципы централизации и подчинения меньшинства большинству. Это был вполне понятный и неизбежный сдвиг по сравнению с чисто товарищескими организациями первой половины 1870-х годов, не способными противостоять карательным органам. Во главе «Земли и воли» стоял Основной кружок, куда за все время существования общества (вплоть до середины августа 1879 года) входило, по разным данным, от 46 до 48 человек. Вступившие в «Землю и волю» с осени 1876 по конец весны 1877 года считались членами-учредителями организации, но при этом никаких особых полномочий у них не было – все члены Основного кружка были равноправны.

Существовал и еще один орган – Большой совет, в который входили члены Основного кружка и все члены организации, находившиеся в момент принятия какого-либо решения в Петербурге. Для разрешения кардинальных вопросов должен был созываться конгресс (или съезд) членов «Земли и воли». В прямом подчинении Основного кружка было пять специальных групп:

1) интеллигентная, 2) рабочая, 3) редакторская, 4) типографская и 5) дезорганизаторская (которая и должна была осуществлять «дезорганизацию власти» путем террористических актов). Местные землевольческие группы и «поселенцы» в деревнях (самыми крупными в 1877–1879 годах были поселения в Саратовской и Тамбовской губерниях), хотя и подчинялись Основному кружку, сохраняли определенную автономию.

Зунделевич находился среди членов-учредителей «Земли и воли», которыми, в частности, были супруги Натансон, Оболешев, А. Д. Михайлов, Г. В. Плеханов, О. В. Аптекман, А. И. Баранников, Л. Ф. Бердников, А. А. Квятковский, Д. А. Лизогуб, А. Ф. Михайлов, В. А. Осинский, М. Р. Попов, Н. С. Тютчев. В числе принятых в Основной кружок в 1878 году оказались Д. А. Клеменц, С. М. Кравчинский, О. С. Любатович, Морозов, С. Л. Перовская, Л. А. Тихомиров, М. Ф. Фроленко. А в июне 1879 года в Основной кружок наряду с некоторыми другими вошли А. И. Желябов, В. И. Засулич, Аксельрод, Дейч, Стефанович. Всего к «Земле и воле» примыкало не менее 210 человек[377].

Неформально самыми влиятельными фигурами в «Земле и воле» были Марк Натансон (арестован 3 июня 1877 года), Ольга Натансон и Оболешев (арестованы 13 октября 1878 года), А. Д. Михайлов, Плеханов и Попов, а ближе к концу существования общества – также Тихомиров и Желябов. Впрочем, Зунделевич ненамного уступал во влиятельности всем вышеперечисленным фигурам, а к 1879 году его роль еще более выросла.

Любатович вспоминала, что Зунделевича «знали как человека очень крупного по энергии, деятельного и ценного в организации»[378]. А Дейч свидетельствует, что еще задолго до первой встречи с Зунделевичем (в июле 1878 года в Петербурге) ему рассказывали о нем как о ловком, находчивом, практичном человеке[379]. Мемуарист добавляет:

При упоминании о каком-нибудь предприятии члены Северной организации [так иногда называли землевольцев. – Г. К.]<…> обыкновенно говорили: «Когда приедет Мойша [одна из революционных кличек Зунделевича. – Г. К.], можно будет это сделать» или: «Необходимо дождаться возвращения Мойши, что он на это скажет» и т. и. Получалось впечатление, что Мойша «специалист» или «эксперт» чуть ли не по всем отраслям революционных дел[380].

Как о человеке необычайной энергии и предприимчивости пишет о нем и Аптекман[381], практичность и деловитость Зунделевича отмечает и Фроленко[382].

Непосредственно же Зунделевич был в «Земле и воле»:

1) лицом, ведающим всеми сношениями с заграницей – переправкой туда и обратно людей, доставкой в Россию книг и типографских принадлежностей, переговорами с эмигрантами и т. п.;

2) создателем двух полноценно работающих нелегальных типографий в Петербурге;

3) добытчиком средств, в том числе и для террористической деятельности;

4) участником подготовки и осуществления двух крупнейших террористических актов – убийства начальника III Отделения Н. В. Мезенцова 4 августа 1878 года и покушения на Александра II 2 апреля 1879 года.

«Министр иностранных дел»

А. Д. Михайлов в письме к товарищам от 16 февраля 1882 года называет Зунделевича «царем на границе» и приводит такие факты:

Он перевозил сотни пудов всяких книг <…>; перевозил, как через лужу, через границу десятки людей, – и ни одной неудачи, ни одного несчастного случая. Среди контрабандистов он пользовался удивительным уважением и доверием. Достаточно было одной записки его, и можно было свободно отправляться на границу к его знакомым; достаточно было сказать, что Зунделевич заплатит (они знали его под псевдонимом), и евреи, рискующие только из-за денег, перевозили бесплатно[383].

Механизм, с помощью которого Зунделевич вытворял подобные чудеса, раскрывают двое – Иохельсон и Кравчинский. Начнем с записок Иохельсона. Переправка производилась на станции Вержболово (ныне – город Вирбалис в Литве) Владиславского уезда Сувалкской губернии, где на границе с Германией располагались таможня и пограничные учреждения. Главным контрабандистом, с которым сотрудничал Зунделевич, был некий Залман (это имя, фамилию Иохельсон не вспомнил). В контрабандном бизнесе участвовали и члены его семьи. Залман был настоящим виртуозом своего дела, умело использовавшим материальную заинтересованность работавших на границе людей[384].

Иохельсон говорит о самых разнообразных способах переправы людей через границу, применявшихся Залманом:

То часовой, как заметит Залмана с его клиентом, удалялся в другую сторону, то таможенный чиновник у шлагбаума сухопутной границы пропускал по каким-то подозрительным удостоверениям, то работник мельницы, стоявший у пограничной речки, переносил людей на спине, точно кули муки, то Залман одевал русских евреями <…> и переводил их через границу как своих родственников и т. д.[385]

По указанию Зунделевича Залман перевозил через границу и запрещенные издания, а впоследствии – типографские принадлежности[386].

Кравчинский в своем романе «Андрей Кожухов» вывел Зунделевича под именем Давида Стерна – хотя при этом не все, что говорит Стерн, совпадало со взглядами Зунделевича (о чем позже). Залман фигурирует у Кравчинского как «Рыжий Шмуль». Он давно занимался контрабандой и хорошо на этом зарабатывал, получая в прошлом 25 или даже 50 рублей с каждого переправляемого человека. Работа на Давида в материальном отношении имела для Шмуля и плюсы, и минусы. Плюсы – увеличившийся поток переправляемых им людей, хорошая оплата контрабанды книг. Причем Давид умел держать язык за зубами и никогда не обманывал. Минус – Давид, в глазах Шмуля страшный скряга, торговавшийся за каждый грош – сбил цену за человека до 10 рублей, которые он обычно сам платил Шмулю по завершении операции. Расчетливость и экономность в трате революционных денег была для Давида священным долгом[387].

Шмуль при встрече с Давидом пытается поднять свое жалование, ссылаясь на то, что солдаты пограничной стражи (так называемые объездчики) стали очень жадными и просят за свои услуги больше денег, а на границе усилились строгости. Давид держит удар, сперва прочитав Шмулю деловое нравоучение: «Нужно держаться установленных правил. <…> Чем больше Вы дадите, тем больше с Вас будут требовать. Помните это, друг мой, и держитесь своих цен»[388]. А потом, как бы между делом, Давид сообщает о возвращении в местечко другого контрабандиста, соперничавшего со Шмулем. Тот сдается и больше не поднимает вопрос об увеличении оплаты.

Давид напоминает, что Шмуль не имеет права брать денег с переправляемых людей (это правило, впрочем, могло быть, как мы покажем ниже, нарушено, когда – по предварительной договоренности с Зунделевичем – те же 10 рублей должен был платить сам эмигрант). Кроме того, Шмуль был обязан уже на той стороне границы взять у беглеца расписку, что все прошло благополучно, и передать ее Давиду. Он «был очень строг, даже жесток в этом отношении»[389]. Для переправы обратно, из Германии в Россию, у Давида имелись свои люди из числа не только евреев, но и контрабандистов-немцев[390].

Стоит также добавить, что Давид всегда очень заботился не только о безопасности доверившихся ему людей, но и об их комфорте – чтобы они были хорошо накормлены, напоены и довольны во всех отношениях. Для этого он, если сопровождал кого-либо лично, заранее закупал много качественной еды и возил с собой в саквояже хороший чай[391]. Это свидетельство Кравчинского подтверждает Любатович, которую в конце июня 1879 года из Германии в Россию вместе со Стефановичем переправлял сам Зунделевич[392].

Для полноты картины приведем примеры, как проходила переправка.

Согласно описанию Морозова, в декабре 1874 года Зунделевич, проехав с будущими эмигрантами до второй станции от германской границы, передал их на попечение рыжего еврея-контрабандиста (судя по описанию, Залмана). Тот наклеил Саблину и Грибоедову пейсы, чтобы они выглядели евреями, а самого Морозова вырядил еврейской девушкой. Затем Залман посадил их в повозку, заняв место кучера, и объездчики без каких-либо вопросов пропустили экипаж с «типичной еврейской» семьей к находящемуся на границе местечку[393].

Дальше надо было дождаться утра следующего дня, ибо вечером пограничный участок контролировал объездчик, получавший деньги от самого Зунделевича, а не от Залмана. Когда Зунделевича не было, этот объездчик мог и схватить беглецов. У каждого из участников контрабандного дела был только один находящийся на содержании объездчик, и каждый контрабандист, по словам Залмана, был «должен знать свое время и в чужое не показываться»[394]. Дождавшись рассвета, Морозов, Саблин и Грибоедов в сопровождении Залмана отправились к границе. Объездчик, подкупленный Залманом, специально отъехал в сторону и пропустил эмигрантов. Перескочив замерзший ручей, они оказались на территории Германии[395].

«Семидесятник» Н. В. Васильев, будущий социал-демократ и меньшевик, оставил не менее красочное описание своего пересечения границы в августе 1878 года. Он также по указанию Зунделевича вышел на второй станции от границы, где к нему в зале для публики подошел все тот же рыжий еврей (то есть Залман), получивший, без сомнения, в письме от Зунделевича приметы беглеца. Залман посадил Васильева в повозку, которая привезла его в приграничную деревню (речь явно идет о местечке). После небольшого отдыха Залман и Васильев вышли к границе, причем по указанию Залмана Васильев заплатил стоявшему на тропинке объездчику 10 копеек. Следующему объездчику платить не пришлось – когда Залман и Васильев подошли к нему, тот отвернулся и стал смотреть в противоположную сторону.

Потом, подождав ухода унтер-офицера, который «стоил» для контрабандистов слишком дорого – не меньше рубля – и поэтому не получал взяток, Залман и Васильев пересекли границу[396]. Уже на германской территории Васильев, выполняя волю Зунделевича, заплатил Залману 10 рублей и по его просьбе выдал «свидетельство» для Зунделевича о «хорошей работе» Залмана. Тот при этом сказал: «Я это свидетельство должен послать г[осподи] ну Зунделевичу [тут Васильев расходится с Иохельсоном, утверждающим, что Залман знал Зунделевича только под псевдонимом. – Г. К.]. Он очень строг по этой части»[397].

Приблизительно так же, как Морозов и Васильев, но с некоторыми вариациями, описывает свою, вместе со Стефановичем и И. Я. Павловским, переправку через границу в июле 1878 года и Дейч. Правда, тут поначалу произошла накладка: Зунделевич, который должен был вместе с Залманом лично встретить беглецов на одной из приграничных станций, решил немного поспать на другой, узловой станции, и пропустил нужный поезд. Он нагнал эмигрантов уже в гостинице в одном из германских селений. Но те по заранее указанным Зунделевичем приметам узнали Залмана, и он тоже – по посланным в письме Зунделевича сведениям – опознал беглецов, так что все прошло благополучно[398].

В контрабандно-революционном деле Зунделевичу не было равных. И недаром контрабандисты по обе стороны границы считали его крупнейшим и очень богатым контрабандным предпринимателем[399]. Согласно рассказу народоволки П. С. Ивановской, спустя более чем 10 лет после ареста Зунделевича контрабандисты близ Вержболово помнили его и восхищались его смелостью, находчивостью и разносторонними способностями – «и швец, и жнец, и на дуде игрец»[400].

Устроитель нелегальных типографий в Петербурге

Первой землевольческой типографией в столице была типография, устроенная А. Н. Аверкиевым и Н. А. Кузнецовым. Она работала с конца февраля по апрель 1877 года, но уже в середине апреля вследствие доноса была раскрыта полицией, а ее создатели арестованы[401]. После этого среди землевольцев господствовало скептическое отношение к возможности прочного устройства и долговременной работы какой-либо типографии в Петербурге. Печатный станок, другие типографские принадлежности, сам характер труда, требующего немалого количества людей, привоз и увоз бумаги (то чистой, то отпечатанной) – все это неизбежно привлекало внимание полиции или любопытных соседей и казалось, по свидетельству Кравчинского, «праздной мечтой, ведущей лишь к бесцельной трате денег и гибели лучших сил».

Однако, добавляет Кравчинский, нашелся «мечтатель, фантазер», который «с жаром доказывал, что даже в самом Петербурге можно устроить типографию и что он ее устроит, если только его снабдят необходимыми средствами». Это был Зунделевич, и первоначально над его планами «посмеивались, как над фантазиями неисправимого оптимиста». Но он был упорен и настойчив и через некоторое время получил на свою затею 4000 рублей[402].

Летом 1877 года Зунделевич отправился за границу и купил там основную часть типографского оборудования. Дальнейшие подробности Зунделевич описал в письме к историку Б. И. Николаевскому от 14 февраля 1923 года:

Когда я ее [типографию. – Г. К.] привез в Петербург, время было глухое, из близких товарищей мало кто был в Петербурге. По неопытности я вместе со шрифтом и станком не купил рамы для набора, и мне пришлось заказать ее в Петербурге. Сделал ее знакомый рабочий-слесарь. Помню также, что затруднительно было достать массу для валика. Пришлось изготовить ее самому. Способ изготовления я нашел в какой-то немецкой технической книге и приготовить ее мне удалось с помощью студента-технолога Дмитрия Дьяконова. На его бедной студенческой квартире, под его руководством, я пару недель делал опыты, пока не удалось получить удовлетворительный продукт.

Зунделевич продолжает:

Осенью, когда публика съехалась, меня познакомили с Марьей Константиновной Крыловой, бывшей хорошей наборщицей, и мы приступили к открытию типографии. Она наняла бедную квартирку в доме Сивкова, возле Варшавского вокзала. Рублей на 10–15 я купил старую мебель <…>. Оболешев порекомендовал мне молодого болгарина Карловского, который поселился в типографии и работал в ней до ликвидации ее. Первую пару месяцев мы работали втроем: Марья Константиновна, Карловский и я.

Потом, в связи с отъездом Зунделевича, его какое-то время заменяла Засулич. Типография получила название Вольной русской типографии[403]. Фроленко, встречавшийся с Зунделевичем в это время, вспоминал: «…при моем приходе на его квартиру я застал его и других за выпиливанием гуттаперчевого или резинового вала для типографии»[404].

Вольная русская типография проработала с октября 1877 по май 1878 года, напечатав в общей сложности 23 издания, среди которых были: 1) материалы о процессе 193-х (где судилось большинство участников «хождения в народ»), который проходил в Петербурге в Особом присутствии Правительствующего Сената (в дальнейшем – ОППС) с 18 октября 1877 по 23 января 1878 года; 2) различные прокламации и листовки, в том числе о покушении Засулич на петербургского градоначальника Ф. Ф. Трепова 24 января 1878 года и ее оправдании судом присяжных Петербургского окружного суда 31 марта 1878 года[405].

