Архив еврейской истории. Том 13 — страница 20 из 67

Однако нарком легкой промышленности Казахстана сразу же не соглашался его отпустить.

Павлуша бравировал его словами: «Директора можно найти, но честного[217] — нельзя». Нам помогли материально выехать на наш край. Оставшиеся работники нас хорошо проводили, и мы пассажирским поездом поехали через Москву, где, как я уже упомянула, жил брат Павлуши Митя с семьей. Какое это было для нас счастье! Мы отдохнули с дороги и поехали домой в Киев. Когда приехали в Киев, квартира наша была еще занята. Нас приняла к себе жена Мили, Женя, в свою квартиру, где жили до войны. Дрова у них были, не надо было стоять в очереди за керосином. Мать ее предупредила <нас> чувствовать себя как дома, хозяйничать на кухне и везде как дома.

Ночью на 9 мая 1945 года Женя нас разбудила, поднялся шум на улице: «Победа!»

Утром мама пошла на рынок, купила свежую рыбу, курицу и приготовила вкусный обед, пригласила тётю Эстер и дядю Мотла и девочек — Доню, Сонечку и Лилю. За круглым столом, конечно, присутствовали Женя, ее мама и близкая Аня, с которой поменяли квартиру, они <вместе> работали на обувной фабрике, и она живёт у неё в качестве домашней работницы <нрзб.>.

В нашей квартире жил начальник милиции, и, к счастью, он каким-то чудом освободил квартиру. У нас были все права, поскольку Боря и Миля были прописаны как постоянные жильцы в этом домоуправлении (я уже упомянула, что они были на фронте).

Соня с Марочкой сразу же вернулись в свою квартиру на улице Рейтарской, и вскоре Боря вызвал их к себе в освобожденные от немцев Румынию и Австрию. Боря был ранен в руку, его направили на лечение в Ростов. Когда вылечили, он продолжал быть на фронте. С течением времени Соня с Марочкой приехали к нему в Румынию, где родилась вторая девочка, её назвали Светочка. Хорошо устроились, питались хорошо, и в 1949 году Борю демобилизовали. Они всей семьей вернулись в Киев и заехали к нам. За заслуги получил орден Красной Звезды и много медалей за освобождение городов от фашистских врагов.

В Киеве им долго у нас не пришлось жить, и переехали в свою квартиру. Устроился на работу директором продуктового магазина. Он был очень способный и честный, благодаря чему пользовался уважением и любовью у своего заведующего торговым отделом. В юбилей, шестьдесят лет, райком преподнес часы, отметили праздник на высшем уровне. Второй раз дома у него собрались все родственники, очень весело провели вечер. Тетя Фаня, сестра мамы, танцевала, она копировала одну соседку с кривыми ногами, ее называли, как тогда в местечке, Перл-Бранче[218]. Но счастье его недолго длилось. Он начал болеть, у него была гангрена на толстом пальце правой ноги. Его определили в больницу, мы просили Митю и Бориса, чтоб посодействовали по устройству его в госпиталь.

К сожалению, не удалось. В феврале <1972 года> на 61-м году жизни, в день Советской Армии (23 февраля), в 10 часов вечера, после шумно проведенного приема гостей <в больнице>, он почувствовал себя плохо, была одна дежурная врач, и его не спасли. Это был инфаркт, и он умер. Я была у него накануне вечером, поняла, что на следующий день будет много гостей, а мне хотелось с ним посидеть, поговорить. Он сидел на постели, держал себя за ногу (она болела) и беспокоился за меня, что поздно: как я доберусь домой? И всё, больше его не видела уже.

Как я его любила!

Когда окончил школу, надо было иметь рабочий стаж[219], и он приехал к нам в Киев устраиваться. Родители тогда были в колхозе. Сначала устроился на строительстве. С транспортом было плохо, ходил пешком, и было очень тяжело. К несчастью, Розочка заболела, с ним легче переносили беду. Трудно вспомнить, сколько времени прошло, что его призвали в армию, уже встречался с девочкой, на которой впоследствии женился.

Интересно было, я уже училась в институте и, возвращаясь домой, застала за столом маму, Борю и Соню. На столе было очень скромное угощение (это был 1932 год): четвертушка водки, хлеб, холодное[220], купленные в магазине-гастрономе. Меня пригласили садиться с ними.

Я позвала маму, чтобы спросить: в чём дело? Оказалось, что ей ничего не сказали. Тогда я решилась их не спрашивать. Итак, мы не знали, что они зарегистрировались, а они решили скрыть помолвку[221]. Он должен был отслужить в армии в Москве, пришлось расстаться. Раскрылась тайна через год, когда Хана из Астрахани проездом через Москву встретились с ним и он рассказал об этом.

Так или иначе, Соня посещала нас, мы её очень хорошо принимали, она нам нравилась.

Итак, прошло два года по возвращении домой, после армии, некоторое время жили у нас вдвоём в квартире по улице Михайловской, пока нашли себе квартиру на улице Рейтарской. Это была общая квартира[222] — одна комната с общей кухней. Соседи оказались хорошие, культурные. Боря поступил на работу в продуктовый магазин заместителем директора. Через год родился у них мальчик-красавчик. К несчастью, он заболел, не помню уже чем, но у Бори брали кровь, и ему, то есть ребёнку, переливали её; кроме того, врач советовал давать ему свежую смородину и т. д.

