Звонок в дверь. Шуша открывает. На пороге стоит Маяковский.
– Ты звал меня – чаи гони! – громко говорит Маяковский. – Гони мне, Шульц, варенье!
– Да, да, звал, – говорит Даниил. – Спасибо, что заглянули. Я тут переводил вашу поэму “Хорошо!” на немецкий и столкнулся с проблемой. Вы пишете: “Мы только мошки, мы ждем кормежки, закройте, время, вашу пасть, мы обыватели, нас обувайте вы, и мы умрем за вашу власть”. Но обыватели совсем не те люди, которые готовы умирать за что бы то ни было…
– Это же мошки, – перебивает Маяковский, – они живут один-два дня. Они все равно умрут.
– Мошки живут несколько недель или даже месяцев.
– Хорошо! – говорит Маяковский. – А как бы вы сказали?
– Я не поэт…
– А как вы можете переводить стихи, если вы не поэт?
– Во-первых, я глубоко убежден, что стихи надо переводить точно, а для этого стоит пожертвовать рифмами…
– Что?! – взвивается Маяковский. – Вы переводите мои стихи без рифм? Что там остается?
– Как что, содержание.
– Не говорите глупостей! Форма стихов и есть их содержание! Почитайте Витю Шкловского. (Задумывается.) А насчет “умрем за вашу власть” вы, может быть, и правы. Где у вас телефон? Надо позвонить Лиличке.
Шульц пододвигает к нему телефон. Маяковский недоверчиво смотрит на циферблат:
– А где же буквы?
– Давайте я наберу, – Шуша набирает номер и передает трубку Маяковскому.
– Лиличка! – кричит Маяковский в трубку. – Шульц убеждает меня, что обыватели не могут говорить “умрем за вашу власть”, слишком героично. Что ты думаешь? Хорошо, перезвони. Номер знаешь?
Кладет трубку.
– Они с Васей подумают и перезвонят. “С Васей подумают”! С каких это пор Вася стал мыслителем? И она откуда-то знает ваш номер.
– Да, да, – отвечает Даниил. – Мы друзья.
Через пять минут – звонок. Маяковский быстро снимает трубку:
– Да. Да. Спасибо! (Шульцу.) Они с Васей предлагают “поддержим вашу власть”.
– Я бы сказал “уже за вашу власть”, – осторожно говорит Даниил. – Тоже начинается на “у”.
– Молодец, Шульц! А говорил “не поэт”! Теперь можешь переводить.
Катя Харченко
Я на Башиловке жила. С Олегом. Он самоварами промышлял. Ходил по всем местам, где утильсырье собирали. Он всех там знал. Я с ним тоже ходила. Спускаемся в подвал, темно, грязь, пахнет не поймешь чем. Сидит там старый еврей, весь оборванный, а он на самом деле миллионер.
– А, Олежка, давно тебя не было, заходи.
А Олег ему:
– Ну что, Иосиф Аронович, для меня есть что-нибудь?
Там много евреев было, в этом утильсырье. Олег и сам еврей, но как человек он был хороший. Совсем не пил. Евреи вообще мало пьют. Если я себе четвертинку покупала, он не возражал. А он еще инвалид был, ходить ему было тяжело. Но умный. Забирал он эти самовары, чинил, лудил, полировал и продавал. К нам как-то милиция пришла. Спрашивают его:
– Вы что, самоварами спекулируете? Где вы их берете?
А он им:
– Я, между прочим, инвалид. Вот мое удостоверение. А сломанные самовары я по помойкам собираю, реставрирую и отдаю в музеи.
Они и отстали. Ни в какие музеи он самовары не отдавал, а продавал. Когда умер, у меня дома этих самоваров осталось штук семь. Я один Шушке подарила. Тогда я и пошла работать к Шульцам. У них мать русская, отец еврей, но тоже хороший человек. Шутил, смеялся. Про самовары меня все расспрашивал. Но блядун был страшный. Мне Валентину Васильевну иногда жалко становилось. Она все знала, но терпела. Я бы не терпела. Выгнала бы нах – и всё. Но у них дети, хотя уже большие.
А с Шушкой мы так жили. Днем дома я одна. Он приезжает с работы:
– Обед есть?
А я ему:
– Что ты все обед да обед? Купил бы мне бутылочку портвейна.
Он дает мне три рубля и говорит:
– Сама иди, Арина Родионовна, а я пока телевизор посмотрю.
Он меня все Ариной Родионовной звал.
– А ты-то со мной выпьешь?
– Нет, – говорит, – мне обратно на работу ехать.
Я в магазин, а он телевизор включает. Учебный канал. Там в это время всегда показывали профессора бородатого. Толстый такой, голос громкий. Ходит между кроватями, на них алкоголики лежат, а он их гипнозом лечит. Они лежат спокойно, а он ходит между кроватями и тихо-тихо им что-то говорит. Потом как заорет:
– Водка! Запах водки! Вас душит водка! Вам тяжело! Очень тяжело. Водка душит!