Вольная русская типография прекратила функционировать в мае 1878 года, поскольку землевольцы уже тогда обдумывали вопрос об издании собственной газеты, а для этого имеющийся типографский станок не подходил – формат его был длинный и узкий. В связи с этим старую типографию (то есть ее принадлежности) законсервировали и хранили исключительно на случай экстренной надобности в будущем[406]. Но такой необходимости не возникло, а 25 февраля 1879 года она была захвачена полицией при обыске у помощника смотрителя Петербургской портовой части Б. Е. Ненсберга[407].

Следующая революционная книгопечатня в Петербурге, так называемая Петербургская вольная типография, тоже появилась в столице благодаря Зунделевичу. История ее возникновения следующая. В конце 1877 года в Петербурге сложился кружок беспартийных социалистов, из которых только Н. К. Бух (будущий видный народоволец) имел серьезное революционное прошлое – был участником «хождения в народ» и членом бакунистского кружка «южных бунтарей» (существовал на Украине с зимы 1874–1875 годов до ноября 1876 года). Еще один – польский социалист А. И. Венцковский – располагал обширными связями в революционных кругах. Остальные – Л. К. Бух (брат Н. К. Буха), А. А. Астафьев, И. А. Головин, В. В. Луцкий и Е. С. Федоров (впоследствии выдающийся кристаллограф) – были малоизвестны в революционном мире.

По инициативе Венцковского и Л. К. Буха группа решила создать свою типографию, чтобы печатать прокламации и издавать собственную газету. Им удалось приобрести у одного из наборщиков типографии известного издателя М. О. Вольфа 96,6 кг нового шрифта. Затем, собрав необходимые деньги, Венцковский вручил их, конечно же, «министру иностранных дел» тогдашней русской революции Зунделевичу для покупки в Европе хорошего типографского оборудования[408]. Было это, видимо, в декабре 1877 года.

Закупив в Берлине все необходимые принадлежности, Зунделевич переправил их через границу[409]. Относительно дальнейшего источники расходятся. Зунделевич в письме к Николаевскому от 25 января 1923 года говорит, что лично привез типографию в Петербург на квартиру Луцкого[410]. Н. К. Бух же сообщает, что Зунделевич с ближайшей к границе железнодорожной станции послал груз с типографским оборудованием в столицу, вручив кому-то из членов кружка дубликат накладной. Луцкий, вышедший в отставку мичман, надев военно-морской мундир, без проблем получил все посланное[411]. Кого тут обманула память, неясно.

В марте 1878 года вышел № 1 газеты «Начало», так что время доставки типографии в Петербург можно приблизительно определить как февраль. В апреле-мае 1878 года типография выпустила № 2–4 «Начала», прибавление к № 4 и несколько прокламаций. Программные установки «Начала» в целом были близки к идеям «Земли и воли», хотя в газете высказывались различные мнения[412].

Летом «Начало» не издавалось, а в августе на совместном собрании кружка беспартийных социалистов и представителей «Земли и воли» было решено передать типографию землевольцам. Она получила название Петербургской вольной типографии. В ней печатались газета «Земля и воля» (с октября 1878 года) и другие землевольческие издания. После раскола «Земли и воли» в августе 1879 года на «Народную волю» и «Черный передел» типография по общему соглашению досталась народовольцам. Она функционировала до того момента, когда полиция, выйдя на ее след, в ночь с 17 на 18 января 1880 года захватила ее вместе с работавшими там народовольцами[413].

Таким образом, Зунделевич благодаря своей деловитости и практичности сумел на два с половиной года – с сентября 1877 по январь 1880 года – решить проблему организации революционной печати в столице империи – Петербурге. При этом парадоксальным образом содержание выходящих изданий, кроме отчасти лишь народовольческих, мало соответствовало его собственным взглядам.

Добывание средств для революции и террора – удачное и неудачное

В числе членов Основного кружка «Земли и воли» и учредителей этого общества был бывший «чайковец» Д. А. Лизогуб – сын богатого помещика, унаследовавший от родителей огромное состояние. Он был владельцем больших имений в Черниговской и Каменец-Подольской губерниях[414], стоивших, по разным оценкам, от 150 000 до 187 250 рублей[415].

Получить эти деньги можно было, только продав имения, но сделать это быстро и сразу применительно ко всем поместьям означало вызвать к себе подозрения со стороны властей, тем более что Лизогуб уже давно считался «политически неблагонадежным». Поэтому он осуществлял эту продажу постепенно и по частям, пользуясь различными способами, уловками и комбинациями. В конечном счете ему удалось передать в распоряжение «Земли и воли» около 50 000 рублей[416], что было хоть и меньше задуманного, но очень много по тем временам.

Из этих денег Лизогуб, еще в 1877 году увлекшийся идеей борьбы с правительством посредством террора, специально отложил большую сумму на предприятия такого рода. Знали об этом только Марк и Ольга Натансоны, Оболешев и Зунделевич. Деньги хранились у некоего профессора химии, не ведавшего, для чего они предназначены. В декабре 1878 – январе 1879 года, после ареста всех знавших о тайнике, Зунделевич передал 4500 из этих сумм в кассу Основного кружка. Оставшиеся 8000 он отдал уже «Народной воле» после ее образования, поскольку ее программа вполне соответствовала пожеланиям Лизогуба[417].

Этими действиями роль Зунделевича как человека, способного добыть финансы для революции, не ограничилась. И связано это было опять-таки с Лизогубом. Поэтому немного скажем о том, что случилось с главным спонсором «Земли и воли» в 1878–1879 годах.

В феврале 1878 года В. А. Осинский, с осени 1877 года в основном живший на юге России, создал в Киеве организацию под условным названием «Исполнительный комитет русской социально-революционной партии» (в дальнейшем – Южный ИК; это наименование обычно и фигурирует в исторической литературе). Хотя Осинский был, как и Лизогуб, членом Основного кружка и учредителем «Земли и воли», его сообщество действовало абсолютно независимо от последней. При этом ни писанной программы, ни какой-либо структуры с фиксированным членством у Южного ИК не было – это просто был кружок лиц, группировавшихся вокруг Осинского.

У самого Осинского, однако, были свои, расходящиеся с «Землей и волей» воззрения, и сводились они к тому, что необходимо вести вооруженную борьбу с властью за политическую свободу. Правда, четкого представления о тех учреждениях, за которые следует бороться, у Осинского не успело сложиться, так что его можно считать скорее стихийным, интуитивным, а не интеллектуальным провозвестником «Народной воли». Среди условных членов Южного ИК некоторые разделяли взгляды Осинского и даже формулировали их более четко, чем он сам. Однако были и те, кто руководствовался традициями старого, еще бакунистского «бунтарства» с его «пропагандой действием». Лизогуб одним из первых примкнул к Южному ИК и, более того, выделил какую-то немалую (точный размер в известных нам источниках не фигурирует) сумму для его финансирования[418].

Южный ИК (или близкие к нему лица) осуществил три террористических акта: 1) 23 февраля 1878 года сам Осинский и двое его сподвижников в Киеве стреляли в товарища прокурора Киевского судебного округа М. М. Котляревского, но он не был даже ранен; 2) 24 мая 1878 года Г. А. Попко в Киеве кинжалом нанес смертельную рану адъютанту начальника Киевского губернского жандармского управления (ГЖУ) Г. Э. фон Гейкингу; 3) 9 февраля 1879 года Г. Д. Гольденберг в Харькове из револьвера смертельно ранил местного губернатора Д. Н. Кропоткина (двоюродного брата беглеца из Николаевского военного госпиталя). Основанием для всех трех покушений было обвинение вышеназванных чиновников в жестокости (или равнодушии к жестокосердным поступкам, совершаемым их подчиненными) либо излишнем усердии в преследовании революционеров. Всем террористам удалось скрыться[419].

В период с марта 1878 года по февраль 1879 года почти все участники Южного ИК были арестованы; некоторые из них при этом оказали вооруженное сопротивление. В частности, Осинский был задержан в Киеве 25 января 1879 года, а Лизогуб – в Одессе 5 августа 1878 года. Пять человек из числа схваченных были повешены – в том числе Осинский 14 мая 1879 года в Киеве и Лизогуб (осужденный на казнь из-за показаний полицейского агента Ф. Е. Курицына, изобразившего его руководителем всего революционного движения в России[420]) – 10 августа 1879 года в Одессе. Остальные из числа арестованных получили многолетнюю каторгу, а один умер в тюрьме.

В промежутке между арестом и казнью Лизогуба его деньгами по доверенности распоряжался управляющий его имениями В. В. Дриго. С ним первоначально поддерживал связь Осинский, получивший от него не менее 5000 рублей. А затем по поручению Основного кружка «Земли и воли» и с рекомендацией от Осинского к Дриго стал ездить Зунделевич. Кроме того, заехав в Одессу, Зунделевич сумел установить нелегальные сношения с сидящим в тюрьме Лизогубом. С октября (или ноября) 1878 года и по конец апреля (или начало мая) 1879 года (точные даты тут установить сложно из-за противоречивых в хронологическом отношении свидетельств участников событий) Зунделевич, встретившись с Дриго в Киеве, Чернигове и Одессе, получил от него от 3000 до 4000 рублей (здесь тоже источники расходятся).

Казалось бы, это был успех, но на самом деле, учитывая планы Зунделевича, ситуация едва ли не впервые в его практике складывалась скорее неблагоприятно. Во-первых, он надеялся получить от Дриго по мере продажи имений Лизогуба гораздо больше средств. Но Дриго не хотел помогать революционерам, утаивал деньги и выдавал их только тогда, когда получал от Лизогуба прямое письменное (из тюрьмы) распоряжение. Во-вторых, в намерения Зунделевича входила следующая комбинация: Дриго по поручению Лизогуба выписывал бы векселя на 50–60 тысяч рублей на имя некоего проживающего в Европе банкира, который потом мог бы взыскать деньги Лизогуба судебным порядком. «Своего» банкира у Зунделевича за границей не было; его еще предстояло найти, для чего Зунделевич в мае 1879 года уехал в Европу, передав сношения с Дриго А. Д. Михайлову.

Дальше с получением денег Лизогуба все уже совсем пошло наперекосяк. «Вексельно-банкирская» затея Зунделевича оказалась мертворожденной. Он дважды ездил за границу, в мае-июне и в июле, и оба раза безрезультатно – банкира, готового с ним работать, отыскать не удалось[421]. Впрочем, вторая поездка была уже излишней, поскольку Дриго, сперва просто отказывавший Михайлову в выдаче крупных сумм даже по распоряжению Лизогуба, в середине июля 1879 года уже прямо перешел на сторону правительства и сообщил властям сведения, необходимые для ареста Михайлова. Последний сумел скрыться[422], но шансов на получение средств Лизогуба у землевольцев уже не осталось.

Таким образом, в деле финансового обеспечения революционных структур, к которым принадлежал Зунделевич, он добился некоторых успехов, но все же не смог реализовать все свои планы. Возможно, что тут действовали непреодолимые обстоятельства и вины Зунделевича в неудачах не было. Да и вряд ли даже такой выдающийся практик, каким он был, мог обладать волшебной трын-травой для успешного решения всех возникающих вопросов.

Причины вынесения «Землей и волей» смертного приговора начальнику III отделения Н. В. Мезенцову

Зунделевич, как уже говорилось, был одним из соучастников в убийстве Мезенцова. Решение об этом было принято Большим советом «Земли и воли» в первой декаде июля 1878 года, но Зунделевич, разумеется, согласился участвовать в покушении, исходя из собственных убеждений, а не по соображениям «партийной» дисциплины. Чтобы понять мотивы, которыми он руководствовался (как и его последующую поддержку террора), стоит подробно остановиться на причинах данного террористического акта.

Н. В. Мезенцов служил в III отделении Собственной Его Императорского Величества канцелярии с 1864 года, занимая должности управляющего (1864–1871), начальника штаба корпуса жандармов (1864–1871), товарища начальника III отделения (1874–1876) и, наконец, начальника отделения и шефа жандармов (с 1876 года)[423].

В брошюре Кравчинского (непосредственного убийцы Мезенцова) «Смерть за смерть» перечислены обвинения в его адрес, которые можно сгруппировать следующим образом: 1) осуществление массовых арестов и административной ссылки (в том числе и в Восточную Сибирь) социалистов и вообще «неблагонадежных» лиц; 2) ключевая роль в фактической отмене мягкого приговора по процессу 193-х и в ужесточении участи как многих осужденных, так и оправданных по этому процессу; 3) жестокость и лицемерие по отношению к арестантам Петропавловской крепости, голодавшим в июне-июле 1878 года с целью улучшения своего положения. Кроме того, Кравчинский говорит и о тяжелых условиях заключения в центральных каторжных тюрьмах Европейской России[424]. Хотя имя Мезенцова при этом не называлось, составленные при его участии нормативные акты о содержании в централах «государственных преступников» были известны землевольцам[425].

Рассмотрим, насколько эти обвинения соответствовали действительности.


(1) Массовые аресты и административная ссылка

III отделение вплоть до 1871 года занималось только надзором за политически «неблагонадежными» лицами и сыском тех из них, кого считало наиболее опасными. Законом от 19 мая 1871 года его полномочия были существенно расширены – жандармским офицерам дали право инициировать и проводить дознания «о государственных преступлениях», правда, под наблюдением «лиц прокурорского надзора». По результатам этих дознаний прокурор судебной палаты предоставлял дело министру юстиции, который мог: а) сделать распоряжение «о производстве предварительного следствия»; б) «испросить Высочайшее повеление о прекращении производства»; в) по согласованию с начальником III Отделения разрешить дело в административном порядке[426].

Последствия этих нововведений не заставили себя ждать. Во-первых, новая система фактически изъяла политические дела из общего порядка судопроизводства, в результате чего обвиняемый, в частности, лишался права на жалобу в суд, поскольку суда могло и не быть, так как человек мог быть просто сослан административно. Во-вторых, жандармы, договорившись с чинами прокуратуры, возбуждали, по словам А. Ф. Кони, «массу дознаний по неосновательным поводам, без наличности признаков преступления», вели «производство их с грубым нарушением существующих правил судопроизводства относительно обысков, арестов и т. п.»[427]. В-третьих, угрожающая обвиняемым административная ссылка никак и ничем не была регламентирована – отсутствовал не только перечень юридических оснований для нее, но и какие-либо ограничения по срокам.

С Кони были согласны и такие крайне далекие от революционеров и социалистов деятели, как Б. Н. Чичерин и К. П. Победоносцев. Чичерин утверждал:

Виновные и невинные, по малейшему подозрению, сажались в тюрьму, и содержались там по целым годам при ужасающих условиях. Административная ссылка практиковалась в самых широких размерах, без всякого толку и часто даже без всякого повода[428].

Победоносцев подытоживал:

Агенты III Отделения, особливо при Потапове [начальнике в 1874–1876 годах. – Г. К.]<…> не отличались ни образованием, ни здравым смыслом и тактом. <…> Повели это страшное дело по целой России, запутывали, раздували, разветвляли, нахватали по невежеству, по самовластию, по низкому усердию множество людей совершенно даром, держали их в заключении целые месяцы даже без допроса, возбудили вопли раздражения в семействах[429].

Согласно сводной записке чиновника самого III отделения М. М. Меркулова «о лицах, привлеченных с 1873 г. по март 1877 г. к дознанию по делу о пропаганде», было привлечено к следствию 1611 человек. Для 557 лиц (около 35 %) «преследование прекращено без всяких последствий». Остальные подлежали или суду, или высылке в отдаленные губернии, или подчинению полицейскому надзору[430].