Вкратце, он долго не прожил — он умер. Одновременно <мой> папа болел, мы от него скрывали, а я там у них и ночевала, вместе переживали это горе. В июле 18-го, в 1938 году, родился второй ребёнок, назвали её Марочкой по имени отца нашего, умершего в том же году 12 мая.

Е. и Г. ЭстрайхИстория эмиграции одной московской еврейской семьи

Геннадий Эстрайх

Выезд

В последние два десятилетия XIX века и в годы перед Первой мировой войной XX века из Российской империи выехали примерно два миллиона евреев. Интересно, что их эмиграцию не описывают как организованное движение, хотя в перемещении этих сотен тысяч людей были задействованы многие организации в России и за рубежом. И все же эмиграцию советских евреев упорно называют движением, хотя действительно организованным массовым движением стали многочисленные ассоциации и разного рода координационные центры, созданные не в стране, а за рубежом, прежде всего в США.

Те довольно малочисленные группы активистов, которые существовали в СССР, правильней с какой-то степенью точности — и ни в коей мере не умаляя их заслуг — считать скорее звеном зарубежного движения. Даже если у группы, сформировавшейся в Москве, Ленинграде, Риге или еще где-то, не было прямой связи с зарубежьем, она все-таки существовала, например, в виде каналов для получения литературы, не говоря уже о том, что зарубежное радио играло куда более заметную роль, чем, например, самиздат. Конечно, группы связывались друг с другом, но КГБ и вся структура советской жизни, мягко говоря, не создавали среды для полнокровного движения.

Что же касается основной массы евреев, полу- и четвертьевреев, а также нееврейских членов их семей (в предыдущей эмиграции последние составляющие практически отсутствовали), то они покинули или попытались покинуть СССР не как участники движения, а как звенья того, что называют «цепной миграцией»: одни — самые отчаянные и предприимчивые — едут, заодно прощупывая и прокладывая путь для других, а потом посылают настойчивый сигнал: бросайте все и приезжайте, здесь хорошо. Тем более что зарубежное движение вкупе с правительственными структурами Израиля, США, Австрии, Италии и еще нескольких стран проложили пути и создали транзитные пункты еврейской эмиграции. Нельзя не упомянуть и отправной пункт эмиграции — советский ОВИР.

Мотивация, спутница любой эмиграции, тоже работала. Было, конечно, «пробуждение национальной идентичности», о чем написано много или даже слишком много, но было и, похоже, доминировало другое, а именно желание реализовать заветные профессиональные мечты и бизнес-планы, перестать думать и ощущать напоминания о «пятом пункте», посмотреть мир, лучше и интересней жить, в том числе и еврейской жизнью. В Нью-Йорке я снимал квартиру у бывшей киевлянки, которая увезла дочь от украинского жениха, выдала замуж за еврея и все время жаловалась мне на нелюбимого зятя. Слышал я и другое: «Мы уехали, чтобы перестать быть евреями». Короче, к отъезду толкали всякие причины или совокупности причин. Какие-то «совокупности» — более сорока лет спустя я даже не берусь их достоверно перечислить — толкали и нас.

* * *

Если на меня не обрушится Альцгеймер или что-то в таком роде, я не забуду эту дату — 30 октября 1979 года. В тот день Советский (в отличие, видимо, от менее советских) районный ОВИР Москвы принял наши документы, собранные для выезда из страны с целью воссоединения с семьей в Израиле. Это была фактически единственная причина, дававшая надежду на получение разрешения покинуть СССР. Мне кажется, я все еще помню лицо того приветливого офицера в штатском, который проверил и принял целый ворох бумаг. Квитанцию об их получении не выдавали, что вызывало, конечно, тревогу. Все собранное с большим трудом и еще большей нервотрепкой уходило в какую-то черную дыру.

Во всем этом была какая-то игра, в которой участвовали две стороны — и те, кто подавал на выезд, и те привратники, от которых зависело решение: «выпустить» или «пусть остается здесь». Ведь прямые родственные связи с кем-то в Израиле были лишь у меньшинства подававших. Мы принадлежали к большинству. У меня ближайшим родственником был троюродный брат, выехавший из Ленинграда. Я его видел один раз в жизни. Запомнилось, что он хотел показать свою силу, поэтому начал бороться с моим старшим братом. Тот потом пару дней лежал, приходил в себя. Теоретически у жены тоже кто-то жил в Израиле, так как семья брата — или даже двух братьев — ее дедушки выехала туда, тогда еще в Палестину, в 1930-е годы. Дед их проводил до Одессы, где они загрузились на пароход. И на этом или вскоре после этого связь с ними оборвалась. Восстановить ее удалось только в 2022 году.

