(Д. И. Соколов, Струве[76], Никольский[77] и др.), подружился с Аркадием Преном (затем служившим в Сенате, тоже крестившимся). Во всех этих кружках преобладали русские интересы, о еврейских проблемах никто среди нас не говорил и не думал. Общество, в котором я по родственным своим связям поневоле бывал, состояло из обширной семьи дядей и тетей, почти поголовно крестившихся по тем или иным соображениям. Мой брат окончил на два года раньше меня университет, женился на православной (смолянке[78]) и тоже крестился.
Со второго курса — после кратковременного существования Свешниковского семинария, закрытого ректором Владиславлевым[79] из-за либерального направления — после занятий сначала историей философии и политической экономией я решил посвятить свое время и усилия одной дисциплине — гражданскому праву — в значительной мере под влиянием увлекательных лекций профессора Дювернуа. Я настолько ушел в эти занятия, что все остальное в университете как бы перестало для меня существовать. Я много читал, особенно полюбил Heine[80] и французскую литературу, но политическими и общественными течениями в русском обществе и его отражениями в университетских кругах я совершенно не интересовался. Правда, это и были годы (1888–1892) затишья в общественной и университетской жизни. На четвертый год моего пребывания в университете разразились так называемые «университетские беспорядки»; по молчаливому соглашению студенты-юристы, уже приготовившиеся к государственным экзаменам, писавшие свои работы на диплом 1-й степени, в этом движении не принимали никакого участия. Еще меньше я прикасался к еврейским проблемам. Я просто не думал о них, не знал о существовавших тогда течениях еврейской мысли. Отсутствие равноправия евреев, существование еврейских гетто, возмутительные ограничения для евреев — все это я ясно сознавал, но, как многие, считал, что с неминуемым наступлением либеральной эры и «свобод» для русского народа автоматически отпадут и ограничения для евреев. Надо, значит, работать в России, для России — каждый на избранном поприще — реформы придут в ходе эволюции, и с реформами положение евреев улучшится.
Таковы были мои мысли или, вернее, настроения к моменту вступления моего в практическую жизнь. Я чувствовал себя русским, вопросы религиозные и национальные меня не тревожили, сознание, что я еврей, лежало где-то глубоко под спудом, и мне казалось, что раз на моем пути то, что я «иудейского вероисповедания», является препятствием к осуществлению поставленной мною цели быть профессором гражданского права, то надо устранить эту помеху так, как это делали по иным соображениям мои дяди и по тем же соображениям мой брат, имевший своим примером на меня всегда большое влияние. Это решение облегчалось и тем, что в моей личной жизни мне было ясно, что мне придется креститься: я не сомневался в том, что кузина-подросток, которую я очень любил, станет моей женой. Она уже родилась православной (ее родители крестились в молодости), и чтобы на ней жениться, мне придется креститься. Что могло случиться иначе, чем я намечал, мне и в голову не приходило. Я чувствовал в себе достаточно настойчивости, чтобы достигнуть того, что я желаю. Лучше сейчас проделать «процедуру крещения», думалось мне, чем ее откладывать, сразу поступить в Сенат, получить затем от университета заграничную командировку и добиваться кафедры. Можно было принять протестантство, но пастор требовал, чтобы я в течение месяца занимался у него так называемым «законом Божиим» и «готовился» к крещению. Лицемерить мне не улыбалось ради того, что я считал просто формальностью. Священник отец Слепян (сам происходивший из евреев) согласился без всяких формальностей и «обучения» выдать мне метрику о крещении[81].
И так я оказался с метрикой, устранявшей все препятствия на моем пути. Этому акту я не придавал особенного значения, и только впоследствии, вступив в адвокатуру и войдя в присяжные поверенные ранее моих товарищей-друзей, не крестившихся, я почувствовал себя неловко. Не было еще сожаления о содеянном (оно мне казалось неизбежным ввиду планов моей жизни), но уже было чувство человека, совершившего нечто такое, что лучше было бы избежать[82].
Зачем я так подробно на этом остановился? Чтобы оправдаться? Быть может, да. Во всяком случае, чтобы объяснить. Этот акт, который теперь я бы ни за что не совершил, я тогда совершил почти машинально, как машинально устраняют ветку, преграждающую дорогу. Со временем — с возрастом — во мне проснулось и зрело сознание моей принадлежности к еврейству; это сознание проявилось с большей силой в эмиграции. До того я был так занят моей профессиональной работой, так захвачен сословными интересами, одно время (1904–1905 годы) так увлечен общероссийскими проблемами, что еврейский вопрос оказался вне моих повседневных интересов. Я никогда не скрывал своего еврейства, называл себя евреем, в анкетах писал: русский подданный, национальность — еврей, вероисповедание — православное.