При этом стоит сказать, что социалисты первой половины 1870-х годов, хотя и ставили в основном своей целью насильственную народную (преимущественно крестьянскую) революцию, действовали почти всегда мирными, пропагандистскими методами и к немедленному кровавому, с убийствами и насилиями, восстанию не призывали – за исключением не составлявших большинства в их среде крайних бакунистов. В странах Западной и Центральной Европы, кроме разве что Франции начала 1870-х годов, участники такого движения получали бы очень незначительные наказания или не наказывались бы вовсе[431]. И лишь радикальные бакунисты преследовались бы и в Европе, хотя, наверное, в разных странах по-разному, и не везде с такой суровостью, как в России.


(2) Процесс 193-х

Этот процесс был третьим из наиболее известных процессов социалистов 1870-х годов. Первым был суд над членами бакунистского кружка так называемых «долгушинцев» в ОППС в июле 1874 года, где 5 из 12 подсудимых получили от 5 до 10 лет каторги[432]. Вторым был процесс 50-ти, проходивший в ОППС в феврале-марте 1877 года, где судились члены действовавшей в 1875 году организации так называемых «москвичей». Приговор в окончательной редакции и тут был довольно суров: 6 человек отправились на каторгу, а 29 – в ссылку в Сибирь[433].

При подготовке процесса 193-х было привлечено к дознанию 770 человек, под стражей оставлено 265, из которых к началу суда в октябре 1877 года 43 умерло, 12 покончили с собой и 38 сошли сума[434]. Обвинительный акт инкриминировал абсолютно всем подсудимым принадлежность к единому революционному сообществу, ставившему своей целью физическое уничтожение всех чиновников и представителей имущих слоев населения. Подсудимые изображались невежественными и морально испорченными людьми, склонными к разврату и мошенничеству. При этом конкретные обвинения в адрес почти всех подсудимых были смехотворны: передача революционных книжек крестьянам, «бунтовские» разговоры и т. п.[435]

Обвинительный акт был в своих основных идеях и выводах фальсификацией, поскольку большинство привлеченных к суду не разделяло взгляды крайних бакунистов и не несло ответственности за некрасивые поступки отдельных участников движения. Но заявление о принадлежности всех подсудимых к единому революционному сообществу было уже прямой ложью – такой организации не существовало, а обвиняемые входили в состав самых разных и подчас никак не связанных между собой социалистических кружков.

После целой серии скандалов и под влиянием общественного мнения ОППС 23 января 1878 года вынесло подсудимым относительно мягкий приговор. Из 190 подсудимых (три человека умерло во время суда) 90 были оправданы, 72 приговорены к ссылке, незначительным срокам тюремного заключения или штрафу и лишь 28 – к каторжным работам. Более того, ОППС даже ходатайствовало перед императором о смягчении приговора для многих осужденных, в частности о замене ссылкой каторги 27 из 28 приговоренных к ней[436].

Однако это прошение было лишь частично удовлетворено Александром II, и 12 из 27 лиц, о которых ходатайствовало ОППС, отправились на каторгу. Кроме того, 80 из 90 оправданных подсудимых и некоторые из тех, кому было засчитано в виде наказания предварительное заключение, по соглашению Мезенцова с министром юстиции К. И. Паленом, с ведома, разумеется, императора, подлежали административной ссылке (в основном в северные губернии) под надзор полиции. Одной из главных причин всего случившегося была именно жесткая позиция самого Мезенцова. III отделение выступило против приговора суда, поскольку считало, что заведомо «опасные» лица оправданы лишь из-за недостатка улик[437].

Такое «легкое» отношение к правосудию и к судьбам «неблагонадежных» лиц вытекало из общего взгляда Мезенцова на революционеров (вернее, тех, кого он считал таковыми), изложенного им в специальной записке в мае 1875 года. Поводом для нее послужили следующие события. 5 мая 1875 года, перед отправкой осужденных «долгушинцев» на каторгу, в Петербурге над ними была проведена процедура так называемой «гражданской казни». При этом один из арестантов, Н. А. Плотников, громко выкрикивал антиправительственные лозунги, а среди присутствующей публики раздавались сочувственные голоса. В результате 13 человек были задержаны и впоследствии 5 из них административно высланы из столицы[438].

Мезенцов настаивал на более жестком наказании всех арестованных, в частности написав:

Взяли 13 из 500, которые столько же виновны, как и 13. Но эти 13 должны быть наказаны. Убедившись всеми возможными способами, нет ли между ними невинных, остальных заключить, покуда жив Государь, если нет улик, к нешуточному наказанию. Великодушие в революциях немыслимо. Правительство имеет право на самозащиту, оно обязано не щадить тех, кто и его не пощадит[439].

Почему все задержанные считались потенциальной угрозой? В чем заключалось их нападение на власть, потребовавшее нешуточного наказания? По каким параметрам при отсутствии улик можно было определять виновность? Все эти вопросы мало волновали Мезенцова и в 1875-м, и в 1878 году.


(3) История с голодовкой в Петропавловской крепости в июне-июле 1878 года

Согласно брошюре самого Кравчинского, воспоминаниям участников голодовки С. С. Синегуба и Н. А. Чарушина и исследованию Е. Е. Колосова[440], события развивались следующим образом. Находившиеся в Трубецком бастионе подследственные (то есть еще не приговоренные ни к какому наказанию) социалисты, среди которых были члены-учредители «Земли и воли» Натансон и Тютчев, в июне 1878 года потребовали улучшения тюремных условий – общих прогулок, свободного общения с другими осужденными и т. п. В случае невозможности удовлетворения этих требований в крепости они настаивали на переводе их в другую тюрьму.

Крепостное начальство отказало им во всем. Тогда Натансон и его товарищи объявили голодовку, к которой из солидарности присоединились и лица, уже осужденные по процессу 193-х (в том числе Синегуб и Чарушин), хотя они имели все те права, за которые боролась первая группа. Родственники голодающих стали осаждать Мезенцова, поскольку именно III отделению подчинялись тюрьмы в крепости. Он вначале занял самую жесткую позицию, заявив кому-то из них: «Пусть умирают: я приказал заказать гробы!»[441] Но на четвертый (по другим данным – на шестой) день голодовки он прислал своего адъютанта генерал-майора П. В. Бачманова, который обещал, что вся подследственная группа будет переведена в другие тюрьмы, где порядки менее строгие. Голодовка прекратилась.

Перевод подследственных из Трубецкого бастиона состоялся, но все они, кроме Тютчева, были отправлены в Екатерининскую куртину той же Петропавловской крепости, где никакого смягчения режима до приговора не полагалось. Мезенцов элементарно обманул голодающих, чтобы разобщить их и сбить протест. Голодовка подследственных на какое-то время возобновилась, но результата так и не принесла, закончившись ничем. При этом некоторые из протестантов были избиты, посажены в карцер или временно лишены прогулок.


(4) Отношение Мезенцова к каторжанам в централах европейской части России

Начальник III отделения был суров и к уже приговоренным к каторге социалистам. Так, мужчин, осужденных на каторжные работы по процессу 193-х, по его указанию заковали в ножные кандалы, хотя многие из них принадлежали к сословиям, чьей привилегией было избавление от оков[442].

Однако наиболее ярко отношение Мезенцова к политическим заключенным проявилось в распоряжениях о режиме Новобелгородского и Новоборисоглебского централов Харьковской губернии, где в 1875–1880 годах содержалась основная часть каторжан-социалистов. Причем стоит сказать, что эти централы, созданные в 1869 году, подчинялись не III отделению, а Министерству внутренних дел и непосредственно на месте – харьковскому генерал-губернатору[443]. Так что Мезенцов тут выступил в роли непрошеного законодателя, которому, однако, ввиду его положения подчинилось тюремное начальство.

Согласно Мезенцову, заключенные (причем только «политики») должны были содержаться в одиночных камерах без права общения друг с другом, причем он требовал оставлять в одиночках даже тех арестантов, кто после отбытия установленной по закону части срока переводился в разряд так называемых «исправляющихся». Узникам также запрещались: а) свидания с родными (позднее в виде исключения Мезенцов разрешил их для родственников трех человек); б) чтение любых книг нерелигиозного содержания; в) всякий физический труд[444].

Ко всему прочему камеры в обоих централах были маленькие, в них был минимум предметов: стол, «параша», койка в виде голых досок (с лоскутом холста или войлоком, обшитым дерюгой, но без одеяла и подушки), а в Новобелгородском централе – еще и табуретка. Ночью арестантам было велено раздеваться, и они спали на голых досках, прикрываясь своими штанами и мучаясь от холода. В Новобелгородской тюрьме надзиратели вели себя грубо, а заключенные в случае протестов заковывались в кандалы и помещались в зловонные и душные крохотные карцеры. В этом централе за период 1875–1878 годов трое «политиков» умерло[445]. В целом за 1875–1880 годы в обоих централах из 35 «политических» узников скончались 8 и еще 7 – заболели психически[446].

3-10 июля 1878 года в Новобелгородском централе произошла голодовка заключенных, приведшая к некоторому смягчению режима. Постепенно арестанты получили право читать не только религиозную, но и светскую литературу, расширилась возможность свиданий с родными[447]. О Новобелгородском централе подробно рассказывалось в рукописи А. В. Долгушина «Заживо погребенные», тайно переданной землевольцам с помощью матери одного из узников накануне или вскоре после убийства начальника III отделения. Эта рукопись была издана в Петербургской вольной типографии в 20-х числах августа 1878 года[448] и произвела немалое впечатление, в том числе и на Зунделевича[449].

Таким образом, можно сделать однозначный вывод, что обвинения в адрес Мезенцова, на основании которых Зунделевич согласился участвовать в его убийстве, полностью соответствовали действительности.

Убийство Мезенцова 4 августа 1878 года в Петербурге и роль Зунделевича в этом предприятии

Источники расходятся в том, кому принадлежала инициатива этого террористического акта. А. Д. Михайлов пишет, что это была Ольга Натансон[450], а Дейч и Бердников называют самого Кравчинского[451]. Возможно, тут было «встречное» движение обеих сторон. В первой декаде июля за зданием III отделения на набережной Фонтанки, дом 16, где в одной из квартир и жил Мезенцов, началось наблюдение с целью узнать все маршруты его передвижения[452].

Согласно Дейчу, основным наблюдателем был Зунделевич. Он с утра до позднего вечера, умудряясь оставаться никем не замеченным, выслеживал все выходы Мезенцова и в самые короткие сроки, к середине июля, разузнал всю необходимую для подготовки террористического акта информацию. После этого Зунделевич уехал на российско-германскую границу, чтобы организовать уже упоминавшийся переход через нее Стефановича, Дейча и Павловского[453], но в конце июля вернулся в Петербург.

План покушения базировался на том, что ежедневно в начале девятого утра Мезенцов без охраны, в сопровождении одного лишь своего друга – отставного подполковника Макарова – шел в часовню на Невском проспекте у Гостиного двора, а после молитвы возвращался к себе домой. Решено было, что на обратном пути к нему подойдет Кравчинский с кинжалом, завернутым в газету, и нанесет ему сильный удар в грудь. Рядом с Кравчинским должен был идти Баранников, который, в случае если бы Макаров попытался схватить террориста, остановил бы подполковника выстрелом из револьвера. Однако при этом его хотели только напугать, а не убить или ранить: Макаров был частным лицом, а не охранником Мезенцова.

Недалеко от места происшествия должна была стоять заранее приготовленная пролетка, запряженная рысаком Варваром и управляемая кучером А. Ф. Михайловым. Планировалось, что Кравчинский и Баранников после убийства Мезенцова быстро вскочат в нее и Варвар стремительно унесет их от возможного преследования. В деле намечалось участие и четырех сигнальщиков – А. Д. Михайлова, Зунделевича, Бердникова и Карловского: первые двое – для подачи условных знаков о приближении Мезенцова, двое других – о том, свободен ли путь для экипажа[454].

Почему Мезенцов не принимал мер для своей безопасности? Дело тут было не только в его бесспорной храбрости, но и в самонадеянности. Тесно общавшийся с ним весной 1875 года жандармский полковник В. Д. Новицкий (впоследствии генерал-лейтенант и многолетний начальник Киевского ГЖУ) вспоминает слова Мезенцова о возможных покушениях на руководство тайной полиции: «…власть шефа жандармов так еще велика, что особа шефа недосягаема; обаяние к жандармской власти так еще сильно, что эти намерения стоит отнести к области фантазий…»[455]

К концу июля вся подготовка к задуманному «акту возмездия» была закончена, все участники – на месте. Но сам Кравчинский, несмотря на то что был одним из инициаторов всего дела, не мог решиться убить хоть и врага, но все же человека. Однако известие, полученное 3 августа, избавило его от колебаний: в Одессе днем раньше был расстрелян социалист И. М. Ковальский, приговоренный 24 июля Одесским военно-окружным судом к смертной казни за оказанное им и его товарищем 30 января 1878 года вооруженное сопротивление при аресте (при этом Ковальским было ранено три жандарма, но погибших не было). Вечером 3 августа решено было непременно убить Мезенцова на следующий день[456].

Покушение произошло в точности так, как намечалось организаторами. Сигнальщики подали Кравчинскому и Баранникову условные знаки о движении Мезенцова. В 9 часов 10 минут утра, когда он с Макаровым шел по тротуару из часовни, на углу Михайловской площади и Большой Итальянской улицы Кравчинский и Баранников двинулись им навстречу. Кравчинский, выхватив из-под газеты кинжал, вонзил его в верхнюю часть живота Мезенцова по самую рукоятку и провел им по направлению от правой стороны к левой, повредив желудок и печень. После этого он бросился к карете, стоявшей с восьми утра на Большой Итальянской улице. Макаров побежал следом с криком «Ловите! Держите!» и, размахивая зонтом, даже ударил Кравчинского. Баранников тут же выстрелил поверх головы Макарова, остановив его.

Кравчинский быстро вскочил в пролетку, но с Баранниковым вышла заминка – Варвар, не приученный к выстрелам, запрыгал и едва не ускакал. А. Ф. Михайлов сумел сдержать его, и только тогда Баранников сел в экипаж, который с быстротой молнии помчался по Большой Итальянской улице, потом свернул на Малую Садовую улицу и остановился в Апраксином дворе. Здесь в торговой толчее Кравчинский и Баранников вышли из кареты. Во время поездки на маршрут, свободный от возов, указывали с помощью условных знаков сигнальщики. Вслед за этим А. Ф. Михайлов поехал в манеж, где содержался Варвар. Никто из участников дела в августовские дни арестован не был.

Мезенцов, собрав все свои силы, дошел до Малой Садовой улицы, где при помощи Макарова и еще одного лица был посажен в одну из проезжавших пролеток и довезен до дома. Приехавшим врачам удалось остановить кровотечение, но поврежденная печень не оставляла шансов на спасение. В 16 часов у Мезенцова начались сильные боли, и в 17 часов 15 (или 25) минут он скончался[457].

Дейч конкретизирует действия Зунделевича при покушении: «Надо было проследить, когда он [Мезенцов. – Г. К.] выйдет из часовни. Зунделевич <…> подал знак и дал возможность Кравчинскому увидеть этот знак на тротуаре»[458]. Сам Зунделевич к этому добавляет: «…после увоза Кравчинского я немедленно удалился с площади и не видел, кто и как подавал Мезенцову помощь»[459]. Впоследствии Зунделевич никогда не высказывал сожаления о своем участии в убийстве Мезенцова.

Зунделевич как один из вдохновителей и участников покушения А. К. Соловьева на Александра II 2 апреля 1879 года в Петербурге

Убийство Мезенцова, удовлетворив потребность радикалов в возмездии за правительственные репрессии, не привело ни к каким позитивным переменам. Впрочем, нет сведений и о том, что такие надежды имели место. Но вскоре после гибели Мезенцова властями были приняты нормативные акты, резко ухудшавшие правовое положение оппозиционеров и населения страны в целом.