Без официально оформленного приглашения израильского родственника нечего было даже думать о подаче документов. Троюродный брат сразу отозвался на мою просьбу. Еще четыре приглашения пришли от людей, о которых я понятия не имел. Уже не помню, через кого и как я заказал их получение. Потом я читал, что в Израиле искали однофамильцев и просили их сыграть роль родственников. В моем случае все приглашавшие были с совершенно другими фамилиями. Эстрайхи там тогда или еще не водились, или их не нашли. Мое врожденное неприятие абсурда как-то сразу заблокировало идею подачи заявления о желании воссоединиться с троюродным братом, но при этом расстаться, возможно навсегда, со многими куда более близкими родственниками, включая родителей. Поэтому я решил огорошить «компетентные органы» душещипательной историей. Звучала она примерно так: у моего отца была подруга, они вместе учились в пединституте в Житомире, готовились стать учителями в еврейских школах, но потом расстались. По распределению в 1931 году был «дан приказ ему на запад, ей в другую сторону». И тут вдруг, как снег на голову, совсем недавно выяснилось, что их дружба на самом деле получила продолжение в виде девочки, моей сестры, приславшей мне одно из приглашений. Радость-то какая! Надо было, конечно, с «сестрой» как можно скорей воссоединиться.

Отцу моему чувства юмора было не занимать, и эта легенда ему понравилась. Он добавил: «Был бы моложе, поехал бы с вами». Война 1967 года на Ближнем Востоке рассорила его со старшим братом, отставным командиром полка в легендарной Кантемировской танковой дивизии. Два года не общались. Потом они вроде помирились и больше о политике никогда не говорили, каждый остался при своем. Отец был несказанно рад победе Израиля, а брат, когда-то получивший партбилет вместе с наганом, никогда не отклонялся от установок, изложенных в свежем номере газеты «Правда». Бои местного значения шли у отца и со старшей сестрой матери, не читавшей «Правды», но всегда верившей в ее мудрость. Ходили слухи, что много лет спустя она не просто умерла, а приняла сверхдозу какого-то лекарства — лишь бы не поехать в ненавистный Израиль с семьями своих сыновей, вышедших из рядов КПСС.

Надо сказать, что родители проявили удивительное понимание нашего желания уехать. Каждому из них ведь надо было официально (в домоуправлении) заверить бумагу о том, что они не возражают против нашего отъезда, а самое главное, не имеют к нам никаких материальных претензий. Мой отец, член партии с 1940 года и офицер-политработник в годы — и какое-то время после — войны, подписал это без колебаний. Я не помню возражений и со стороны тестя, в прошлом парторга ЦК на одном из заводов Ижевска и выпускника Высшей партийной школы в Москве, а также со стороны тещи, парторга роддома.

Сложно придумать лучшую иллюстрацию настроений в еврейских кругах — или в какой-то части этих кругов — того времени. Не случайно в одном популярном тогда анекдоте еврей подходит к двум незнакомым евреям и говорит им: «Я не знаю, что вы тут обсуждаете, но согласен с вами — ехать надо». Правда, мой брат, который был старше меня на двадцать лет и уже давно являлся членом партии, сказал, что ему сложно понять мое решение уехать из страны социализма. Он был главным невропатологом Кривого Рога, пользовался большой популярностью у нездоровых горожан и жил уже даже не в социализме, а почти в коммунизме, где «все было схвачено».

Мы — моя жена и я — еще были комсомольцами, а таковым (как и коммунистам) подавать заявления на выезд было никак нельзя. Меня исключали в три приема: в отделе, где я работал руководителем группы, в комитете комсомола проектного института и в райкоме. Все было довольно формально. Один раз меня сравнили с власовцами, но старший товарищ осадил этого человека. После исключения из рядов ВЛКСМ меня на месяц направили в сводный комсомольский отряд — помогать строителям крытого стадиона на проспекте Мира. Надо было спешить закончить его к началу олимпийских игр.

Предстоящий спортивный форум играл заметную роль в выездных настроениях. Считалось, что в его преддверии будут легче выпускать. Статистика отъезда в 1979 году действительно вселяла надежду на успех. Никто не заглядывал в закатившийся куда-то магический кристалл, а то бы узнали, что сами игры скукожатся после ввода советских войск в Афганистан и что получение разрешения на выезд станет в советской еврейской жизни чем-то из области экзотики.

Исключение из комсомола (а заодно — из народной дружины и, кажется, еще из чего-то) было важным шагом на пути к ОВИРУ, но не последним. Не должен был возражать и наш жилищный кооператив. Тут проблем не было — председатель сразу выдал нужную бумагу и никого из соседей не посвятил в наши планы. Но самая главная бумага требовалась от моего работодателя. Для руководства отдела и института это была неприятная весть. Они попытались, как это обычно делалось в то время, договориться со мной «баш на баш»: я им — заявление об уходе, а они мне — нужное письмо, тоже о том, что нет претензий. С грузом претензий идти в ОВИР было бессмысленно.

Изначально я и собирался мирно уйти, потому что тоже не заглядывал в магический кристалл и был уверен в возможности прокормиться какое-то время переводами технической литературы и, главное, в быстром решении вопроса. У нас уже были заготовлены фибровые чемоданы, славившиеся своей легкостью, поролон для упаковки фарфора и хрусталя, а также всякая всячина из набора отъезжающего: изделия русских промыслов, пластинки с записями классических опер, фотоаппарат «Зенит» и т. п. Завскладом лесоматериалов, приятель тестя и тещи, подбивал нас купить румынский гарнитур «Шератон» и никак не мог принять моих доводов об отсутствии денег для такой покупки: «Послушай! Пять тысяч [то есть примерно две мои годовые зарплаты] стоит гарнитур, пять даешь на лапу и пять — на пересылку. Но ты уже спокоен — у тебя есть мебель». Действительно, я потом видел эту мебель, спокойно стоявшую в их американской квартире.

