<…>
Д. Л. Рубинштейн был довольно яркой фигурой того времени. Я уже писал о нем там, где вспоминал о Великих князьях. Он был на редкость даровитый человек, но был лишен всяких принципов. Ложь, обман, вовлечение в невыгодные сделки, блёф были его обычными деловыми приемами. И тем более удивительно, что деловые люди, осведомленные об этих «качествах» Рубинштейна, вступали с ним в деловые отношения, совершали с ним сделки, в которых, впрочем, нередко потом раскаивались. Это объясняется, вероятно, тем, что ум у него был подвижный и быстрый, его комбинации были на редкость остроумны. Он находил выход там, где другие считали положение безнадежным. Он, несомненно, обладал известным шармом, объясняемым внешним добродушием, умом, остроумием и силой аргументации. Он засыпа́л собеседника словами, завораживал его каскадом доводов, остроумных сравнений. Я ему как-то сказал: «Вы так сами себя ослепляете блеском своих комбинаций, что не замечаете их аморальности и даже противозаконности». Впрочем, он с большим искусством лавировал между всеми опасностями, расставляемыми Уголовным уложением, и с осторожностью приближался к той границе, которая гражданское правонарушение отделяла от уголовного деяния. Его считали добрым человеком. Действительно, вследствие повышенной эмоциональности, некоторой слезливой чувствительности он был способен помочь ближнему, дать пожертвование даже там, где оно не становилось предметом широкой гласности, но все это происходило больше от импульсивности натуры, чем от истинной доброты, неотделимой от известных моральных начал. Этого морального стержня, на котором держалось бы его существо, у Рубинштейна не было. Он был человек, не чувствовавший различия добра и зла, когда дело шло о наживе. Когда он мне однажды, стараясь себя оправдать в моих глазах, сказал: «Однако Вы не можете отрицать — я же добрый человек», — я ему ответил: «Вы из той категории добрых людей, которые, разорив кого-либо и доведя его до самоубийства, будете с его вдовой проливать слезы на его могиле».
Рубинштейн ко мне относился очень хорошо. Он был мне благодарен за то, что при ликвидации его отношений к Великому князю я был справедлив: заставив его покрыть все причиненные им убытки и не дав ему использовать вклад в банке, как бы он того желал, я, однако, перед Великим князем признал его заслугу по реализации персидского займа. Действительно, я всегда говорил Великому князю, что в окончательном счете Рубинштейн принес ему несомненную пользу и не успел причинить ему вред и что поэтому у нас нет интереса публично шельмовать Рубинштейна. Великий князь и не прервал своих отношений с Рубинштейном, принимал его (отчасти потому, что он был одним из частых посетителей салона Кшесинской), и Рубинштейн мог опровергать слухи о том, что он «удален» и «с позором», как говорили, от дел Великого князя, тем, что Великий князь не прервал с ним отношений. На часто обращаемые ко мне вопросы, что такое натворил Рубинштейн в делах Великого князя, я отвечал, что все расчеты между Великим князем и Рубинштейном покончены миролюбиво и мы к нему более претензий не имеем.
Несмотря на наши внешне хорошие отношения, Рубинштейн меня в делах опасался, зная, что я его вижу насквозь. Однажды один из моих московских клиентов мне телефонировал, что у него в номере «Европейской гостиницы»[106] большое собрание деловых людей, обсуждающих одно очень интересное дело, и что, не имея возможности всем скопом приехать ко мне, они просят меня приехать в «Европейскую гостиницу». Я был случайно свободен и заехал к клиенту, в громадном номере которого я застал человек пятнадцать, в их числе Рубинштейна. Мне стали излагать сущность дела, оформление которого требовалось. Дело было предложено Рубинштейном. Когда краткий доклад кончился и я обернулся к Рубинштейну, оказалось, что он еще до того потихоньку поднялся и ушел. В гостинице его не нашли, и собравшиеся, сконфуженные, разошлись. Мой клиент мне потом со смехом рассказывал, что Рубинштейн, не знавший, что меня вызвали, был этим смущен и затем объяснил, что раз «Гершун в деле, он не желает продолжать переговоры». А дело шло, очевидно, о каком-то очередном блёфе, на который клюнул мой москвич и его приятели, несмотря на то, что они знали, кто такой Рубинштейн.
Проклятием, тяготевшим над ним, было то, что к нему никто уважительно не относился и все его называли «Митькой». Жена мне рассказывала, что зимою на Иматре[107], когда она как-то спросила швейцара отеля, кто еще приехал из Петербурга, тот назвал несколько фамилий и кроме того «Митьку», и только на повторный вопрос, кто же это «Митька», ответил: «Как же Вы не знаете, банкир Рубинштейн».
Однажды у меня сидел мой клиент И. Ю. Файнберг, к тому времени совершенно разоренный, и очень горько жаловался на то, что «Митька» его по какому-то делу жестоко обсчитал. Имя «Митька» он повторял много раз. Я спросил его: «Ведь Рубинштейн имеет имя и отчество — Дмитрий Львович, а Вы все Митька да Митька». — «А-а почему говорят Стенька Разин?» — ответил мне, не задумываясь, Файнберг[108].