1 сентября 1878 года Александр II утвердил Временные правила, согласно которым: а) чины жандармского корпуса (а при их отсутствии – исправники и полицмейстеры) могли без санкции прокуратуры арестовывать лиц, подозреваемых в «государственных преступлениях» или «в прикосновенности к ним», а также участвующих в уличных беспорядках либо сходках политического характера; б) этих лиц можно было отправлять в ссылку по соглашению начальника III отделения и министра внутренних дел, без согласования с чинами прокурорского надзора[460]. При этом еще 8 августа 1878 года на заседании Совета министров под председательством императора было принято решение об отправке административно ссыльных преимущественно в Восточную Сибирь[461]. Разумеется, количество арестов и ссылок, причем в самые тяжелые для жизни места, резко возросло.

5 февраля 1879 года в Трубецком бастионе Петропавловской крепости произошел бунт арестантов, которые ломали в камерах все, что только можно, выставив требование, чтобы одному из них, Оболешеву, разрешили выдавать табак. В результате все протестующие были жестоко избиты ногами по груди, спине и лицу (причем некоторые неоднократно и до крови). К тому же у них на несколько дней отобрали кровати, из-за чего им пришлось спать на голом полу[462].

Посетивший крепость 12 февраля новый начальник III Отделения А. Р. Дрентельн заявил заключенным: «На рожон полезли, на рожон и напоролись; и зачем вы начинали, зная, что сила на нашей стороне, а где сила, там и насилие!» Затем, отвечая на вопрос о законности побоев, добавил: «Вы попадаете сюда за отрицание всяких законов, а сами требуете, чтобы с вами поступали по закону!»[463]

13 марта 1879 года по решению Большого совета «Земли и воли» было произведено покушение на Дрентельна. В вину ему ставили все вышеизложенные действия его ведомства. В Дрентельна стрелял близкий к землевольцам социалист Л. Ф. Мирский, но промахнулся. Ему удалось скрыться. В последующие дни по Петербургу прокатились массовые аресты всех подозрительных; в частности, за одни только первые два дня – 13–14 марта – было задержано до 200 человек[464]. Все это еще более способствовало разжиганию ненависти радикальных кругов к столь репрессивной власти.

Зунделевич в те дни помогал прятаться Мирскому, лично привезя его в занимаемую сочувствующими людьми квартиру в петербургском районе Охта[465]. В своих автобиографических показаниях Зунделевич пишет:

Из Москвы то и дело доходили слухи об арестах массами, в Петербурге аресты виновных и невинных. <…> Говорили о страшном избиении заключенных [в Петропавловской крепости. – Г. К.].<…> На меня и на других, одинакового образа мыслей со мной людей <…> подобное положение дел электризует до невменяемости [так! – Г. К.]. А выхода озлоблению никакого. Газеты не принимают и не печатают ни слова. Под влиянием этого положения дел появились мысли о необходимости цареубийства[466].

Фигнер воспроизводит логику Зунделевича и его единомышленников с еще более предельной четкостью: «Становилось странным бить слуг, творивших волю пославшего, и не трогать господина…»[467]

В середине марта 1879 года независимо друг от друга трое социалистов, не входивших в «Землю и волю», – А. К. Соловьев, Гольденберг и Л. А. Кобылянский – предложили себя этой организации в качестве исполнителей покушения на Александра II. Состоялось несколько совещаний, где помимо уже названной троицы участвовали Михайлов, Зунделевич и Квятковский. Все они поддержали идею цареубийства, но Зунделевич горячо восстал против кандидатуры Гольденберга как террориста. Согласно объяснениям Зунделевича 1880 года, «при общей склонности христианского мира приписывать всей еврейской нации преступление, совершенное одним из ее членов, обвинение в данном случае легко могло обратиться на всех евреев».

Михайлов и Квятковский согласились с Зунделевичем, и «заявка» Гольденберга была отклонена. Отказано было и Кобылянскому, поскольку он был поляком и ситуация с ним могла спровоцировать антипольские настроения. А вот предложение Соловьева, наиболее горячо настаивавшего на своем желании убить императора, было принято, поскольку он был русским и к тому же вызывал наибольшее доверие[468].

Соловьев хотел совершить покушение от имени «Земли и воли», и поэтому 29 марта вопрос о санкции с ее стороны был вынесен на заседание Большого совета. Оно было бурным и страстным. Противники увлечения террором, так называемые «деревенщики», – Плеханов, Попов, Аптекман и другие – резко возражали «террористам», говоря, что: 1) народ не поддержит покушение, поскольку считает Александра II своим освободителем; 2) покушение с большой долей вероятности будет неудачным и приведет лишь к усилению репрессий, делающих невозможными пропаганду и агитацию как в деревне, так и в городе; 3) в случае удачи сменится только первое лицо, характер режима не изменится, а репрессии и в этом случае резко усилятся.

Один из «деревенщиков» (возможно, Попов) даже сказал: попытка цареубийства будет столь гибельна для дела революции, что кто-то из присутствующих может письмом предупредить императора об опасности. Тогда Квятковский заявил, что это донос, и поступать с такими лицами стоит как с доносчиками. В ответ Попов объявил, что если речь идет об угрозе убийством, то противники покушения умеют стрелять не хуже его сторонников. Ситуация накалялась, и разрядил ее только стук в дверь, который был принят за приход полиции. Все присутствующие, кроме Михайлова, вынули из карманов свои револьверы, приготовившись к бою, а Михайлов медленно и спокойно вышел в коридор открывать дверь. Тревога оказалась ложной – звонил дворник, явившийся в неурочный час по какому-то вопросу.

В конечном счете члены Большого совета пришли к компромиссу – «Земля и воля» как революционное общество отказывается помогать Соловьеву, но отдельные его члены могут содействовать террористу в его предприятии. В таком соломоновом решении сыграло свою роль и категорическое утверждение Михайлова, Квятковского и Зунделевича, что Соловьев пойдет на террористический акт независимо от решения Большого Совета, после чего и противники цареубийства пришли к выводу – лучше позволить «террористам» помочь Соловьеву, чем мешать[469].

Через 43 года Зунделевич, предельно честный в своих мемуарных заявлениях, напишет по этому поводу:

Кривили мы тогда душой, изображая дело так, что Соловьев все равно совершит покушение, будет ли ему помощь или нет. Я думаю, что если бы настойчиво просили Соловьева оставить свое намерение, он согласился бы не делать покушение. Но ни Михайлов, ни Квятковский [ни сам Зунделевич. – Г. К.] не считали нужным отговаривать Соловьева, исходя из того, что он все равно совершит нападение…[470]

Было хорошо известно, что Александр II, в сопровождении довольно далеко находящихся от него служащих Дворцовой полицейской команды и Охранной стражи (подчинявшейся III отделению), гуляет каждое утро в окрестностях Зимнего дворца. Михайлов, Зунделевич и, возможно, Квятковский, наблюдая утром в течение нескольких дней за Зимним дворцом, выяснили точное время и маршрут прогулок императора[471].

2 апреля 1879 года Соловьев, получив условный знак от находящегося неподалеку Михайлова о том, что царь, выйдя на набережную Мойки, приближается к Дворцовой площади, быстро направился ему навстречу и, выхватив револьвер, начал стрелять. Александр II, не потеряв самообладания, бросился бежать зигзагами, чтобы не дать Соловьеву прицелиться (однако, если верить Михайлову, потом все же упал и пополз на четвереньках). Соловьев сделал четыре выстрела, но так и не попал в цель. Жандарм из Охранной стражи догнал Соловьева и сбил его с ног ударом шашки по голове, а фельдфебель из Дворцовой команды схватил сзади за шею и повалил. В этот момент Соловьев успел сделать пятый выстрел, и пуля, пролетев рикошетом по мостовой, легко ранила в щеку одного из стражников.

После задержания Соловьев хотел отравиться, раскусив находящийся у него во рту орех с цианистым калием, но яд оказался испортившимся, и террориста только стошнило[472]. С 3 апреля Соловьев находился в Екатерининской куртине Петропавловской крепости. 25 мая 1879 года Верховный уголовный суд приговорил его к смертной казни через повешение. И на следствии, и на суде Соловьев держался мужественно и не дал никакой информации властям о своих революционных связях и сообщниках. 28 мая 1879 года в 10 часов утра он был публично повешен в Петербурге на Смоленском поле[473].

Роль Зунделевича как соучастника в этом террористическом акте не была в дальнейшем (как и в деле Мезенцова) выяснена властями. Сам Зунделевич, как и в случае с Мезенцовым, никогда не выражал каких-либо сожалений по поводу своего участия в попытке цареубийства.

Прочие занятия Зунделевича в «Земле и воле». Его позиция и деятельность в последние месяцы ее существования

Дейч отмечал «всегдашнюю» готовность Зунделевича «без малейших колебаний взяться за выполнение любого дела, как бы мало и незначительно оно ни было, с какими неприятностями и риском ни было бы сопряжено его осуществление». По словам Дейча, Зунделевич никогда не ждал, когда ему предложат ту или иную работу, «он сам раньше всех других принимался за дело». В тех случаях, когда Зунделевич находил, «что именно он должен это сделать, никто уже не мог его переспорить и побудить поступить иначе»[474]. Дейч добавляет, что «во всякое занятие, как сложное, крупное, так и маловажное, он вкладывал всю свою энергию, изобретательность и находчивость; с одинаковой точностью исполнял он любое взятое им на себя поручение» и при этом «до изумительности бережливо относился к расходованию общественных средств», «умудрялся решительно все наладить, купить, доставить за самые минимальные издержки»[475].

В результате Зунделевич в той или иной степени занимался всеми отраслями деятельности «Земли и воли», кроме разве что пропаганды или агитации в деревне. В частности, летом 1877 года, перед тем как уехать за границу для покупки типографских принадлежностей, он ходил в Петербурге на Васильевский остров беседовать с рабочими о немецкой социал-демократии. На эти беседы собиралось около 10 человек[476]. Был ли Зунделевич успешным пропагандистом, сведений в известных нам источниках нет.

Зунделевич также часто развозил по разным городам нелегальную литературу. Фроленко вспоминает, что, приехав в Одессу, Зунделевич рекомендовал никому не дарить эти издания, а продавать их. Его аргументы сводились к следующему: «Только заплатив деньги, человек будет беречь книгу, газету. <…> Покупным дорожат, даровое же быстро бросают!» Но доводы Зунделевича не нашли поддержки у одесских радикалов[477].

Вообще Зунделевич, по собственному выражению, «вел разъездной образ жизни»[478]. Аптекман сообщает, что на вопрос одного из товарищей, где живет Зунделевич, кем-то был дан очень выразительный ответ: «В вагоне 3-го класса!»[479] Кравчинский в «Андрее Кожухове» описывает неизменный холщовый саквояж Стерна – Зунделевича, где были рубашка, губка, расческа, маленькая подушка, роман на немецком языке, пара носков, несколько жестянок, шкатулка с пуговицами и всеми необходимыми принадлежностями для шитья, а также – для конспирации, на случай подозрений со стороны полиции, – молитвенные предметы верующих евреев. Такова была «полная экипировка человека, проводящего большую часть своей жизни в вагоне»[480].

Отметим, кстати, что Зунделевич, убежденный сторонник и участник террора, не носил с собой оружия. По свидетельству Иохельсона, «Зунделевич был против вооруженного сопротивления при аресте в смысле либерального принципа защиты личности и жилища от насилий полиции» и «допускал его [сопротивление. – Г. К.] только тогда, когда арест и без того должен был вырвать борца из рядов революции»[481].

Вернемся к событиям после покушения Соловьева. Оно, как и предсказывали его противники, привело к резкому ужесточению политического режима.

Согласно принятому 5 апреля 1879 года императорскому указу, помимо уже имеющихся в европейской части России генерал-губернаторств – московского, киевского и варшавского, появились еще три – с центрами в Петербурге, Харькове и Одессе. Все генерал-губернаторы этих территориальных единиц получили право: 1) предавать военному суду, с применением наказаний, установленных для военного времени, лиц, обвиняющихся в любых государственных или уголовных преступлениях; 2) высылать административным порядком всех тех, чье пребывание на подведомственных им территориях они «признают вредным»; 3) подвергать личному задержанию, по непосредственному своему усмотрению, любого, кого они сочтут необходимым; 4) приостанавливать или запрещать любые периодические издания, которые покажутся им «вредными»[482].

Естественно, после таких решений ситуация с правосудием и правами человека ухудшилась многократно. По одним лишь официальным данным, за период с апреля 1879 по июль 1880 года генерал-губернаторами было выслано из их «владений» 575 человек, причем 130 из них – в Сибирь[483]. С апреля по август 1879 года по приговорам военно-окружных судов было повешено 12 революционеров, причем 10 из них никого не убили и обвинялись в вооруженном сопротивлении либо приготовлении к цареубийству или даже просто в участии в революционной организации, стремящейся к насильственному перевороту[484]. Все эти репрессии только усиливали ненависть большинства радикалов к правительству и провоцировали в их среде террористические настроения.

Еще в феврале 1879 года в Петербурге появилось первое заявление от Исполнительного комитета[485], который в лице Южного ИК как раз доживал последние дни. Это название переняли землевольцы, склонявшиеся к тому, чтобы признать основной целью завоевание гражданских свобод и демократии, а террор считали одним из главных средств для ее достижения. Не совсем понятно, насколько этот так называемый «Северный ИК» был организационно оформлен, как он функционировал и каков был его полный состав. Во всяком случае, имеются сведения, что его членами были Михайлов, Квятковский, Баранников, Морозов и Тихомиров[486]. С большой долей вероятности входил туда и Зунделевич как один из ключевых «политиков». Фактическим органом Северного ИК стал выходивший в марте-июне 1879 года «Листок “Земли и воли”», редактировавшийся Морозовым.

В мае 1879 года «политики» в лице ИК создали свою специальную боевую вспомогательную группу «Свобода или смерть». В нее вошло, по разным источникам и оценкам, от 17 до 21 человека – причем как землевольцы (включая членов ИК), так и лица, не входившие в то время в «Землю и волю». Среди членов этой группы, в частности, были Баранников, Морозов, Гольденберг, будущие видные народовольцы С. А. Иванова, Г. П. Исаев, С. Г. Ширяев, А. В. Якимова, В. В. Зеге фон Лауренберг, Е. Д. Сергеева, Н. И. Кибальчич, а также, с немалой долей вероятности, – Михайлов, Квятковский и Тихомиров. Зунделевич в эту группу не входил, хотя, скорее всего, был в курсе ее деятельности. «Свобода или смерть» имела свою конспиративную квартиру и две динамитные мастерские[487].

Было решено провести съезд «Земли и воли» в Воронеже, чтобы обсудить возникшие разногласия среди ее членов. Накануне этого, 15–17 июня 1879 года, 11 человек из числа «политиков» – все члены ИК (кроме Зунделевича), Ширяев и Гольденберг из группы «Свобода или смерть», Фроленко и специально приглашенные А. И. Желябов, Н. Н. Колодкевич и М. Н. Ошанина – провели свой съезд в Липецке с целью выработать программу и устав, а также избрать новый ИК. В принятой программе подтверждались те цели, которые ставились еще Северным ИК, в уставе фиксировалось равноправие всех его членов и развивались идеи централизма (уже имевшиеся и в «Земле и воле»). В члены ИК были приняты все присутствующие и – единственный отсутствующий – Зунделевич, находившийся тогда за границей[488].