Так уж получилось, что еще до октября 1979 года уезжал наш приятель, умудрившийся перед отъездом заболеть ангиной или чем-то еще в таком роде. Поэтому он не мог сидеть всю предотъездную ночь в аэропорту. Почему-то (для удобства, наверное) такое сидение «на дорожку» было крайне необходимо. Я вызвался отсидеть вместо него с полуночи до утра, между делом познакомился с довольно молодым молдавским евреем. По его рассказам, он был уважаемым человеком в Рыбнице — главным инженером ЖЭКа. За несколько часов нашего знакомства он успел сделать две вещи: продать мне килограмм грецких орехов (оказавшихся несъедобными) и втолковать мне, что работу ни в коем случае не надо терять.

Совет этот так прочно «лег на мой ум» (калька с идиша), что я предложенный институтом вариант «баш на баш» не принял. Тут, конечно, самое место описать, как моя борьба увенчалась успехом, но я не уверен, что слово «борьба» уместно в этом случае. Действительно, я сопротивлялся и даже заслужил похвалу начальницы отдела кадров (она мне это сказала несколько лет спустя: «Молодец, хорошо держался»). Но куда большую роль сыграла порядочность руководства института, проявленная по отношению не только ко мне, но и к двум другим сотрудникам, подававшим аналогичные заявления в это же время. Я даже остался руководителем группы. Рыбницкий мудрец оказался прав — благодаря этому я оказался «отказником» в облегченной форме, refusenik light. После нескольких лет перерыва, когда стало понятно, что из СССР мне выхода нет и пока (или никогда) не будет, меня даже стали повышать — главный специалист, главный инженер проектов. Мы купили машину. Но «отказничество» все-таки вносило какое-то дополнительное разнообразие в нашу жизнь.

Был небольшой испуг, когда пришла повестка из военкомата. Тогда ходили слухи, что евреев специально берут в армию, чтобы они получили допуск к секретности и тем самым основание для отказа в выезде из страны. Слух, конечно, довольно глупый, так как «компетентным органам» совсем не требовалось никакого основания. Нам дважды отказывали по причине «нецелесообразности» — вот и все объяснение. Но когда пришла повестка, все-таки дули на холодную воду — а вдруг загребут в армию? Оказалось, что меня вызвали, чтобы сообщить о присвоении очередного звания — старшего лейтенанта. Лейтенантом я стал еще в институте, где военная кафедра параллельно учила нас премудростям управления ракетной установкой, списанной с вооружения в год окончания нашей учебы.

Летом 1980-го мой родственник в четвертом или пятом колене испугал нашего соседа, «Иванова по матери» (с отцом по фамилии Голбштейн или что-то в этой парадигме). Дальний родственник был курсантом в училище, готовившем офицеров для охраны тюрем и зон заключения. Его всегда тянуло к чему-то «силовому». Замполит училища — где-то в приволжском городе, кажется, — обрадовался еврейскому курсанту: теперь никто не обвинит их в антисемитизме. К олимпийским играм училище привезли в Москву и на время игр переодели в обычную милицейскую форму. В этой форме он и предстал перед нами, а потом я пошел провожать его к метро. Иванов эту сцену увидел и запаниковал, что меня арестовали и куда-то ведут. Он входил в круг наших друзей и знал о том, что мы сидим на фибровых чемоданах. Ивановы в конце концов эмигрировали в Германию. В 1994-м я приехал из Англии и случайно (в Москве!) встретился с ними в метро. Оказалось, что они тоже уже сидели на чемоданах, не исключено, тоже фибровых. Пригодилась голбштейновская половинка.

* * *

В итоге подача документов не ухудшила качество нашей жизни, а, скорее, улучшила. Она дала ощущение свободы. Слово «отказник» воспринималось мной не как клеймо, а как звание. У меня не было ощущения, что кто-то отшатнулся от меня, разве что в самом начале, когда меня исключали и т. п. Тогда я выходил в коридор курить один, почти никто ко мне не присоединялся. Но это продолжалось не очень долго. Месяц на стройке стадиона тоже помог — в институте пыль за это время осела.

Жизнь «в отказе» стала для меня более еврейской. Если раньше я носился с какими-то планами научной работы в области автоматики, то после 1979 года занимался этим уже спустя рукава. Меня куда больше интересовала еврейская история. Точнее — интересовала меня еще больше, чем раньше. Говорят, что читать по-русски я начал по отцовскому учебнику истории для какого-то класса.

Дом наш в Запорожье был по-настоящему еврейским. Говорили почти всегда на идише. Родители моей матери жили с нами, от них я русского слова никогда не слышал. Я даже не уверен, что бабушка могла говорить по-русски, хотя что-то понимала. Мама не работала, но меня перед школой отдали в детский сад, чтобы я лучше освоил русский язык. Отец овладел русским очень хорошо, хотя никогда его не учил. В еврейском отделении житомирского пединститута вторым языком после идиша был украинский. Мама, тоже никогда не учившая русский, к его грамматике и лексике подходила творчески. А у ее младшей сестры были проблемы на работе. В детском саду ей приходилось вести занятия по развитию речи, но инспекторы находили ее усилия малоубедительными. В 90-е она уехала с сыновьями в Израиль и писала оттуда письма, которые без смеха — смеха до слез! — читать было невозможно. А потом стало скучно, так как она начала писать на идише.