Во время войны Рубинштейн, как большинство спекулянтов, разбогател и привлек интерес Батюшинской комиссии. Следователю этой комиссии, взяточнику и негодяю, о котором я уже писал, Рубинштейн показался подходящим предметом для очередного шантажа. Против Рубинштейна было выдвинуто обвинение в измене, и он был арестован. Рубинштейн знал, что его ждет арест. Как-то я шел по Бассейной, мимо меня пронесся на извозчике Рубинштейн, остановился и подошел ко мне: «Вы знаете, меня усиленно шантажируют. Я не поддаюсь. Боюсь, что меня в конце концов посадят». Он был бледен, расстроен: вид обреченного человека. У Рубинштейна нашлись покровители, и он был освобожден: обвинение оказалось вздорным.
Рубинштейн занимал роскошную квартиру на Марсовом поле, и на его приемах толпились приглашенные, среди них немало людей с большим положением. Я всегда удивлялся, как неразборчивы были люди того времени (только ли того времени?) в знакомствах и как не стеснялись видные деятели администрации, банковского, промышленного мира, литераторы и художники, политические и общественные деятели бывать у Рубинштейна, пользующегося такой плохой славой. Правда, многие одалживали у него деньги, и он щедро ссужал тех, кто мог быть ему полезен. Я помню, что Милюков (конечно, у него никогда денег не бравший) назначил одно собрание Партии народной свободы, с благотворительной целью, в квартире Рубинштейна. Я зашел к Милюкову и указал ему, что недопустимо, чтобы партийные собрания, хотя бы и благотворительного характера, происходили в квартире Рубинштейна, что многие не придут, и в их числе я. Милюков был к этим соображениям нечувствителен: очень удален он был от практической жизни. Я не мог его убедить, и собрание состоялось в квартире Рубинштейна.
Мне как-то рассказывали, что на одном из больших вечеров у Рубинштейна на столе в кабинете лежали и показывались гостям телеграммы многих высокопоставленных лиц и Великих князей, благодаривших за приглашение и выражавших сожаление, что по тем или другим причинам не могут быть на вечере. Между прочим, были телеграммы и от Столыпина, и от Великого князя Андрея Владимировича. Я спросил Кубе (адвоката Великого князя), действительно ли были посланы такие телеграммы, не подложные ли они. Кубе мне, смеясь, подтвердил их подлинность. «Великие князья и, вероятно, и министры получают много таких приглашений, которыми они, конечно, не пользуются, — объяснил мне Кубе. — Такие приглашения я даже не всегда докладываю Великому князю, и на них даже у нас и у других лиц стереотипный ответ телеграммой (а не собственноручным письмом, как в тех случаях, когда приглашение исходит от лиц, у которых принято бывать), что благодарим и сожалеем, что не можем быть. Вот „Митька“ этими телеграммами оперирует и хвастает перед лицами, которые не знают, что это лишь вежливый отказ».
Д. Л. Рубинштейн был человек живого воображения, увлекавшего его так далеко, что он был способен рассказывать всякого рода небылицы. В момент увлечения своими вымыслами он им сам верил. Он, конечно, нередко говорил сознательно неправду, если это «требовалось по делу». Если его изобличали, он не обижался и на следующий день продолжал в том же духе. Мой шурин мне рассказывал, что он как-то в Сестрорецке встретил Рубинштейна, гуляющего со своими детьми. Рубинштейн заговорил с ним и стал что-то оживленно рассказывать. Тогда сын Рубинштейна, мальчик лет восьми, обернулся к шурину и сказал: «Не верьте ему, он все врет».
Под стать Рубинштейну была его жена. Из хорошей еврейской семьи из Одессы, она совершенно ассимилировалась своему мужу и носила все черты типичной nouvelle-riche[109]. Я ее очень мало знал, но слышал, что она добрая и отзывчивая женщина. Уже в эмиграции, в Берлине, она меня как-то останавливала на улице и заговаривала со мной, между прочим, о предстоящем концерте Шаляпина[110]. Эта грузная, отяжелевшая и некрасивая женщина стала меня ни с того ни с сего уверять, что Ф. И. Шаляпин за нею «безумно» ухаживал, но она его отвергла. «Вы желаете только мое тело, — будто бы ответила она Шаляпину, — и не интересуетесь моею душою». Какой интерес у нее был рассказывать этот вздор, явно ложный, мне, малознакомому человеку!
Рубинштейн за какие-то пожертвования получил, говорят, чин статского советника, что не мешало ему себя именовать действительным статским советником[111]. Великий князь Андрей Владимирович мне со смехом рассказывал (это было уже во время войны), что Рубинштейн ему рассказывал, что он был принят царем, усиленно навязывавшим ему чин действительного статского советника, но он, Рубинштейн, отказываясь, говорил: «Нет, Ваше Императорское Величество, потом на Вас будут за это нападки, не надо, я и так готов служить России». — «И это он рассказывает, — говорил Великий князь, — мне, который точно знает, что он не был принят Государем, хотя очень добивался этого. Но он так забавно сочинял, это был настоящий фонтан измышлений! Он меня очень позабавил».