Зунделевич был одним из тех, кто принимал решения об обоих съездах. Кроме того, отчасти благодаря ему в Липецк попал Желябов – в тот момент не очень известный революционер. Зунделевич во время одной из своих поездок в Одессу познакомился с ним, высоко оценил его способности и, случайно встретившись с Михайловым в поезде перед отъездом за границу, рекомендовал тому пригласить Желябова на съезд[489]. С такой же рекомендацией совершенно независимо от Зунделевича выступил и Фроленко, который вскоре лично познакомил Михайлова с Желябовым[490]. В результате инициативы Зунделевича и Фроленко «политики» получили в свои ряды крупного организатора и талантливого оратора.

Воронежский съезд проходил 18–21 июня. В нем участвовало сначала 20, а потом (после ухода со съезда Плеханова и его выхода из «Земли и воли») – 19 человек. Съезд, вопреки ожиданиям, прошел мирно. Были приняты компромиссные решения – «дезорганизационная» группа получила право продолжить свою борьбу с правительством, а «деревенщики» по-прежнему могли заниматься пропагандой и агитацией в своих поселениях. Правда, съезд одобрил и идею «аграрного террора», то есть вооруженную борьбу с наиболее «вредными» представителями власти и помещиками в деревнях, что в общем не противоречило программе «Земли и воли», но все же напрямую ранее не декларировалось. Впрочем, никаких «аграрно-террористических» действий никто из землевольцев так и не предпринял. На съезде также были приняты новые члены в Основной кружок и среди них, в частности, Желябов.

«Воронежский» компромисс оказался очень непрочным. К августу 1879 года споры между двумя землевольческими течениями резко обострились, особенно в Петербурге[491]. Зунделевич, вернувшийся к тому времени в столицу, пытался всех примирить: будучи убежденным «политиком», он, ввиду личных качеств (о чем чуть ниже), состоял тем не менее в самых дружественных отношениях и с «деревенщиками». Но разногласия были слишком сильны. В связи с этим Зунделевич вместе с Михайловым и Желябовым внес предложение мирно разделиться на две независимые организации, нежели, оставаясь в одном сообществе, вольно или невольно мешать друг другу[492]. На большом землевольческом собрании в Петербурге 15 августа 1879 года эту идею приняли все, и возникло две новых структуры: «Народная воля» и «Черный передел».

Личность Зунделевича

Отзывы о личных качествах Зунделевича однозначны абсолютно у всех писавших о нем, хотя почти каждый все же освещает его в несколько ином ракурсе.

Фроленко отмечал: «Он [Зунделевич. – Г. К.] обладал мягким, уживчивым, хорошим характером, <…> пользовался, можно сказать, общею любовью и расположением. “Милый Мойша” – было обычным выражением, когда в его отсутствии заходила о нем речь»[493]. Дейч еще в июле 1878 года подметил, что землевольцы произносили партийную кличку Зунделевича «с какой-то особенной, мягкой интонацией, в которой чувствовалось, что они относятся к нему с нежностью, с большой симпатией; было очевидно, что Мойша общий любимец, пользующийся к тому же глубоким уважением со стороны решительно всех товарищей»[494].

Аптекман свидетельствует: «Гуманный, сердечный, уравновешенный, он вносил тепло и братство в наши отношения. Услужить товарищу чем-нибудь было для “Мойши” великой радостью. Да и кто может купить и лучше, и дешевле, чем “Мойша”?»[495] Михайлов в письме к соратникам-народовольцам от 16 февраля 1882 года так характеризовал Зунделевича:

Насколько он практик в революционном деле, настолько же идеалист в личных отношениях к товарищам. Мягче и гуманнее его едва ли был кто-либо из нас. Он редко в состоянии был проходить мимо протягивающего руку, чтобы не отдать того, чем он мог свободно располагать. <…> Вообще он по натуре был цельный, чистый и высоко-симпатичный человек. <…> Все мы его сильно любили[496].

Фигнер также подтверждает, что Зунделевич был «любимым товарищем» в среде землевольцев и народовольцев[497]. После более чем 20-летнего тюремного заключения Фигнер, оказавшись в Европе, пишет 10 февраля 1907 года чрезвычайно теплое письмо Зунделевичу, в котором есть такие строки:

Дорогой Мойша – как звала Вас всегда Ольга Натансон, да и все мы! Вам нечего было напоминать о себе, п[отому] ч[то] я всегда помнила Вас, как одного из лучших товарищей, и до сих пор сохранила прежнее чувство к Вам. <…> Дружески обнимаю Вас и желаю всего хорошего[498].

Н. С. Тютчев в письме к Ивановской от 12 октября 1923 года, сообщая ей о смерти Зунделевича, признавался, что «очень любил этого искреннего, честного товарища, кристально чистого человека»[499]. У Ивановой осталось «самое приятное впечатление» от общения с Зунделевичем[500]. Гольденберг в своих откровенных показаниях от 6 апреля 1880 года сообщает, что Зунделевич пользуется «любовью и уважением всех фракций и партий», а затем прибавляет: «Зунделевич – западноевропейский человек в полном смысле этого слова; он в высшей степени гуманный, развитый и разумный…»[501]

Давнишний друг Зунделевича Гуревич вспоминал о нем в декабре 1923 года:

Бодрый, веселый, с добродушной характерной усмешечкой, он всегда был интересен и занимателен. При его постоянных разъездах и передвижениях у него было много о чем рассказывать <…>. Унывающих он ободрял, скучных и скучающих он развлекал, и все его любили, все его охотно принимали и беседовали с ним[502].

В. Г. Короленко, встречавшийся с Зунделевичем позднее, в октябре 1881 года в Иркутской тюрьме, так писал о своих впечатлениях:

Борода придавала ему на первый взгляд довольно суровый вид, но достаточно было обменяться с ним несколькими разговорами, чтобы увидеть необыкновенную мягкость, даже кротость, сквозившую во всех чертах его лица. <…> Меня поразило, что такие добродушные люди могли принимать такие решения [об убийстве Александра II. – Г. К.][503].

Народоволец А. В. Прибылев, много общавшийся с Зунделевичем в Нижне-Карийской тюрьме Нерчинской каторги в 1880-1890-е годы и потом вплоть до 1905 года в Чите, отзывается о нем следующим образом:

…Зунд был скромным, в высшей степени терпимым, не показывающим своего превосходства товарищем, одинаково ко всем идущим на совет или утешение, всегда готовым оказать моральную поддержку или выступить примиряющим элементом в нередких товарищеских спорах. Будучи сам человеком большой моральной красоты, Зунд оказывал сильное умственное и моральное влияние на всех его окружающих. Недаром к нему, как к духовнику, шли все обиженные, все падающие духом, все разочарованные, и каждый находил в нем здоровое участие и поддержку…[504]

В небольшом очерке, специально посвященном Зунделевичу, Прибылев добавляет:

В тюрьме и всюду Зунд пользовался неизменной симпатией, благодаря своему большому научному и практическому уму и своему поразительно милому, уживчивому, счастливому характеру. <…> Зунд умел войти в интересы каждого лица и своим здоровым умом и логикой успокоить нередко мятущийся дух. О себе Зунд так мало заботился, что легко мирился со всеми невзгодами, выпадавшими на его долю, переносил их спокойно, ни единым словом и жестом не выказывая своего неудовольствия. Казалось, что этот человек совершенно лишен эгоизма, что все помыслы его обращены на заботу о других[505].

Знаменитый бакунист М. П. Сажин говорит о Зунделевиче как о «человеке очень спокойном, уравновешенном, рассудительном»[506]. Тихомиров, уже ставший монархистом и отчасти антисемитом, в 1890-х годах все же отозвался о Зунделевиче позитивно, хотя и в более сдержанном, чем остальные мемуаристы, тоне: «Мойша Зунделевич также был очень способный еврей. Именно еврей – потому что по преимуществу имел практические способности. <…> Хороший товарищ, человек, – что редко между евреями, – с крепкими нервами, не трус»[507].

Но наиболее подробную характеристику Зунделевича дают Дейч и Ивановская, знавшие его и дружившие с ним на протяжении нескольких десятков лет.

Дейч свидетельствует, что уже внешность Зунделевича сразу располагала к нему:

…что-то в высшей степени симпатичное, благородное и честное было на его типично-еврейском, живом, энергичном и вместе добром лице. Красивое лицо его, покрытое густой черной растительностью, дышало здоровьем, бодростью и энергией; из-под густых длинных ресниц ласково смотрели добрые, умные, темно-карие глаза…[508]

Ивановская дополняет Дейча:

Его наружность и особливо большие несколько печальные глаза красивого разреза на матовом лице сильно напоминали философа Баруха Спинозу <…>. Высказывавшиеся Зундом суждения выявляли твердую и продуманную ясность <…>. При первом взгляде на него чувствовались в нем большое деятельное спокойствие, настойчивость, упорство и самоотвержение, и что-то безотчетно привлекательное, зовущее к себе[509].

Дейч согласен с Ивановской, сообщая, что «при безграничной мягкости, доброте и любви к товарищам» «Зунделевич обладал также огромной настойчивостью, упорством и постоянством в отстаивании того, что он считал верным, правильным, справедливым»[510]. Кроме того, Дейч отмечает, что Зунделевичу «решительно не было присуще ни в малейшей степени ни честолюбие, ни стремление к славе, известности»[511].

О еще одной черте Зунделевича одинаково говорят и Дейч, и Ивановская. Это – ригоризм, редкий даже для той революционной эпохи, в которую он действовал, где сдержанность в своих страстях и материальных стремлениях считалась нормой. Дейч пишет:

Он был совершенно равнодушен к своей обстановке, одежде и пище. Ему было вполне безразлично, что и когда он поест. Он мог подолгу вовсе оставаться без пищи и сна и решительно никогда не выражал желания поесть <…>. Можно было лишь удивляться, как при той интенсивной работе, какую Зунделевич везде и всегда исполнял, и при его ригористическом образе жизни он все же выглядел не только бодрым, но и цветущим: унаследовав очень здоровый организм, он затем закалил его усердными физическими занятиями и очень умеренным образом жизни[512].

Ивановская к этому добавляет, что весь этот ригоризм шел от принципиальных соображений: «“Зачем взрослому человеку затруднять себя всяким вздором? <…> Жить для отправления физических функций как будто зазорно”. И он их выполнял как бы мимоходом и по необходимости, никогда не будучи рабом страстей и вожделений»[513].

К этому следует добавить, что, согласно Дейчу, Зунделевич как «отважный воин, смело идущий в бой», «давно свыкся с мыслью о смерти, а потому, как говорится, всегда спокойно смотрел ей в глаза»[514]. Также, по свидетельству Ивановской, Зунделевич был очень требователен к себе в вопросах чести и достоинства[515], высказывая, в частности, такое свое кредо:

Если человек хоть раз унизится или сделает что-нибудь, что он сам считает подлым и недостойным – он уже нравственно погиб, раз потерял доверие к самому себе. Уверять себя в своей правоте нельзя никакими умозаключениями и софизмами; логика и последовательность для каждого обязательны[516].

Однако эта суровость к себе не распространялась на других – к человеческим слабостям Зунделевич относился снисходительно, понимал их и прощал, был деликатен, внимателен и заботлив к окружающим, за что и пользовался всеобщей симпатией, причем не только в революционном кругу, но и среди солдат конвоя, тюремных надзирателей, каторжного начальства, квартирных хозяев, контрабандистов и т. п.[517] «Кто не спотыкается на крутых подъемах?» – так объяснял он свою мягкость и терпимость[518]. О его спокойном отношении к слабостям окружающих и готовности доставлять им такие «удовольствия, которыми сам не пользовался», пишет и еще один друг Зунделевича – Иохельсон[519].

Зунделевич хоть и не был теоретиком, но был хорошо образован, много, хотя и несколько бессистемно, читал, прекрасно знал не только иврит и идиш, но и немецкий и английский языки. В спорах он проявлял немалые диалектические способности. Писать Зунделевич не любил[520], но оставшиеся от него документы обнаруживают в нем неплохого стилиста и умного, логичного, четкого, подчас ироничного и на редкость здравомыслящего человека.

Стоит также затронуть и личную жизнь Зунделевича. Михайлов свидетельствует: «На женщину его взгляд был до странности идеален. Он мог любить ее только духовно, чисто отвлеченно. Раз развивалась привязанность, она убивала у него всякую чувствительность»[521].

Гуревич, впрочем, рассказывает, что, когда он в беседе с Зунделевичем с иронией отозвался о своем сердечном увлечении, тому это не понравилось: «…он запротестовал и начал меня убеждать в красоте и благородстве чувства любви». Гуревич добавляет: «Однако сам он вряд ли подвергался много этому чувству. Или, может быть, он, сознавая весь риск, которому подвергался всю жизнь, не хотел подвергнуть другое существо страданиям и печальной судьбе, если бы оно связалось с ним»[522].

Племянница Зунделевича, известная сионистка Р. О. Кломпус, слышала в юности, что у него был роман с Верой Фигнер[523]. Никаких других данных на этот счет не имеется. Но взаимная симпатия, бесспорно, имела место между Зунделевичем и младшей сестрой Веры Евгенией Фигнер, которую судили с ним на одном процессе[524] (подробнее об этом – позже), и Кломпус в старости могла и перепутать сестер. Однако нам представляется маловероятным, что дело тут дошло до чувственных отношений.

Забегая вперед, отметим, что, когда Зунделевич содержался в 1880-х годах в Нижне-Карийской тюрьме, у него, согласно мемуарам Ивановской и Прибылева, возникло сильное чувство к одной из каторжанок находившейся неподалеку Усть-Карийской женской тюрьмы. Скорее всего, он знал эту арестантку еще на воле, поскольку общение заключенных двух тюрем не допускалось. Возможно, это была сама Ивановская.

Контакты (видимо, путем переписки) Зунделевича с любимой женщиной прервались в 1890 году в силу двух обстоятельств: а) их вероятный брак по тогдашним законам требовал от него перемены религии, а он, как уже писалось, считал для себя крещение морально невозможным и даже, по словам Ивановской, смотрел на это как на преступление; б) 13 сентября 1890 года Зунделевич по распоряжению каторжного начальства был отправлен из Нижне-Карийской тюрьмы в Акатуйскую, и этот отъезд сыграл роковую роль в отдалении от него той, которую он так любил.

По-видимому, эта каторжанка как раз в то время вышла на жительство в так называемую вольную команду, то есть могла жить на поселении вне стен тюрьмы, относительно свободно перемещаться в пределах этого поселения и не была обременена каторжными работами (Ивановская, кстати, была одной из тех, кто оказался в вольной команде с 12 сентября). Это давало надежду на то, что Зунделевич, тоже выйдя в вольную команду, будет рядом с ней. Но вспыхнувшая было мечта о личном счастье оказалась разбита, и Зунделевич чувствовал себя несчастным человеком. Он долго отходил от пережитого потрясения[525]. Попыток создания семьи Зунделевич больше никогда не предпринимал.

Место Зунделевича в «Народной воле» и его деятельность в этой организации

«Народная воля» первоначально – вплоть до декабря 1879 года – не имела ни своей программы, ни своего устава. Идеи, идущие от Северного и липецкого ИК, были общеизвестны, но их предстояло четко и ясно сформулировать, соединить с экономической частью общенароднических воззрений и т. п. Что же касается структуры «Народной воли», то тут все было более понятно, и принятый, по всей видимости, в конце 1879 или начале 1880 года устав ИК, как и появившиеся во второй половине 1880 года Общие правила организации[526], развивали принципы, заложенные гораздо раньше, еще со времен «Земли и воли».