До войны вся семья жила в Новозлатопольском еврейском национальном районе, одном из пяти в европейской части СССР. Мой отец получил туда распределение, позже заведовал районным отделом образования. По воскресеньям у нас часто собирался какой-то народ — родня и друзья по довоенной жизни в еврейском районе. Я вырос на том, что сейчас называют «устной историей». К деду приходил его приятель, любивший рассказывать, как он взял пленного в Первую мировую войну. Иногда его пленник был немцем, а иногда австрияком. Чин его тоже менялся: то фельдфебель, то офицер. С тех пор я отношусь к «устной истории» с подозрением. Не исключено, что и в этом тексте я что-то немного напутал.

С 1961 года, когда в Москве стал выходить еврейский журнал «Советиш геймланд», родители были его подписчиками и научили меня читать на идише. А в 1981 году я присоединился к Еврейской историко-этнографической комиссии, оформившейся вначале при «Советиш геймланд», а потом существовавшей как независимый «домашний» семинар[223]. Комиссия, а потом и журнал, где я с 1988 года работал ответственным секретарем (мое «отказничество» уже тогда этому не препятствовало), определили всю дальнейшую траекторию моей жизни.

Елена Эстрайх

Ехать надо…

Ни я, ни мой муж не помним, как и когда у нас возникло желание покинуть пределы СССР. Память как будто отрезала этот важный этап принятия решения. А может, просто в воздухе тогда это витало, как вирус, вот мы его и подхватили незнамо откуда. На дворе стоял 1979 год. Ехали если не все, то многие. Причины были разные. В основном, конечно, бежали от антисемитизма и по религиозным соображениям. Финансовая составляющая тоже была не на последнем месте: желание красиво жить никто не отменял. Опять-таки пресловутое «если не мы, так хоть наши дети» было весомым стимулом к отъезду. Применительно к нам это было скорее первое: религией в нашей семье и не пахло, а материальное положение было по советским меркам очень даже неплохим. Как раз в 1979-м мы стали собственниками хорошей кооперативной двухкомнатной квартиры в одном из спальных районов Москвы. На нашей большой кухне можно было устраивать посиделки с внушительным количеством людей. Муж неплохо зарабатывал (опять-таки по советским меркам), я после окончания института была в декретном отпуске, затянувшемся аж на три года. Казалось бы, все очень даже ничего, да вот на тебе, напасть такая. Но раз уж решили, нужно было действовать по протоколу.

Сначала поставили в известность родителей. Насколько я помню, именно так: не попросили совета, а поставили в известность. При этом родители должны были официально разрешить нам уехать именно в Израиль, куда мы точно ехать не собирались. Но так были построены правила игры: едешь как бы в Израиль, а оказавшись в Вене, резко меняешь направление и перебираешься в Рим, где ждешь разрешения на въезд в одну из выбранных стран, чаще всего в Америку, куда мы и стремились попасть. Советская власть, никогда не отличавшаяся особой гуманностью по отношению к своим «провинившимся» гражданам, хотела, чтобы об отъезде таких отщепенцев, как мы, узнали как можно больше людей. Узнали и, как говорится, заклеймили, или, на худой конец, обходили стороной и шушукались.

С позиций сегодняшнего дня это все ерунда, а тогда почти гражданский подвиг. Представьте себе, к примеру, мою маму, которая работала заведующей женской консультацией в десяти минутах ходьбы от дома. Ее в лицо знали все женщины в радиусе пары километров и почтительно здоровались, встретив на улице — разве что автограф не просили. Да и для папы, выпускника Высшей партийной школы, профессионального партийного работника, который до конца своих дней продолжал свято верить в идеалы социализма/коммунизма, это тоже было непросто. Но они все-таки пошли в ЖЭК подписывать документ об отсутствии материальных претензий к своим детям.

В отличие от моего папы, отец мужа, несмотря на то что он на фронте был политработником, к тому времени уже давно разуверился в социалистической идеологии и понимал наше стремление сбежать куда подальше. Более того, он как-то сказал, что если бы не возраст, то удрал бы, не раздумывая. Родители мужа тоже подписали аналогичную бумагу.

Тогда я это как-то не так высоко оценила, наверное, в силу своего юного возраста, но сейчас понимаю, чего им всем это стоило: ведь прощались тогда навсегда. Надежда увидеться была иллюзорной.

Следующим шагом должно было стать исключение из комсомола, что естественно, так как таким отщепенцам не место в рядах передовой советской молодежи. Пожалуй, в иерархии всех предвыездных «ритуалов» лично для меня этот был наиболее унизительным и тяжелым для исполнения. Заседание проходило в райкоме комсомола. Я была в настоящей агонии в преддверии «радостной» встречи с районной ячейкой ВЛКСМ. Муж меня успокаивал как мог и даже придумал «легенду» (так и хочется сказать — на случай провала). А легенда состояла в том, что я должна была давить на жалость и повторять, что сама уезжать на историческую родину не имею никакого желания, но муж настаивает, и не согласиться — значит стать матерью-одиночкой: мол, муж от этой идеи все равно не откажется и уедет без меня и дочки.