Одно могу сказать: соображения карьерного характера мною — при принятии крещения — не руководили. Верная карьера, быть может, даже «блестящая», мне предстояла, если бы я пошел по тому пути, по которому пошли мои дядья, и использовал их громадные связи в банковских кругах. Та карьера, которую я хотел избрать, мне сулила скромное существование профессора в каком-либо университете. Когда я думал об адвокатуре, я тоже рассчитывал на очень скромную карьеру. У меня было твердое желание работать, и тем более сильное, что у меня не было веры в свои способности. Я страдал в значительной мере тем, что называют теперь сomplex d`identité (Minderwertigkeitskomplex)[83].
Я был убежден в том, что совершенно не владею словом и что поэтому, если я уже решусь пойти в адвокатуру, то мне уготовлена судьба скромного цивилиста. О славе уголовного защитника, о которой мечтает каждый помощник присяжного поверенного, я и не смел думать.
Поэтому упреки, которые мне делались не в глаза (и за глаза) за мое крещение, не были справедливыми: я не искал карьеры. Я заслуживал лишь упрека в несознательности. Я помню, когда я уже был в адвокатуре, Грузенберг[84], с которым мы вместе как-то возвращались из суда, с присущей ему резкой откровенностью меня спросил: «Зачем Вы крестились? Это не хорошо». — Я ему объяснил, сославшись, главным образом, на мою женитьбу. — «Почему Вы это никому не объясняете? Ведь Вас за это осуждают!» В его глазах я оправдался, и наши отношения были неизменно дружескими, хотя и не близкими.
Впрочем, мое крещение на отношение ко мне сословия не отразилось; через год после вступления в адвокатуру я был избран членом Комиссии помощников присяжных поверенных. По выходе в присяжные поверенные я еще очень молодым адвокатом был совершенно неожиданно для себя избран руководителем конференции. На избрание мое в Совет[85] мое «крещение», быть может, отразилось. Я несколько лет был кандидатом, регулярно проваливаемым, может быть, еврейскими голосами, а вернее всего, я «проваливался» и потому, что моя слишком быстрая и успешная адвокатская карьера во многих вызывала сдержанное ко мне отношение. Когда я, наконец, прошел в Совет, я прошел без перебаллотировки (редкий случай в выборной практике при первом избрании) и подавляющим большинством (следовательно, и голосами евреев).
Я так подробно остановился на вопросе моего крещения потому, что чем старше я становился, тем более я сам себя за него осуждал, хотя не мог себе объяснить, как бы я мог поступить иначе, раз женитьба на моей двоюродной сестре мне казалась conditio sine[86] для ее и моего существования, а по тем условиям брак без моего крещения не был бы мыслим. Я думал, что было бы лучше, «красивее», если бы я, крестившись и вступив в адвокатуру, не использовал ни одного из тех преимуществ, которые мне дало крещение: я мог не брать свидетельств на ведение дел, не выйти в присяжные поверенные до тех пор, пока мои товарищи-евреи не достигли того же самого без крещения. Так, между прочим, поступил московский адвокат О. Б. Гольдовский, крестившийся при своей женитьбе на Хин[87]. Но он был тесно связан с еврейством, ярко ощущал свою принадлежность к еврейству, во мне эти чувства проснулись лишь в эмиграции. Мне, по правде сказать, такой выход и в голову не приходил.
Произошло ли это от беспринципности моего характера? Мне кажется, что всею моей жизнью я доказал, что беспринципности в моем существе нет. И в частной жизни, и в адвокатуре я не отступал от того, что считал правильным, и не поступался своими принципами и правилами морали ни ради материальных, ни ради «иных каких-либо выгод». В корыстолюбии меня тоже нельзя упрекнуть. Коллеги и мои помощники меня часто упрекали в непрактичности и в неумении «брать гонорары». Эти «упреки» были правильны.
Как бы то ни было, когда я попал в эмиграцию, я сбросил с себя то, что я так несознательно набросил на свою жизнь и что считал и считаю крупнейшим своим прегрешением. Я так же несознательно, как при принятии крещения, с первого дня эмиграции, не задумываясь, записал себя евреем, а жену, как она того желала, православной. Дети этого не знали, но сын по собственному почину, вступив в университет, на вопрос о вероисповедании записал «mosaisch»[88], так же затем поступила и дочь.
Я знаю, что сын мой как-то в разговоре с матерью ставил мне в упрек мое крещение христианином, и тот же сын мой, не задумываясь, отказался от русского гражданства и добился германского подданства и, утратив германское (при Гитлере), приобрел американское гражданство. Я его в этом не виню, понимая, что у него не было никакой связи с Россией, которую он оставил 16-летним мальчиком. Я чувствовал и чувствую свою связан