Тут сразу стоит оговориться, что «Народная воля» существовала одновременно в двух своих ипостасях – как партия и как организация. Разницу эту наиболее четко и ярко объяснил Михайлов:

Партия – этот неопределенная группа людей единомыслящих, не связанных между собою никакими взаимными обязательствами. Организация же, кроме непременного условия единомыслия, предполагает уже известную замкнутость, тесную сплоченность и полную обязательность отношений. Партия заключает в себе организацию, но последняя определенно ограничена в себе самой. Партия – это солидарность мысли, организация – солидарность действия[527].

Во главе организации «Народная воля» стоял ИК, все члены которого были равноправны, но признавали безусловное подчинение большинству. Основные решения принимались на общем собрании членов ИК. Из его состава выбиралась администрация (чаще называвшаяся Распорядительной комиссией), в которую, согласно уставу, должно было входить пять человек, но в реальности всегда входило только трое. Она ведала всеми текущими делами в промежутке между собраниями ИК. В подчинении ИК находились агенты-помощники (агенты 1-й степени) и агенты-исполнители (агенты 2-й степени). ИК мог пополняться из числа агентов 2-й степени при рекомендации пяти членов-поручителей (на практике их обычно бывало меньше). В состав «Народной воли» входило множество групп, в частности: 1) вассальные (напрямую подчиненные ИК); 2) союзнические (связанные с ИК договором); 3) местные (близкие к вассальным, но имевшие некоторую самостоятельность в ведении своих дел)[528].

Первый состав народовольческого ИК выбирался петербургскими членами новой организации в последней декаде августа – сентябре 1879 года. Туда вошло 20 человек – все члены липецкого ИК (кроме Гольденберга), Вера Фигнер, Н. К. Бух, Т. И. Лебедева, Любатович, а также Зеге фон Лауренберг, Иванова, Исаев, Сергеева и Якимова из группы «Свобода или смерть». Естественно, что членом ИК стал и Зунделевич. В Распорядительную комиссию были выбраны Михайлов, Тихомиров и Квятковский[529]. Хотя Зунделевич и не вошел в этот орган (может быть, сам не захотел войти), его роль в этот период была очень большой – Тихомиров, перечисляя в 1923 году членов ИК, включил его в число «крупнейших людей комитета» и отвел ему 4-е место, поставив впереди только Михайлова, себя и Желябова[530].

За два с половиной месяца пребывания в «Народной воле» (то есть до дня своего ареста 27 октября 1879 года) Зунделевич: 1) был членом комиссии по разделу «Земли и воли» между «Народной волей» и «Черным переделом»; 2) совершил поездку в Европу для доставки в Петербург динамита и переговоров о сотрудничестве Лаврова и левого либерала М. П. Драгоманова в издаваемой партией газете «Народная воля»; 3) участвовал в обсуждении предложенных проектов программы «Народной воли» и выдвинул свой собственный проект.

Комиссия по разделу «Земли и воли» работала с середины августа по октябрь 1879 года, занимаясь имущественными и прочими вопросами. Уполномоченными от «Народной воли» в ней, помимо Зунделевича, были Михайлов и Тихомиров, а от «Черного передела» – Стефанович, Попов и Преображенский. По свидетельству Дейча, именно Зунделевич своим беспристрастием, благоразумием и справедливостью способствовал, наряду с дипломатичным Стефановичем, мирному, мягкому, полюбовному решению всех возникавших проблем. Комиссия завершила свою работу в октябре, не только разделив имущество, но и договорившись о том, что обе организации будут поддерживать друг с другом товарищеские отношения.

Сам Зунделевич незадолго до своего ареста, встретившись с Дейчем и Засулич (которая тоже примкнула к «Черному переделу»), позвал их к себе, и там каждый из собеседников очень настойчиво и энергично, но при этом миролюбиво и с уважением к чужому мнению пытался убедить другую сторону в ее неправоте[531].

Поездка в Европу, относящаяся, по-видимому, ко времени с середины сентября по середину октября 1879 года, вышла для Зунделевича не слишком удачной. Член ИК и руководитель динамитной мастерской «Народной воли» Ширяев попросил Зунделевича приобрести за границей 5–6 пудов (82–98 кг) динамита, поскольку готовить его в кустарных условиях было долго, утомительно и опасно. Ширяев также объяснил ему правила обращения с динамитом при упаковке и перевозке. Зунделевич в Женеве с помощью Кропоткина и его друга анархиста В. Н. Черкезова успешно приобрел динамит и упаковал его, а затем через немца-контрабандиста отослал в Германию, чтобы оттуда переправить в Россию. Казалось бы, все шло прекрасно, но на швейцарско-германской границе динамит был обнаружен и задержан таможенниками[532].

Переговоры о сотрудничестве Лаврова и Драгоманова с газетой «Народная воля» закончились с неопределенным результатом. К Лаврову Зунделевич приехал в Париж, сообщил ему о настроениях и планах народовольцев и об их желании видеть его имя на страницах своего печатного органа. Лавров сказал Зунделевичу, что «программно» участвовать в газете не будет, поскольку не разделяет народовольческих воззрений, но «не программные» статьи обещал время от времени присылать. Разговор длился примерно два часа, и большая его часть состояла в ответах Зунделевича на расспросы Лаврова о разных людях и событиях. С Драгомановым, встреча с которым происходила в Женеве, итог разговора насчет газеты был такой же, как и с Лавровым[533].

Драгоманов в конечном счете не стал участвовать в народовольческих изданиях, несмотря на повторное обращение к нему народовольцев, уже в лице Желябова, в письме от 12 мая 1880 года[534]. Лавров, видимо, колебался, и уже из Петербурга 19 октября 1879 года Зунделевич писал ему:

Согласно Вашему желанию, сообщаю Вам, что мои товарищи не только согласны воспользоваться Вашими статьями, но очень просят Вас присылать поскорее. Оставленными мною у Вас адресами Вы можете пользоваться для пересылки статей. Особенно нам интересно получать каждый месяц хронику заграничного движения[535].

Лавров действительно в конце октября 1879 года написал для «Народной воли» статью «Мнение о рабочем социализме», но она не появилась в печати, поскольку была захвачена жандармами при аресте Квятковского 24 ноября 1879 года в Петербурге. После этого сотрудничество Лаврова с «Народной волей» было отложено в долгий ящик, вплоть до рубежа 1881–1882 годов[536].

Взгляды Зунделевича в народовольческий период

В те два с половиной месяца, что Зунделевич работал в «Народной воле», он активно участвовал в спорах о характере партийной программы. Почти все члены-учредители «Народной воли» были сторонниками гражданской свободы и демократических представительных учреждений. Но о конкретных формах этих институтов и об экономическом разделе программного документа имелись разные мнения. Были предложены три проекта – Морозова, Желябова и Зунделевича, – но ни один из них не был принят[537] (в архивах они тоже не сохранились).

Программа Зунделевича частично известна в пересказе Иохельсона, но, как признается сам мемуарист, он помнит ее не во всех подробностях. Зунделевич, будучи убежденным сторонником самого широкого парламентаризма, разделял набиравшую тогда популярность в народовольческой среде идею Учредительного собрания, созванного на основе всеобщего избирательного права. Однако при этом у Зунделевича, сомневавшегося в демократических и социалистических устремлениях народных масс (особенно крестьянства), было опасение, что Учредительное собрание может санкционировать абсолютизм. В этом случае, по его мнению, «идейное меньшинство вправе было бы вести революционную борьбу против воли большинства». Иохельсон добавляет: «Он был против насилия меньшинства над большинством по рецепту Бланки и Ткачева, но стоял также за право меньшинства бороться с насилием большинства над совестью и словом»[538].

Из рассказа Иохельсона не совсем понятно, как могла бы выглядеть эта борьба. Короленко в своих воспоминаниях приводит довольно странный эпизод, когда Зунделевич, защищая в октябре 1881 года в Иркутске, по пути на каторгу, народовольческий террор, говорит о некоем принуждении. Дело, согласно Короленко, было так:

…народническая точка зрения заговорила устами Рогачева [другого каторжанина. – Г. К.].

– Скажите, Зунделевич, – спросил он, – что вы [народовольцы. – Г. К.] имели в виду, посягая на жизнь царя, которого весь народ еще признавал своим освободителем?

<…> Зунделевич несколько смутился. Очевидно, готового ответа у него не было.

– Мы думали, – ответил он, – что это произведет могучий толчок, который освободит присущие народу творческие силы и послужит началом социальной революции.

– Ну, а если бы этого не случилось и народ социальной революции не произвел… как и вышло в действительности… Тогда что?..

Зунделевич задумался, как бы в колебании, и затем ответил:

– Тогда… тогда мы думали… принудить…[539]

Приведенный Короленко диалог вызывает целый ряд сомнений и вопросов. Зунделевич не был в восторге от «творческих сил» народа и не верил в близкую социальную революцию, поэтому говорить подобные вещи от себя лично никогда бы не стал. Если же предположить, что он говорил от имени «Народной воли», которая, судя по ее программным документам (о чем ниже), действительно верила в народ и в близкий социальный – прежде всего аграрный – переворот, то и тут сказанное им не соответствовало партийным установкам: цареубийство напрямую не увязывалось народовольцами с началом народной революции. А насчет «принудить» ситуация совсем таинственная – кого принудить и к чему? Правительство к уступкам? Народ к демократии? Массы к социальной революции?

В общем, либо Короленко за давностью лет что-то перепутал, либо Зунделевич как-то очень неудачно сымпровизировал. Наиболее вероятно, что тут – сочетание и того и другого. Но, может быть, в рассказе Короленко отразилась, хотя и с большими искажениями, мысль Зунделевича о том, что меньшинство имеет право заставлять большинство принимать ценности гражданской свободы и демократии. Однако эти идеи носили не бланкистский (где диктаторским образом навязывался социализм), а скорее либеральный характер.

Зунделевич, так же как, впрочем, и абсолютное большинство народовольцев, считал террор методом, пригодным только в условиях авторитарного режима. Гольденберг приводит его слова о том, что при демократии «правительственное лицо свято и неприкосновенно»[540].

О социально-экономической программе Зунделевича 1879 года почти ничего не известно, но, безусловно, он не мог полностью обойти крестьянский и рабочий вопросы. Как очень точно высказался Гуревич, «мнения его [Зунделевича. – Г. К.] и взгляды были вне программ и платформ, но он был социалистом и революционером по-своему»[541]. Иохельсон отметил, что Зунделевич, хоть и был убежденным западником, все же допускал «несколько особый от Западной Европы путь развития России»[542]. Его экономическая платформа, скорее всего, соответствовала установкам его любимой Готской программы СРПГ, а может быть, была даже и радикальней.

Брат Зунделевича Илья в письме к Ивановской от 3 октября 1926 года писал о воззрениях Аарона на возможность социалистических преобразований в экономике, правда, касаясь последних лет его жизни:

Если представляется возможность, в силу известным образом сложившихся исторических обстоятельств, сделать попытку перестроить общество на социалистических началах, то <…> возможностью надо воспользоваться. <…>. Он <…> думал, что в каждой отрасли нужно бы национализировать часть предприятий, а часть оставить в частных руках. Параллельная работа этих двух социально разнородных типов <…> заставила бы общественные предприятия работать хозяйственно лучше, в силу неизбежного соревнования, а, следовательно, воочию показало бы населению преимущества именно общественных форм хозяйства.

(Тут, несмотря на употребление термина «национализация», не совсем понятно, идет ли речь о государственных предприятиях или они управляются обществом, то есть трудовыми коллективами.)[543]

Но что для Зунделевича было обязательно – это ненарушимость при осуществлении даже радикальных социальных реформ принципов парламентаризма и гражданской свободы[544]. По свидетельству Ивановской, он говорил: «Политическая свобода должна быть дополнена социальным освобождением, но никогда политическая свобода не может быть заменена социальным прогрессом». Выражая в целом солидарность с идеями Маркса, Зунделевич, боготворивший права человека и демократию, не принимал, согласно Ивановской, социальную философию марксизма – так называемый экономический (или исторический) материализм, и даже утверждал, что Маркс не придавал этой доктрине большой ценности[545]. Дейч идет еще дальше и сообщает, что Зунделевич, по крайней мере до конца 1880-х годов, был – ни много ни мало – «противником взглядов Маркса, не исключая даже теории стоимости последнего»[546]. Но думается, что ультраортодоксальный марксист Дейч все же несколько преувеличивает, поскольку тогда становится вообще непонятно, почему Зунделевич называл себя сторонником Маркса и считался таковым большинством окружающих его лиц.

В любом случае из всего вышесказанного можно сделать вывод, что марксизм Зунделевича был с самого начала очень умеренным и во многом проникнутым идеями политического либерализма и реформизма.

Соотношение взглядов Зунделевича с программными документами «Народной воли»

Единственным программным документом «Народной воли» была Программа ИК, принятая в декабре 1879 года. Как отметил 31 октября 1880 года в письме участникам процесса 16-ти (на котором судился Зунделевич) Михайлов: «…мы проводим и развиваем программу “Народной воли” или Исполнительного] ком[итета], она стала программой партии…»[547] Изменить программу мог съезд партии, а в чрезвычайных случаях – общее собрание членов ИК[548], но съездов «Народной воли» не проводилось, а общее собрание не меняло программу вплоть до гибели организации в 1886 году. Однако очень важным дополнением к Программе ИК явилась принятая на общем собрании членов ИК весной 1880 года инструкция «Подготовительная работа партии». В Программе ИК преимущественно рассматривались цели «Народной воли», а в «Подготовительной работе партии» – средства достижения целей.

Главной задачей «Народной воли» было свержение самодержавия и передача власти Учредительному собранию, созванному на основе всеобщего избирательного права. Выдвигалась и собственно народовольческая программа, которую народовольцы собирались пропагандировать до политического переворота, во время избирательной агитации и позднее защищать в Учредительном собрании. Ключевыми ее пунктами были: 1) постоянное народное представительство, имеющее полную власть в вопросах общегосударственного характера; 2) широкое местное самоуправление; 3) полная свобода совести, слова, печати, собраний, ассоциаций и избирательной агитации; 4) принадлежность земли народу (понимаемая, конечно, как уничтожение любой собственности на землю и передача ее в заведование общинам и пользование крестьянам); 5) система мер, передающих в руки рабочих коллективов все заводы и фабрики[549].

Впрочем, последний пункт, судя по комментариям многих видных народовольцев (Михайлова, Желябова, Тихомирова, Фигнер), отодвигался ими на второй план или даже вообще игнорировался, затмеваемый более важной для них аграрной проблематикой[550].

Основным средством для низвержения абсолютизма считалось организованное «Народной волей» победное восстание в крупных городах. Для его подготовки планировалось:

1) создание центральной организации, способной начать восстание;

2) создание провинциальных (местных) организаций, способных поддержать восстание;

3) обеспечение восстанию поддержки городских рабочих;

4) привлечение на свою сторону армии или парализация ее деятельности;

5) обеспечение содействия интеллигенции;

6) привлечение на свою сторону общественного мнения Европы путем объективного информирования о ситуации в России и о целях и деятельности «Народной воли».

Кроме того, накануне выступления предполагалось осуществить серию террористических актов в отношении наиболее влиятельных чиновников, что должно было вызвать панику в правительстве и привести к дезорганизации власти[551].

После победы восстания создавалось Временное правительство, чья основная задача состояла бы в организации свободных выборов в Учредительное собрание. Затем Временное правительство передало бы ему власть[552].

Политическая часть Программы ИК, как и «Подготовительная работа партии», вполне соответствовали взглядам Зунделевича, хотя неясно, насколько он верил в готовность рабочих поддержать восстание. Ну а над аграрными проектами народовольцев Зунделевич откровенно смеялся, утверждая, по словам Тихомирова: «Вы, с вашей программой – дураки. Но не останетесь же дураками навсегда? Придете и вы к социал-демократической программе. А пока – яс вами схожусь на главном – на терроре»[553] (тут Тихомиров явно не точен – Зунделевич сходился с народовольцами на идее демократии, а террор был лишь средством борьбы за нее).