В назначенный день и час я явилась в нужный кабинет. Передо мной за столом сидело несколько райкомовцев: все парни молодые, бравые и удалые. Никто мне не предложил сесть. Я так и простояла напротив них «на ковре» и повторяла, как муж научил. Все было как в тумане — даже не помню, сколько длилась эта экзекуция. Результатом было постановление райкома об исключении меня из рядов ВЛКСМ. Еще одна нужная бумажка была добыта и пришита к делу.

Забегая вперед, скажу, что спустя три года, когда я устроилась на работу учителем в школу, наш комсорг начал меня «окучивать» на предмет вступления в комсомол: ведь работа-то на передовом посту воспитания будущего поколения! Замечу, что это происходило на территории того же райкома, где меня исключили. Я отбрыкивалась как могла, говорила, что, мол, раз не вступила в юности, то уж теперь как-то и не нужно. Еле отбрыкалась. Так я и осталась в истории школы как единственный преподаватель комсомольского возраста — не член ВЛКСМ.

Мужа на работе «пощадили». То есть из комсомола, конечно, исключили, и даже в трех инстанциях: сначала в отделе, потом в институтской ячейке, а уж затем в райкоме — как же без этого. Однако, вопреки общепринятому мнению, будто существовал некий приказ немедленно увольнять всех подавших на выезд, на самом деле такого приказа не было — все было отдано на откуп конкретному начальству конкретного учреждения и целиком и полностью зависело от его, начальства, отношения к евреям в целом и к данному сотруднику в частности.

В качестве лирического отступления: комсорг отдела произнесла пламенную речь, заклеймив и осудив его по всем статьям. А спустя несколько лет, когда встал вопрос о расформировании отдела и мужу, ставшему к тому времени главным инженером проекта, нужно было решить, кого уволить, а кого, как говорится, пощадить, он решил эту даму оставить в отделе — даже не столько за ее неповторимые профессиональные качества, сколько из-за того, что у нее семья и дети. Она потом плакала и благодарила его за то, что он зла не помнил.

Может, по причине того, что у директора проектного института, где трудился на благо родины муж, была жена-еврейка, а может, просто человек порядочный попался — и такое бывало, — но «права» мужа были ущемлены только в одном: его исключили из народной дружины, так что больше не надо было патрулировать микрорайон в дождь и стужу после работы. Правда, исключив из дружины, послали на олимпийскую стройку (стадион «Олимпийский»). Это ли не самые гуманные наказания самого гуманного в мире государства?!

Впрочем, был и еще один курьез. Муж получил повестку из военкомата с просьбой явиться в определенный день и час. Это повергло нас в полный шок, так как в то время ходили слухи, что подобные уловки предпринимались для того, чтобы послать на военную переподготовку, а потом «пришить» ярлык невыездного. Муж шел в военкомат как на эшафот, а человек в кабинете просто пожал ему руку и поздравил с присвоением очередного воинского звания — старшего лейтенанта. Хорошо, что тогда компьютеров не было и одна рука не знала, что делала другая. По работе же как таковой ничего не изменилось. Со временем все как-то позабылось, и мужа даже стали продвигать по служебной лестнице, причем довольно быстро и часто.

Что делать?..

А потом начались трудовые будни каждого советского отъезжающего. Велосипед изобретать тут не требовалось: существовал определенный список того, что полагалось сделать, купить и т. д. Во-первых, конечно, фибровые чемоданы для вывоза всего нажитого непосильным трудом — ну, не всего, конечно, а только того, что разрешалось вывозить (рога маралов, например, которые являлись «неотъемлемым атрибутом жизни» любого советского человека, а также кораллы категорически запрещалось брать с собой). Тот, кто родился в послефибровочемоданную эпоху, может и не понять, что это за хрень такая, поэтому объясню: это такие чудища, сделанные то ли из картона, то ли из чего-то подобного, но крепче. Покупались они по причине своей вместительности, дешевизны, а главное, по принципу «не жалко выбросить». Не помню, сколько мы их надыбали, но высились они в углу нашей просторной кухни, накрытые старой скатертью, дожидаясь своего часа.

А еще нужны были большие куски поролона, чтобы паковать в него посуду. Да и то правда: как же там, на чужбине, без сервизов наших любимых и хрустальных вазочек? Паковка была отдельным делом. Появились специально обученные люди, которые знали, какие дырки надо вырезать для чашек, а какие для тарелок и других предметов. Откуда взялась вдруг эта мудрость, понятия не имею, но найти умельцев было несложно. Они хорошо зарабатывали на этой операции, а в конце своего действа, поместив всю посуду в картонные коробки, демонстративно бросали их со всего размаху на пол, тем самым демонстрируя надежность перевозки в любых экстремальных условиях. У заказчиков, конечно, сердце обрывалось, но, следуя совету проверить, все ли цело, они убеждались, что уж что-что, а поесть и попить им точно будет из чего.

Памятуя о том, что в Италии придется довольно долго ждать разрешения на въезд в Америку и в другие страны, все покупали то, что пользовалось спросом у местного населения, чтобы, продав это за совсем небольшие деньги, можно было хоть немного посвободнее жить. И мы не были исключением. Нам достали по большому блату гжельские сувениры. Как сейчас помню, мини-самовар с позолотой стоил 25 рублей — деньги по тем временам немалые, но надо так надо. (Кстати, он и сейчас красуется у меня на кухне.) Купили еще и фотоаппарат «Зенит». До сих пор не пойму, зачем они были нужны иностранцам. Неужели качество местных уступало? Скорей, из-за дешевизны. Да и много еще чего купили — сейчас уж и не упомнишь.

