Да, совесть упряма, как трава из-под асфальта. Как ни глушил Гальперин в своей памяти тот листок, как ни вспоминал пакости, содеянные его дядей, все равно совесть пробуждала сентиментальные сцены его детского сидения в библиотеке, под лозунгами и плакатами, собственноручно изготовленными дядей Семой.
– Ну так чем же все-таки был славен этот дядя Сема? – повторил Аркадий, мельком взглянув в тяжелое лицо отца.
Гальперин жевал салат, точно верблюд, перетирая челюстями. Взгляд его глаз раздвигал пространство между Аркадием и Ксенией, пробиваясь к стене, на которой пласталось поседевшее старинное зеркало в черном от времени багете. Зеркало не возвращало изображение, оно лишь очерчивало контуры, чуть-чуть проявляя цвет. Этого было достаточно Гальперину, чтобы видеть темную обильную шевелюру сына рядом с гладкими соломенными волосами Ксении…
А воображение собирало плывущие контуры в четкий счастливый рисунок, скованный черной строгой рамой. Он видел их вдвоем, молодых, красивых, а где-то вдали – себя, таким, как есть, и этот вид удручал Гальперина. Ему достаточно хватало воли, чтобы скрывать то, что хотел скрыть. Но есть на свете то, чего скрыть нельзя, несмотря ни на какие ухищрения, – это годы. И тем более от Ксении. Когда они одни и между ними лишь изнурительное томление неутоленного желания. Сколько еще может длиться сумасбродный обман? А в том, что их отношения результат сумасбродства, он сейчас не сомневался. А ведь верил, что это любовь, и еще какая любовь. Еще недавно верил… Но вот пришел красивый, смуглый, умный. С его фамилией, с его молодой кровью. И указал место, которое он должен занимать в этой жизни по высшему, божьему закону, уготованному самой природой. И все потуги Гальперина оказались смешны и неразумны. Его сын – это он сам, только без груза зрелых лет. А разве можно бороться с самим собой? Да и есть ли в этом смысл? Какое жестокое испытание уготовила ему судьба в конце извилистой дороги. Не оттого ли, что остается мало сил для сопротивления, любое препятствие, даже безобидное, все более и более непреодолимо.
Гальперин продолжал жевать салат, оставляя на столе крошки и пятна от майонеза. Прошло время, когда заметив свою неряшливость во время еды, смущался этим. Теперь он уже не обращал внимания. Лишь укоризненный взгляд Ксении заставлял его собраться, выпрямить спину, разжечь взгляд.
– Илюша, – проговорила Ксения. – Ешь аккуратней, мне не отстирать твой халат.
На этот раз Гальперин не стал суетливо сгребать ладонью крошки, краснеть и собирать себя.
– Это уже возраст, Ксюша, ничего не поделаешь.
– А по-моему, просто распущенность, – отрезала Ксения.
В присутствии посторонних она никогда еще так не разговаривала, отметил про себя Гальперин и скорбно поджал губы, отчего стал выглядеть куда старше своих лет.
– Полно, командор, тебе только шестьдесят два, – проговорил Аркадий.
– Не годы определяют возраст, Аркаша. Возраст определяется отношением к тебе, – ответил Гальперин.
– В таком случае вы вообще молодец, Илья Борисович. – Ксения резко поднялась и вышла из комнаты.
В глазах Аркадия мелькнуло огорчение, присутствие Ксении сковывало его. Натура деятельная, холе-ричная требовала выплеска, а тут эта наяда со своим колючим взором… Аркадий не мог понять Ксению. Он запомнил каждую фразу неожиданного телефонного разговора. Казалось, Ксения одобряет его поступок и вместе с тем… Впрочем, какая ему разница? Отцу с ней хорошо, и ладно. С тех пор как Аркадий впервые увидел Ксению, он все чаще и чаще возвращался в мыслях к этой странной женщине, принимающей такое горячее участие в жизни отца.
– Обиделась, – вздохнул Гальперин.
– Вероятно, она права, – обронил Аркадий. – Ты сегодня не в форме, командор. Будем считать, что тебя взбудоражили политические новости.
– Будем считать, – кивнул Гальперин.
– Так чем же славен дядя Сема? Сходство с новым лидером партии может создать некоторое неудобство.
– Босяк, дядя Сема давно умер. Ты совсем растерял своих родственников, – недовольно пробурчал Гальперин. – Твоя бабушка прозвала его «городским сумасшедшим». – Гальперин умолк, точно споткнулся. Намерение посвятить сына в историю давних тридцатых годов испугало его. Донос мерзок, чем бы он ни оправдывался, таков уж нравственный барьер человеческого общения. Да, мерзок, если он во благополучие одного человека, и то не всегда. Ну а если во благополучие человечества? Как тогда?! Человек и Человечество – разные категории, нередко взаимоисключающие. В свое время Гальперин довольно часто размышлял над этим парадоксом. Сколько несчастий людям принес сей древний спор! Что такое Человек – знают все, а что такое Человечество – не знает никто, хотя и без конца вспоминают его, точно объяли взглядом.
И выпала же ему судьба жить в семье, где был такой дядя Сема, с его мерзким характером. И выпала же ему судьба быть подростком в те времена, когда донос считался доблестью, пережить их и доблесть тех лет осознать как дьявольское наваждение.
– Я не хочу говорить о дядя Семе, – произнес Гальперин.
Аркадий вскинул руки – как угодно, можно и не говорить о дяде Семе.