Отметим еще важный момент – поставленный Зунделевичем вопрос о том, что делать, если Учредительное собрание поддержит самодержавие, а вовсе не демократию и республику, был рассмотрен на общем собрании членов ИК весной 1880 года – видимо, вместе с обсуждением «Подготовительной работы партии». В итоге было принято решение, в основном совпадающее с предложением Зунделевича: подчиниться воле Учредительного собрания, но оставить за собой безусловное право свободной пропаганды своих (в том числе и республиканских) идей и отстаивать его всеми доступными «Народной воле» способами[554]. Так что в этом вопросе мнение Зунделевича было услышано.

Отношение Зунделевича к России

Кравчинский в «Андрее Кожухове» вкладывает в уста Давида Стерна целую речь, в которой ярко прослеживается его еврейский патриотизм и явная нелюбовь к России в целом, но при этом высказывается горячая симпатия к одной из частей этой же России – русской революционной интеллигенции. Приведем отрывок из этой речи:

Мы, евреи, любим свой народ, это все, что у нас осталось на земле; по крайней мере, я люблю его глубоко и горячо. За что же мне любить ваших крестьян, когда они ненавидят мой народ и варварски поступают с ним? <…> Я могу жалеть ваших крестьян за их страдания, все равно как бы жалел абиссинских или малайских рабов или вообще всякое угнетенное существо, но они не близки моему сердцу, и я не могу разделять ваших мечтаний и нелепого преклонения перед народом. Что же касается так называемого общества высших классов – что, кроме презрения, могут внушить эти поголовные трусы? Нет, в вашей России нечем дорожить. Но я знаю революционеров и люблю их даже больше, чем мой собственный народ. Я присоединился к ним, люблю их, как братьев, и это единственная связь, соединяющая меня с вашей страной. Как только мы покончим с царским деспотизмом, я уеду навсегда и поселюсь где-нибудь в Германии[555].

Насколько эти слова соответствуют взглядам Зунделевича конца 1870-х годов? Неприятие идеализации крестьян, презрение к высшим классам, любовь к русской революционной интеллигенции того времени – все это бесспорная правда. А насчет остального? Дейч в нескольких своих мемуарах категорически заявлял, что никакого специфического еврейского патриотизма у Зунделевича не было[556]. Хотя, безусловно, не подлежит сомнению, что он никогда не забывал о своем еврействе. А Россия в целом? Каково было его отношение к ней?

В письме Зунделевича к товарищам от 1 ноября 1880 года, посланном из тюрьмы вскоре после процесса 16-ти, есть строки, почти дословно повторяющие сказанное Стерном:

Я бы ни одного дня не оставался в России, даже в легальном состоянии. В тюрьме я успел влюбиться в Америку, и она для меня теперь то, чем была раньше Германия. К России, как знаете, у меня никогда нежных симпатий не было. Оставался я здесь только из чувства обязанности к пострадавшим товарищам. Теперь мои обязанности кончены, так как я сам пострадавший[557].

Данное письмо во многом написано в ернически-иронической манере, и поэтому не факт, что Зунделевич на самом деле думал именно так, как писал. Но это означает, что мысли подобного рода он мог высказывать и раньше, и они действительно приходили ему в голову. К тому же после отбытия каторги в Нижне-Карийской (1882–1890 и 1892–1898) и Акатуйской (1890–1892) тюрьмах Забайкальской области и пребывания на поселении в Чите (1898–1906) Зунделевич лишь меньше года прожил в России, в Петербурге, и в 1907 году уехал в Лондон, где и проживал до конца жизни.

Однако уже в Англии Зунделевич, как показывают сохранившиеся от него документы и свидетельство близко знавшего его журналиста С. И. Рапопорта, проявлял себя как патриот (в лучшем смысле этого слова) России, страстно любивший эту страну и болевший за нее душой[558]. После Февральской революции он рвался в Россию, был готов прилететь туда хоть на аэроплане, хотел повидать всех старых друзей и съездить даже в Читу, к которой привязался[559]. Но по разным причинам поездка задерживалась, а после прихода к власти большевиков стала для Зунделевича невозможна[560].

Арест 27 октября 1879 года в Петербурге

Будучи человеком очень основательным и к любому делу подходящим во всеоружии знания, Зунделевич еще с начала августа 1879 года начал – под именем потомственного почетного гражданина Д. М. Брафмана – посещать Публичную библиотеку в Петербурге, чтобы обстоятельно изучить литературу о централизованных заговорщических организациях[561]. Между тем 25 октября 1879 года у дверей подъезда, где располагалась библиотека, швейцар В. А. Ермаков нашел объявление об издании газеты «Черный передел». На следующий день Ермаков передал эту бумагу заведующему хозяйственной частью библиотеки Ф. И. Плетневу, а тот – директору библиотеки товарищу министра народного просвещения И. Д. Делянову (будущему министру этого ведомства).

Делянов дал поручение своим служащим присматриваться к тем из читателей, кто кажется подозрительным, чтобы выявить подбросившего объявление. И 27 октября один из сотрудников библиотеки – С. С. Носков – почему-то (может быть, из-за еврейского происхождения) заподозрил в этом именно Зунделевича. Он решил обыскать его пальто и увидел, что там из кармана торчат какие-то печатные издания. Вытащив их, Носков обнаружил, что это пять экземпляров первого номера «Народной воли», вышедшего 1 октября 1879 года. В библиотеку был немедленно приглашен помощник пристава 2-го участка Спасской полицейской части Абрамовский, который тут же приступил к расследованию.

Зунделевича попросили из читального зала пройти в особую комнату, где Абрамовский в присутствии Плетнева и Носкова стал его допрашивать. На вопрос, откуда у него «Народная воля», Зунделевич ответил: «Да уж достаю». Абрамовский спросил: «Стало быть, вы революционер?», на что последовал ответ: «Да, революционер». Абрамовский предложил Зунделевичу вынуть из карманов своего сюртука все содержимое, на что тот сказал: «Не бойтесь, я в вас стрелять не буду», и выполнил эту просьбу. В сюртуке среди прочего оказался еще один экземпляр «Народной воли», некая «Программа общества для содействия революционному движению в России» и несколько написанных Зунделевичем листов с «тезисами революционного содержания». Он также заявил, что не имел никакого отношения к появлению около подъезда вышеуказанного объявления[562].

Зунделевич был арестован, помещен в Спасскую часть и 29 октября 1879 года допрошен уже представителями III Отделения. На этом допросе он сообщил свои подлинные имя и фамилию, дал сведения о себе и своих родных, но отказался назвать лиц, от которых получил нелегальные издания[563]. 6 ноября 1879 года Зунделевича перевели в Трубецкой бастион Петропавловской крепости[564].

Зунделевич, осторожнейший и осмотрительнейший человек, провалился благодаря нелепой самоуверенности – ведь даже при внезапно возникшем подозрении со стороны ретивого библиотечного служащего его не задержали бы, если бы он не носил в кармане своего пальто целых пять экземпляров газеты «Народная воля»! Сам Зунделевич в письме к товарищам от 1 ноября 1880 года с обычной своей откровенностью напишет: «Я, правду сказать, все время чувствовал себя виновным перед всеми – тем, что попался»[565].

Зунделевич в Петропавловской крепости. Его свидание с Г. Д. Гольденбергом

Первоначально Зунделевичу не угрожало никакого особенно сурового наказания. Дознание в основном интересовалось делами давними – его ролью в Виленском революционном кружке[566]. Этому были посвящены и показания самого Зунделевича от 4 марта 1880 года. Он не признавал существования самого кружка, говорил о том, что не знал о запрещении «Отщепенцев» Соколова и брошюры Лаврова о «пугачевщине», утверждал, будто эти книги брались у него без спроса и т. п.[567] На допросе от 19 марта 1880 года Зунделевич «не признал себя виновным в принятии участия в заговоре или сообществе, имевшем целью ниспровергнуть существующий государственный и общественный строй»[568]. Видимо, он, понимая, что серьезных улик против него нет, надеялся получить административную ссылку и, отбыв ее или сбежав, вернуться к революционной деятельности.

Родителям его уже к 5 ноября сообщили об аресте сына[569]. Между ними началась переписка, из которой со стороны Зунделевича сохранилось два письма, задержанных III отделением. В письме от 23 января 1880 года он, в частности, писал:

Вы меня упрекаете за мое прошлое. Это для меня не неожиданно и совершенно понятно. Иначе и быть не может. Я знаю, что вам несравненно хуже, чем мне. На себе гораздо легче испытывать какую угодно невзгоду, чем видеть в несчастье близкого, дорогого человека. И как мне больно сознавать, что я делаю вас несчастными!.. Но что делать? Ведь тут приходится иметь дело с совершившимся фактом. Переделать его невозможно.

Зунделевич продолжает:

Единственное средство облегчить себе случившийся факт, это мириться с ним как-нибудь, мои милые и дорогие родители. Перенесите мужественно постигшее вас горе. Развлекайтесь, ищите отрады и утешения в окружающих вас детях. Сознание, что вы не безутешны, послужит мне большим облегчением. Вам больно, что я делил когда-то с вами ваше горе, но не могу теперь делить ваше лучшее положение [имеется в виду достигнутый материальный достаток. – Г. К.]. Я не жалею о первом, так как оно меня научило понимать чужое горе, а это, во всяком случае, не недостаток. Что касается второго, то мне действительно жаль, что я не с вами, но не потому, что не пользуюсь вашими лучшими обстоятельствами, а потому, что не могу сделать их еще лучше[570].

Зунделевич живо интересуется своим выросшими за годы разлуки братьями и сестрами, дает им разные практические советы и уговаривает мать пока что не ездить к нему в Петербург на свидание, поскольку и выслать ее могут, и изъясняться надо будет по-русски, а в результате они поймут «друг друга с пятое на десятое». Он также просит не присылать ему денег, поскольку у него есть свои средства, да и потребности скромные[571].

Письмо от 20 мая 1880 года написано уже в другой обстановке – когда над Зунделевичем в связи с откровенными показаниями Гольденберга (о чем чуть ниже) нависла угроза смертной казни. И он пишет родителям:

Мое дело приняло недавно новое направление, направление совершенно верное и разумное. В юридическом отношении оно, может быть, хуже теперь, но зато в нравственном для меня гораздо лучше. Теперь конец всем недоразумениям, хитростям и изворачиваниям. Я этому очень рад. У меня как бы гора с плеч. Я ни разу в течение моего шестимесячного заключения не чувствовал себя так легко, как теперь, да и не помню, когда бы на воле я был в таком безмятежно спокойном нравственном состоянии[572].

Зунделевич, однако, вынужден признаться, что в физическом отношении его «эти шесть месяцев заключения страшно изнурили»: «Я себя считал и был, кажется, действительно человеком очень выносливым. А между тем выношу заключение довольно туго». Но при этом он находит место и для мягкой иронии: «Кланяюсь и целую всех братьев и сестер. Забавно бывает, что при допросах никогда не могу ответить на вопрос, сколько у меня братьев и сестер [некоторые из них родились после бегства Зунделевича из Вильно в июле 1875 года. – Г. К.]. В самом деле, сколько?»[573]

О деле Гольденберга стоит сказать подробнее. Григорий Гольденберг был арестован 14 ноября 1879 года на железнодорожной станции города Елисаветграда Херсонской губернии из-за подозрительно тяжелого чемодана (заполненного динамитом). При аресте пытался оказать вооруженное сопротивление. 27 ноября переведен в Одесскую тюрьму, где, отказываясь давать показания, сообщил множество ценных для полиции сведений подсаженному в соседнюю камеру Курицыну. Затем признался в убийстве Д. Н. Кропоткина, но никого при этом не выдал.

Вслед за этим за психологическую обработку Гольденберга принялся товарищ прокурора Одесского окружного суда А. Ф. Добржинский. Гольденберг был человеком неумным, наивным, доверчивым, импульсивным, сентиментальным, легко внушаемым и подпадающим под чужое влияние, и вдобавок до крайности самолюбивым и честолюбивым. По своим взглядам он был не столько народовольцем, сколько «либералом с бомбой», и его вполне устроила бы даже самая умеренная конституция, относительная свобода слова, отсутствие смертных казней и уменьшение репрессий.

Хороший психолог Добржинский, изучив Гольденберга, стал ему настойчиво доказывать, что борьба «Народной воли» не имеет перспективы, ее дальнейшая деятельность приведет только к казням народовольцев и ужесточению политического режима, в то время как его откровенные показания будут способствовать спасению возможных террористов от смертной казни, прекращению взаимного насилия, последующей амнистии и либеральным реформам, а сам Гольденберг станет творцом истории – как человек, благодаря которому произойдут столь великие и благотворные перемены.

После пяти недель таких «задушевных» бесед Гольденберг согласился дать требуемые показания, и сделал это в три приема – 9 марта, 6 апреля и 6-10 мая 1880 года. Последние показания Гольденберг давал уже в Трубецком бастионе Петропавловской крепости, куда его привезли из Одессы 13 апреля. Для того чтобы польстить Гольденбергу и удовлетворить его самолюбие, 19 апреля его в камере посетил второй по значению человек в империи – граф М. Т. Лорис-Меликов, с 14 февраля возглавлявший созданную накануне Верховную распорядительную комиссию по охранению государственного порядка и общественного спокойствия, которой стали подчиняться и силовые структуры. Лорис-Меликов, как известно, действительно был сторонником некоторой либерализации режима, и общение с ним укрепило желание Гольденберга помочь правительству[574].

Давая показания, Гольденберг воображал себя полководцем, спасающим свою армию от истребления с помощью капитуляции[575]. Среди прочего Гольденберг рассказал о поддержке Зунделевичем идеи цареубийства на совещаниях в марте 1879 года и о его членстве в «Земле и воле», липецком ИК и «Народной воле»[576]. Благодаря внедренному в III отделение с января 1879 года агенту сперва «Земли и воли», а потом – ИК «Народной воли» Н. В. Клеточникову руководство последней своевременно узнало о показаниях Гольденберга и приняло все меры для предотвращения возможного ущерба. Прямых арестов или обысков из-за этих показаний удалось избежать[577], но они в дальнейшем служили важнейшими уликами для многих радикалов на народовольческих процессах.

К началу июня 1880 года Гольденберг начинает понимать, что его одурачили и все сообщенное им будет использовано только для новых арестов и репрессий[578]. Одним из поводов для изменения его позиции стал разговор с Добржинским, который, уже добившись от Гольденберга нужных показаний, видимо, утратил самоконтроль и на прямой вопрос о смертных казнях с явно неуместной для его игры откровенностью ответил: «Не знаю», добавив: «Не весь же Исполнительный комитет повесят»[579].

Гольденберг подает три прошения – 5 июня на имя Лорис-Меликова[580], а 12[581] и 16 июня – на имя прокурора Петербургской судебной палаты В. К. Плеве (будущего министра внутренних дел) – с просьбой разрешить ему находиться в одной камере с Зунделевичем, обосновывая это (в третьем из прошений) следующим образом: «…он, как мне известно, более других сочувственно относится ко всему, совершенному мною»[582]. Лорис-Меликов 12 июня отказывает Гольденбергу в его просьбе[583], но 19 июня по рекомендации Плеве соглашается на допущение свиданий Гольденберга с Зунделевичем в присутствии представителей прокуратуры[584].