А в основном жили обычной жизнью, только в почтовый ящик заглядывали чаще: а вдруг долгожданная повестка в ОВИР придет. Но проходили месяцы, а мы не получали никаких новостей. Месяцы переросли в полтора года — и вот наконец конверт получен. В нем дата и номер комнаты, куда нам надлежало явиться. Говорили, что по номеру комнаты определяли, какой будет ответ: можно или нельзя нам покинуть СССР. Признаюсь, сейчас уже не помню, поняли ли мы, как решат нашу судьбу власти — до встречи с овировцем или непосредственно на приеме. Да это и не столь важно. Главное в сути, а суть была такова, что нам отказали в выезде по причине нецелесообразности. Мы поняли, что сказался год работы мужа на режимном предприятии в городе Запорожье, хоть и прошло к тому времени уже года три, да и на предприятии этом муж только пользовался тем же входом, что и «режимники», а сам работал в самом что ни на есть несекретном месте — в конструкторском бюро, где разрабатывали кассетные магнитофоны «Весна».

Впрочем, подробных объяснений нам никто не дал, и мы тут же подали на апелляцию. На сей раз долго ждать не пришлось: второй отказ пришел через полтора месяца. Конечно, можно было наполниться гордостью за себя любимых — еще бы, страна явно не может представить своего будущего без нас. Но это я так думаю по прошествии стольких лет, а тогда чувства были совсем другие. Один немаловажный нюанс: как ни пытались, мы не смогли вспомнить, куда подевалась та злополучная бумажка с отказом. А была та бумажка чрезвычайно важным документом, по которому несколько лет спустя Америка начала принимать эмигрантов напрямую из СССР, минуя приглашения в Израиль. На этом наши попытки уехать из страны закончились; вернее, закончился первый этап.

И все-таки мы уехали!

Прошло целых 10 лет. Наступил 1991 год. Страна уже была совсем другой. Я работала. Муж резко сменил род деятельности и из инженеров перешел работать в редакцию единственного в СССР еврейского журнала. Там-то его и встретил один господин из Великобритании, а встретив, пригласил приехать в Оксфорд писать диссертацию. И вот пришел муж с работы, а я в это время пол подметала. Он мне рассказал про эпохальную встречу. Надо заметить, что я даже подметать не перестала, так как всяких посулов уже наслушалась. А зря: этот оказался самым что ни на есть настоящим, и мы через год всей семьей переехали в Англию.

Это, конечно, нельзя назвать эмиграцией в полном смысле слова: с родными мы навек не прощались, мосты в виде квартир и утвари не сжигали и могли вернуться обратно в любое время. Но мы для себя с самого начала решили, что обратно не вернемся — разве что в гости. Мы не были уверены, что останемся именно в Англии, но в том, что останемся, не сомневались.

Первые несколько лет не были усыпаны розами, ведь Англия — это не страна эмиграции, и никаких пособий, подобных тем, что получали наши бывшие соотечественники, скажем, в Израиле или в Америке, нам не дали. У мужа было несколько аспирантских стипендий, которых хватало на пропитание и жилье на нашу семью из четырех человек. Вот только одна загвоздка: мы не привыкли так жить, чтоб только о хлебе насущном думать. Даже в Москве у нас был к тому времени другой уровень жизни. И очень уж хотелось мир повидать — ведь, в отличие от мужа, я лично кроме Болгарии нигде не была, а курица, как говорится, не птица…

Веду я к тому, что я сразу же стала искать работу. Вот тут-то и начались большие проблемы. Иностранцев из Восточной Европы в то время было на пальцах перечесть. На нас смотрели как на диковинку, эдакую экзотику, на которую можно даже гостей пригласить. Да, и такое было, но, к счастью, довольно быстро прошло. Но одно дело гости, а совсем другое — взять на работу. И это притом, что английский язык — моя специальность, так что никаких проблем я не ожидала, но не тут-то было. Дело в том, что английский в этой стране, как нетрудно догадаться, знают многие, и при этом англичане не любят акценты. Скажу не без гордости, что у меня прекрасное произношение, одно из лучших у нас на курсе, хорошо поставленное, с правильными интонациями, но все равно слышно, что не своя. Справедливости ради, замечу, что никто и никогда не узнал во мне носителя русского языка. Англичане всегда гадали, откуда я, и их догадки покрывали территорию от Австралии до Америки (кстати об Америке: там меня часто принимают за «коренную» англичанку). Именно такое хорошее знание английского и явилось камнем преткновения при поисках потенциального работодателя. Я окончила курсы «слепого» печатания и стала искать вакансии секретаря, референта и т. д. Меня приглашали на интервью, рассматривали с нескрываемым интересом, как через лупу, и в конце всегда отмечали, что у меня прекрасный английский язык.

Вскоре я уже поняла, что, когда так говорят, работу точно не предложат. На мне висел ярлык человека со слишком высокой квалификацией для должностей, на которые я подавала (по-английски это выражается одним словом «overqualified»).