– Лучше расскажи, что значит… ты безработный? На что ты живешь?
– На распродажу, – усмехнулся Аркадий.
– Я серьезно.
– И я серьезно, – ответил Аркадий. – Продаю вещи, что остались от маминых стариков, в наследство. Кому я оставлю это добро? Хватит и того, что государству после моего отъезда отойдет такая квартира в центре города.
– Ну, положим, квартира и так государственная, – буркнул Гальперин.
– За десятки лет старики столько выложили из своего кармана на ремонт одной крыши, что… Ладно, не хочу расстраиваться, командор. Тут куда ни кинь – станешь психом от несправедливости.
– Однако больше ты меня с собой не зовешь, – произнес Гальперин с непонятной обидой.
Аркадий покосился в сторону кухни, хотел что-то сказать, но удержался.
– Сейчас Ксюша нас чем-то удивит, – проговорил Гальперин, по-своему истолковав движение сына. – Надо было тебе вчера появиться, такое она приготовила мясо с черносливом.
– Вчера я весь день провел в ОВИРе, – ответил Аркадий. – Там меня угощали и мясом, и черносливом.
– Не знаю, не сталкивался, – суховато произнес Гальперин, ему не хотелось вновь выслушивать сетования о работе наших официальных учреждений. И потом, Отдел виз и регистрации – учреждение особенное, ворота страны. У него своя специфика. Пока есть у государства границы, стало быть, и строгости должны быть особые. Эти соображения Гальперин изложил невнятно, прожевывая поднадоевший салат и с нетерпением поглядывая, куда же запропастилась Ксения…
Спорить с отцом Аркадию не хотелось. Разве может человек, не переступавший порог этого учреждения, испытать состояние такого унижения и бесправия? Сам он, Аркадий, никогда не думал, что в государстве, имеющем Конституцию, эти фарисеи могут с такой садистской изощренностью попирать свои же собственные инструкции и положения. Нет, они их не попирали, они доводили их исполнение до такого бюрократического виража, что законы теряли даже крупицу того, к чему они были призваны. Аркадий видел перед глазами лица людей, работающих в том учреждении. Нет, не лица, а маски, непроницаемые, бездушные, глядящие на тебя с единственной целью превратить человека в собственную тень. Даже их вежливость выглядела настолько издевательски стерильно, настолько бездушно, что ничего, кроме ненависти к себе, породить не могла. Ненависти и презрения к фарисеям, у которых элементарное проявление человеческого достоинства вызывает ужас, а еще печальнее – зависть.
– Чему ты возмущаешься. – Гальперин не скрывал раздражения. – В конце концов, куда ты собрался уезжать? В страну, которая находится в состоянии неявной войны с нами… Как же к тебе относиться? Угощать мясом с черносливом?
– Не совсем так, командор, – подчеркнуто спокойно отозвался Аркадий. – Если бы дело только в таких, как я… Они презирают всех и завидуют всем, кто отсюда уезжает. Я видел, как они обращаются с вполне лояльными гражданами. Одна женщина собралась к своему мужу-инженеру, который работает по контракту где-то в Мали, не то в Сомали… Довели женщину до сердечного приступа и бровью не повели, «скорую» вызывал женщине я… Они просто ненавидят всех, кто их оставляет здесь, понимаешь? Ни один враг не наносит такого ущерба стране в глазах всего мира, как эти чиновники. Они да таможенники, два сапога пара… А эти изуверские справки, этот ворох заявлений и бумаг, – Аркадий щелкнул пальцем по карману, куда упрятал заявление отца. – Представляю, с каким скрежетом тебе его выдали. Или просто? – В его глазах светилось знакомое с детства хитроватое любопытство.
– Просто, просто, – невнятно проговорил Гальперин. – Лучше расскажи – чего тебя вдруг уволили?
– Если быть точным – я уволился сам… Меня вызвал начальник отдела и сказал: «Ты свинья, Аркадий, разве так делают? Приличные люди вначале увольняются с работы, чтобы не подвести своих друзей, а ты? Не обижайся, приятель, пойми правильно. Ты ускачешь, а нам тут оставаться, со всеми этими ребятами из крепких организаций. Они ведь глотают не пережевывая. Увольняйся, а мы все необходимые бумаги чистыми тебе вслед пошлем, без единой морщинки. Характеристики и прочее!» Я подумал и уволился.
– Характеристики? – чего-то испугался Гальперин. – Интересно. А если характеристика плохая? Ведь не орденом награждают. Бред какой-то.
– Бред?! Смысл, командор, смысл… Говорят, человек может помереть от щекотки, если сильно щекотать. Так и здесь. Завалят такими нелепостями, что махнешь рукой и оставишь затею. По крайней мере, на это надеются… Самое совершенное достижение за шестьдесят пять лет власти – бюрократический централизм. Все обюрокрачено – снизу доверху… Я и уволился, командор. Не уволился – уволили бы.
Гальперин сидел тихо, не шевелясь. Лицо его было напряжено. Казалось, он видит нечто такое, что постороннему увидеть не дано. Может, ему представился маленький мальчик Аркаша, в бархатных штанишках, привезенных из поверженной Германии. Впервые сына он увидел, когда ему было почти пять лет. Гальперин объявил своей невестой Наденьку Кириллову, мать Аркаши, в августе сорок первого, за три дня до мобилизации, а свадьбу сыграл в декабре сорок пятого, после демобилизации. И кажды