Встреча между арестантами была только одна и состоялась в начале второй декады июля 1880 года[585]. В письме к Дейчу от 22 февраля 1923 года Зунделевич так описывал все происшедшее:

Еще месяца за два до свидания Добржинский или Плеве – не помню кто – сказал мне, что Гольденберг настаивает на том, чтобы ему дали свидание со мной <…>, а потому мне предлагают вопрос, соглашусь ли я на свиданье, если будет решено дать его со мною? Я сказал, что согласен на свиданье: мне казалось, что это будет целесообразно в смысле внесения поправок в показания Гольденберга. Но так как месяца два [затем] больше не слыхал об этом вопросе, то я решил, что он снят с очереди, и когда меня привели в комнату для допросов и я увидел там Гольденберга, то это было для меня неожиданно.

Зунделевич продолжает:

Комната эта была очень большая, и когда мы были в одном углу, то мы могли говорить так, что присутствующие в комнате Добржинский или Плеве, или оба вместе, и расхаживающие по комнате могли не слышать нашего разговора, когда находились в другом конце [ее]. Гольденберг говорил мне, что погубил его Добржинский и что он решил кончить жизнь самоубийством, что он уже для этого выработал определенный план. Я ему советовал во всяком случае до суда ничего не предпринимать, так как на суде, смотря по ходу дела, он будет в состоянии изменить ту или другую часть своих показаний или взять обратно некоторые части.

Он, казалось, соглашался со мною…[586]

Однако после свидания с Зунделевичем Гольденберг все же вернулся к прежним мыслям, и, написав свою покаянную исповедь перед товарищами и «всеми честными людьми всего мира»[587], он 15 июля 1880 года покончил с собой, повесившись на полотенце, привязанном к крану умывальника[588].

Что же касается Зунделевича, то показания, уличающие его в членстве в революционной организации, дал еще Дриго, рассказывая об общении с ним по поводу денег Лизогуба[589]. Сам Зунделевич на следствии подтверждал только то, что было уже известно властям о его деятельности, не говоря больше ничего лишнего ни о себе, ни о других[590]. Он был человеком храбрым, но по собственной инициативе в петлю не лез.

Зунделевич на процессе 16-ти в Петербурге 25–30 октября 1880 года

Зунделевича судили в Петербургском военно-окружном суде вместе с членами ИК «Народной воли» Квятковским, Ширяевым, Бухом, Ивановой, агентами ИК Е. Н. Фигнер, А. К. Пресняковым, С. И. Мартыновским, Я. Т. Тихоновым, И. Ф. Складским, претендентом на роль цареубийцы в марте 1879 года Кобылянским и еще некоторыми лицами, среди которых, несмотря на его откровенные показания и помощь полиции, был и Дриго.

Все подсудимые обвинялись в принадлежности к тайному сообществу, стремящемуся «путем бунта и насилия ниспровергнуть государственный строй и общественный порядок»[591]. Такое обвинение, согласно статье 249 Уложения о наказаниях уголовных и исправительных, само по себе грозило всем им смертной казнью[592]. Сверх того, из вышеперечисленных лиц, в частности, обвинялись: 1) Квятковский, Ширяев, Пресняков, Тихонов, Окладский и Кобылянский – в соучастии в подготовке или проведении состоявшихся или готовившихся террористических актов; 2) Зунделевич, Квятковский и Кобылянский – в участии в тайных совещаниях, на которых обсуждалось будущее покушение на Александра II; 3) Пресняков, Бух и Иванова – в вооруженном сопротивлении при аресте, причем Пресняков смертельно ранил швейцара одного из домов, пытавшегося его задержать[593].

Участие в самом факте обсуждения предстоящего покушения на императора, в соответствии со статьями 242 и 243 Уложения о наказаниях, приравнивалось к «непосредственному злоумышлению» против жизни монарха, и, согласно статье 241, влекло за собой смертную казнь[594]. Таким образом, Зунделевичу грозила виселица по двум его «обвинительным» статьям.

В те дни Зунделевич передал товарищам следующее небольшое письмо, ярко характеризующее его настроение:

Если меня повесят, то пусть печатают мой процесс под следующим эпиграфом:

Великих жертв и чистых дел

Следы не пропадают:

Не смывают их волны морей

И ветры не сметают.

Свой путь когда-нибудь

Другой по тем следам проложит,

И не робеть перед грозой

Ваш дух ему поможет!

(Из Лонгфелло).

Я очень люблю эти стихи, часто их повторяю и не хочу с ними расстаться и по смерти. Простите великодушно за слабость[595].

Плеве в один из первых дней суда в ответ на вопрос Зунделевича, кто может быть казнен, ответил: «Всех не казнят; казнят, вероятно, вас, Квятковского, Ширяева, Буха». С другой стороны, Лорис-Меликов, разговаривая с арестантами во время посещения Петропавловской крепости, заявлял, что казней не будет.

Судившийся на том же процессе Мартыновский свидетельствует, что «Зунделевич в тюрьме заметно постарел и сильно поседел». Он также добавляет: «От долгого вынужденного молчания голос у него почти пропал, и он говорил так тихо, что судьи часто не могли его расслышать». На суде присутствовал специально приехавший из Вильно отец Зунделевича[596].

Обвинителем на процессе был военный прокурор И. Д. Ахшарумов (брат петрашевца Д. Д. Ахшарумова), а защитниками были кандидаты на военно-судебные должности, полностью зависимые в своей карьере от Военного министерства и поэтому скованные в своих действиях. Но С. П. Марголин, защищавший Зунделевича[597] и ставший впоследствии известным адвокатом, был, по словам самого подзащитного и Мартыновского, наиболее порядочным и красноречивым из защитников[598]. Вообще судьи и представители обвинения, может быть, под влиянием идущих от Лорис-Меликова осторожных полулиберальных веяний, в целом держали себя корректно и вежливо по отношению к подсудимым[599]. Впрочем, Ахшарумов и его помощник в своих речах все же не упустили случая сказать о якобы имеющихся у подсудимых принципиальных намерениях бороться за все свои (в том числе и социально-экономические) идеалы путем насилия[600], что по отношению к «Народной воле» было несправедливо, поскольку в условиях демократии, как уже писалось, народовольцы считали насилие недопустимым.

Зунделевич выступал на суде неоднократно[601], хотя никаких развернутых речей не произносил. Как и на следствии, он признавался только в том, что было доказано, подчас смешивая при этом правду и ложь. Таким, например, был его ответ о деле Соловьева: «Признаю себя виновным в том, что я знал, что Соловьев хочет произвести покушение, а также и в том, что участвовал в совещаниях, на которых обсуждался вопрос о цареубийстве, <…> но я не знал, когда Соловьев произведет покушение и в каком месте»[602].

Все выступления и реплики Зунделевича были всегда четкими и ясными, свидетельствующими о его полном самообладании и чувстве собственного достоинства. Наибольшим по объему был ответ Зунделевича на речи обвинителей, где он, в частности, сказал:

Если вы рассмотрите все мотивы нашей деятельности, то увидите, что все стремления направлены только к свободе слова. <…> Даже факты насилия были направлены только на достижение свободы слова. Следовательно, наше сообщество имеет в своей программе две различные цели и два разных средства: одно – стремиться к ниспровержению существующего строя посредством мирной пропаганды; с другой стороны – средством к достижению свободы слова наше сообщество допускает насилие[603].

Тут он, не кривя душой, все же несколько сузил – вольно или невольно – политическую программу и «Народной воли», и свою собственную.

Наиболее яркими из выступлений подсудимых были речи Квятковского и Ширяева, где они в сжатой форме достаточно логично и эмоционально изложили причины и смысл народовольческой деятельности[604]. Евгения Фигнер писала своей сестре Вере 30 октября 1880 года:

Квят[ковский], Шир[яев], Зунд[елевич] держали себя прекрасно и представляются в деле людьми высоко стоящими по нравственному и умственному своему складу. Отдам честь Мойше – я им просто любовалась, так мило он себя держал – между прочим, не в похвалу будь сказано, мы, кажется, обоюдно получили симпатию друг к другу[605].

Иванова вспоминала о Зунделевиче: «На суде он держался прекрасно»[606]. Мартыновский подытоживает: «Даже судьи не могли не оценить простоты, полного достоинства ответов и манеры держаться Ширяева, Зунделевича, Квятковского и Ивановой. Это чувствовалось по тому вниманию, с каким суд относился к словам этих подсудимых»[607].

Сам Зунделевич говорит о процессе в уже упоминавшемся письме от 1 ноября 1880 года, которое в общем писалось в насмешливо-шутовской и даже несколько раздражительной тональности, так что невозможно понять, где он пишет серьезно, а где – нет:

Скажите, пожалуйста, друзьям, чтобы в своих отчетах относились с вежливостью к составу нашего суда и прокуратуры, даже если нас повесят. Лучших судей и прокур [ора] желать нельзя. Они оставили чрезвычайно приятное впечатление, и грубость по отношению к ним была бы непростительна. Будь между подсуд [имыми] один талантливый человек, то при терпимости суда этот процесс сделался бы историческим. Но у нас, к сожалению, все бездарности. <…> Крестов у нас в суде как на кладбище, а звезд, как на небе. Все-таки публика очень симпатичная. Пред ней стоило бы поговорить, жаль, что я так бесталанен[608].

Приговор, вынесенный судом 30 октября и утвержденный с некоторыми изменениями 1 ноября исполняющим обязанности командующего Петербургским военным округом генерал-адъютантом А. С. Костандой, не оставлял, однако, места для шуток и насмешек. Из числа названных ранее подсудимых Квятковский, Ширяев, Пресняков, Тихонов и Окладский были приговорены к смертной казни через повешение, Зунделевич – к бессрочной каторге, Бух, Иванова, Мартыновский и Кобылянский – к различным срокам каторжных работ, а Е. Н. Фигнер и Дриго – к ссылке в Сибирь. Окончательное решение принимал Александр II, и он 2 ноября утвердил смертную казнь двум из пяти смертников – Квятковскому и Преснякову, а остальным троим заменил виселицу пожизненной каторгой. 4 ноября 1880 года Квятковский и Пресняков были повешены на левом фасаде Иоанновского равелина Петропавловской крепости[609].

Последняя часть письма Зунделевича от 1 ноября, написанная уже после оглашения приговора, по своей серьезности резко контрастирует с предшествующей:

Говорить о приговоре мне совестно. Он для меня так мягок, что я положительно поражен. Я никогда не думал, чтобы суд имел право меня приговорить не к смерти. Но волнуюсь я теперь гораздо больше, чем до приговора, не скажу, [что] чем если бы меня приговорили к смерти, потому что не знаю, как бы я тогда волновался. Мне страшно за судьбу пятерых осужденных. Пока не придет им смягчение, я проведу тяжелые дни. А они то? Страшно и подумать. Я как-то не успел одуматься, как уже очутился вне залы заседания. Я даже не успел взглянуть на осужденных на смерть[610].

Обращение приговора в исполнение

Отец Зунделевича Исаак Ошерович отправил 7 ноября 1880 года прошение Александру II о помиловании сына. В нем И. О. Зунделевич, в частности, писал:

Позвольте мне, Ваше Императорское Величество, старику и отцу девяти детей, просить о милости к сыну моему <…>. Воспитанный с младенческих его лет в бедности и нищете, сын мой посвятил себя поступить в Виленское раввинское училище. При страшной борьбе за существование, борьбе с голодом и холодом, он похвально прошел шесть классов <…>. В это время одно неожиданное обстоятельство повлияло на всю его жизнь <…> – закрытие Раввинского училища <…>. Пользующийся за свое трудолюбие и прилежное поведение всеобщим уважением и любовью, он, сын мой, был утешением и надеждой моего семейства. Но внезапное закрытие упомянутого училища оставило его на средине пути к своей цели быть опорою бедных обремененных малолетними детьми родителей.

И. О. Зунделевич продолжает:

…оставленный без всяких средств к продолжению курса наук, он принужден был искать себе пропитание в других сферах вдали от своих родителей <…> и так, быть может, крайность его положения довела его до отчаянности отступить от пути чести и закона, и вопреки вкорененных в нем с юных лет благородным безмятежным чувствам и мыслям, мог по неопытности и молодости и при крайней нужде попасть в сети, которые, может быть, подставили для него злоумышленники.

Прошение заканчивается следующими словами:

Ввиду всего вышеизложенного я, преклонных лет отец, [и] как любовь и привязанность к родному детищу слишком сильны, [так и] Твои же милости, Вседержавнейший государь, слишком велики, и я обращаюсь, Всемилостивейший монарх, к Твоему милосердию и прошу снизойти к страданиям старика отца, безутешно скорбящего об ужасной участи своего сына, и насколько возможно облегчить положение несчастного осужденного[611].

На бумаге, сопровождавшей это прошение, Александр II наложил резолюцию: «Конечно, оставить без последствий»[612].

Находившийся во время процесса 16-ти в Доме предварительного заключения в Петербурге Зунделевич по окончании суда был возвращен в Петропавловскую крепость, где содержался уже как ссыльно-каторжный государственный преступник. 1 июня 1881 года он был отправлен из Петербурга в Нижне-Карийскую тюрьму, куда прибыл 19 февраля 1882 года[613].

По дороге на каторгу, 17 декабря 1881 года, Зунделевич пишет родителям письмо, в котором явно преувеличенно, для успокоения родных, заявляет: «Мое здоровье хорошо. <…> Общее психическое состояние могу называть удовлетворительным. <…> Я в прекрасном настроении; на душе даже весело и радостно…» Но потом добавляет как раз то, что, видимо, действительно утешало его в его положении:

…жизнь сложнее, чем это кажется с первого взгляда. В ней есть такие области, которые не зависят ни от того или другого общественного положения, ни от благосостояния, ни даже от политической удовлетворенности личности; в этом отношении жизнь мне оставляет многого желать[614].

Ему предстояла еще долгая жизнь, в которой были и горести, и радости, и надежды, и разочарования.

Итоги

Аарона Зунделевича, бесспорно, можно признать виднейшим революционером своего поколения. Во-первых, в нем очень своеобразно и ярко сочетались черты бескорыстного идеалиста, ригориста и романтика с большим практическим умом и великолепной деловой сметкой и хваткой. Такое сочетание качеств встречалось в его революционную эпоху, но Зунделевич, наряду с А. Д. Михайловым и Перовской, был одним из наиболее выдающихся представителей этого типа деятелей «подпольной России».

Во-вторых, Зунделевич, как верно подметила Ивановская, «был во всем индивидуален, отметен»[615]. Еще в 1875 году он, по словам Ромма, утверждал, «что каждый человек должен отстаивать свои убеждения, даже в таком случае, если они не согласны с целым строем общества»[616]. Зунделевич всегда имел самостоятельные, оригинальные и независимые от каких-либо политических и идейных течений мысли и суждения. Как выразился в посвященном ему некрологе либеральный публицист Дионео, Зунделевич никогда не мог быть захвачен «политической верой стада»[617]. Будучи приверженцем тогдашней марксистской социал-демократии и довольно радикальных преобразований в производственной сфере, он вместе с тем был яростным защитником прав человека и внеклассового парламентаризма, отрицал те элементы марксизма, которые вели к авторитаризму, классовой диктатуре и вульгарно-социологическому отношению к людям.

И наконец, в-третьих, Зунделевич, несмотря на свое участие в террористических актах, был гуманным, деликатным, терпимым, доброжелательным и отзывчивым человеком. В нем абсолютно не было партийной узости и ограниченности. Как высказался Рапопорт, «он совершенно не знал разделения людей на граждан революционного Рима и на варваров» – «для него все были римляне»[618]. Эта черта дорогого стоит и далеко не всегда присутствует у революционеров даже самого умеренного и демократического направления.

В общем, своей личностью и своими взглядами Зунделевич существенно обогатил палитру революционного движения 1870-х годов, в котором так активно участвовал.

«Не роман, а путаница в пи