В конце концов я решила подвизаться на ниве образования — не преподавателем, конечно (что мне преподавать-то?!), а простым помощником учителя в начальной школе. Ну, думаю, здесь уж мне должно повезти: как-никак, по специальности своей прямой пробивалась. Платили за эту работу так мало, что даже не о деньгах речь — просто нужно было хоть с чего-нибудь начать. Как ни странно, мне и здесь ничего не светило. Одна мама из родительского комитета, который принимал участие в найме на эту должность, пояснила, что мое педагогическое образование работало против меня. Я, мол, являюсь угрозой авторитету учителя в классе. И здесь облом.

Где я только ни работала первое время, пока была в поисках: и в доме престарелых еду старичкам готовила, и в университетском кафе тарелками звенела, и в булочной продавцом-кассиром. Булочная была самым хлебным местом в прямом смысле этого слова. Дело в том, что в конце рабочего дня можно было брать домой совершенно бесплатно все что угодно, а что не разбирали продавцы, выбрасывали на помойку, кроме французских батонов, которые забирал местный фермер на откорм свиней. Не хотели они показывать покупателям, что на следующее утро можно купить дешевле — пусть покупают по полной цене. Дети мои каждый день диктовали мне, что принести — у них появились свои пристрастия. Соседи наши тоже внакладе не оставались. Именно здесь я получила первую похвалу за свои умственные способности. Дело в том, что на кассе была уйма кнопочек, на каждой из которых было написано название булочки или сорта хлеба, и нажимать нужно было правильно. Я запомнила раскладку к концу первого рабочего дня. Менеджер сказала, что предыдущий продавец (кстати, англичанка) уволилась, так как ничего так и не смогла запомнить.

Булочную сменила группа продленного дня, а потом работа продавца в русском отделе книжного магазина, пока меня дорожка совершенно случайно не привела в университетскую библиотеку. Сначала это было временное пристанище. В течение трех месяцев я перематывала бобины с микрофильмами парижской газеты «Русская мысль», а также складывала выпуски газет в хронологическом порядке. Попутно, конечно, читала. Очень любопытно было прослеживать, как с годами менялся русский язык: от объявления о том, что гражданку N. опрокинул троллейбус, до вполне современных фраз послеперестроечных номеров. Если бы мне кто-то в моей предыдущей жизни в Москве сказал, что я буду работать в библиотеке, я бы, наверное, повертела пальцем у виска, но эмиграция многое меняет. Именно здесь я сделала очень даже неплохую карьеру, особенно учитывая то, что у меня не было никакого библиотечного образования.

Но что это я все про себя да про себя? Детям тоже было непросто. Сын в Москве еще в школу не ходил и пошел в первый раз в первый класс в Англии, не зная ни единого английского слова. Сердце кровью обливалось, хоть он и не жаловался никогда. Один раз только сказал, что к нему подошел мальчик и что-то спросил, но, так как он ничего не понял, мальчик потерял к нему всякий интерес. Прямо так и сказал, а в 7 лет это звучит страшнее, чем в 18, особенно для мамы. Благо в школе появился еще один ученик из Венесуэлы, тоже без английского. Их вместе брал на индивидуальные занятия учитель английского языка как иностранного. Так они и сошлись, жестами, мимикой как-то общались. Это поддерживало их обоих. Месяцев через 8–9 сын заговорил. На этом проблемы закончились. Я имею в виду проблемы с английским, но начались проблемы с русским. Мы с мамой соседской девочки упорно учили их читать и писать по русским учебникам. Я не сомневаюсь, что сейчас они другие, но те, что нам прислали, были наполнены советской тематикой. Они постоянно спрашивали, кто такие октябрята и что такое колхоз. Нашего терпения хватило не очень надолго, но если не писать, то хотя бы читать сын все-таки умеет.

Дочке было и легче и сложнее. Легче, потому что она к тому времени окончила семь классов английской школы, а труднее, так как приехала она как раз тогда, когда начиналась работа по сдаче экзаменов за то, что в России называлось восьмилеткой, то есть многие сочинения и проекты засчитывались как часть экзаменов. И, конечно, одно дело, когда ты учишь язык как отдельный предмет, и совсем другое — когда все предметы ведутся на этом языке. Опять-таки, никаких охов и ахов я от своей дочери не слышала. Я помогла ей немного только с парой эссе по английской литературе: ведь надо было не написать о том, «как ты провел этим летом», а анализировать произведения. По другим предметам, особенно по математике и естественным наукам, она сразу стала впереди планеты всей. Отдельная история немецкий язык. Изучала она его в Москве только три недели факультативно и страшно комплексовала по этому поводу, ведь ее одноклассники корпели над ним уже несколько лет. Каково же было наше удивление, когда выяснилось, что она и здесь в передовых. С друзьями, правда, не сразу все сложилось, ведь влиться в коллектив даже своему не так просто, а уж девочке-иностранке сложно необычайно, но дочка как-то спокойно это восприняла и ждала своего часа.

Так прошло целых семь лет, и наконец в 1999 году мы получили постоянный вид на жительство. Все сразу как-то успокоились, и мы стали просто жить, учиться и работать. Но это уже предмет другого рассказа. Я не раз задумывалась о том, как бы сложилась наша жизнь, если бы нам тогда, в начале восьмидесятых, не отказали в выезде. Но, как это ни банально звучит, история не знает сослагательного наклонения.

Исследования