Алкоголики свешиваются с кроватей и начинают блевать в тазики. Поблевали, а профессор им:
– Снимаю запах водки! Нет водки. Вам хорошо. Очень хорошо.
Алкоголики начинают успокаиваться и вроде как засыпают. Минут через пять профессор опять как заорет:
– Водка! Душит запах водки! Вам тяжело! Душит водка!
Те опять блевать. И так много раз.
Вот я из магазина возвращаюсь, ставлю суп греть и сажусь вместе с Шушкой профессора смотреть. Привыкла. Как профессор скажет “водка душит”, наливаю себе полстакана портвейна. Как он скажет “вам хорошо”, выпиваю и еще полстакана наливаю.
Шушка мне как-то подарок принес, сигару кубинскую, в алюминиевом футляре, огромная такая. Тогда в Москве стали продавать кубинские сигары и ром. Ром Шушка тоже приносил, но мне он не понравился. Водка лучше. А сигара понравилась. Я как от Шульцев домой приеду, четвертинку по дороге куплю, телевизор дома включу, сигару закурю, ноги задеру – всё в дыму, водка душит, а мне хорошо.
Еще я к родителям Валентины Васильевны ездила убирать комнату. Ее отец мне всегда бутылку портвейна оставлял. Иногда даже и выпьет со мной. Хороший человек был, царствие ему небесное. Верующий. Икона в комнате висела. Но тоже ходок. Купит своей Акульке бутылку, она кагор очень уважала, и уходит “в преферанс играть с докторами”, а сам по бабам, хотя ему уже больше шестидесяти было. Как-то мы с ним выпили, и я спрашиваю:
– Василий Иванович, сколько у тебя баб-то было в жизни?
А он так правой рукой за голову, потом за живот, потом за правую подмышку, потом за левую, вроде как крестится, и говорит:
– Катя, у меня ни тут, ни тут, ни тут, ни тут волос не хватит, чтоб всех моих баб пересчитать.
Я ржу не могу. Верующий он! Но евреев не любил. Сказал мне как-то:
– Внук у меня хороший, на русского похож, а внучка – еврейка.
Однажды говорит:
– У моих друзей домработница живет, а к ней приехал какой-то дальний родственник из деревни. Ищет одинокую женщину с пропиской, хочет жениться. Две тысячи рублей готов заплатить. Не хочешь замуж?
– Да старая я замуж выходить, – говорю. – И жить с чужим человеком не хочется.
– Это понятно, но он, кроме двух тысяч, еще готов жену содержать. Ты сможешь не работать и весь день телевизор смотреть. Встреться с ним, посмотри. Не понравится – откажешься.
Уговорил. Встретилась. Старый, ниже меня, волосы крашеные, голос писклявый и говорит с каким-то присвистом. Зовут Алексей Егорыч. Пошли в чебуречную, я взяла водки, а он говорит – не пью. Думаю, нах мне такой нужен? Но как человек, видно, хороший. Непьющий. Уважительно разговаривает: “Екатерина Александровна, вы”.
Сходили мы с ним еще пару раз. Я как-то даже стала привыкать к нему. В общем, расписались. Он ко мне переехал. Деньги отдал. Спим вместе. Стоять у него ничего не стоит, а мне и не надо. Счастливый брак называется. К Шульцам ходить перестала. Неделю смотрю телевизор, другую. И что-то мой муж стал меня раздражать. Ничего плохого не делает, заботливый, утром завтрак готовит, дверь починил, картину в раме купил и повесил. А я чувствую – не могу больше. Утром говорю ему:
– Муженек, иди-ка ты отсюда и деньги свои забери. Не нужен ты.
Он так плакал, так плакал. Жалко мне его стало:
– Хрен с тобой! – говорю. – Оставайся.
Так и живем.
Секс и мораль
Как в отце могли уживаться помешанность на сексе с морализаторством? Он не мог пройти мимо женщины любого возраста, любой степени привлекательности, его влекли жены близких друзей, подруги жены, немолодые респектабельные критикессы, провинциальные учительницы, домработницы. Его не останавливала неизбежность скандалов, что регулярно происходили примерно раз в два года. Единственно, кто его оставлял равнодушным, это женщины, которые сами добивались с ним близости, – тут он их высокомерно отталкивал.
Вот он сидит на дне рождения Вдовы. Она посадила его рядом с собой, эта роскошная пятидесятилетняя женщина с гривой золотых волос, с обильным, все еще привлекательным телом. Когда она смеется его шуткам, ее грудь под обтягивающим белым платьем колышется в такт.
– Пойдем выйдем, – шепчет она ему.
– Спасибо, не хочу.
– Трус! – произносит она свирепым шепотом.
– Блядь, – шепчет он в ответ и продолжает травить очередную историю под хохот аудитории.
Впервые Шуша столкнулся с отцом в роли воспитателя в Эстонии, где они отдыхали вдвоем – мать только что перешла на работу в журнал и ехать с ними не могла. Хозяин не понимал по-русски или делал вид, что не понимает. Отец перешел на немецкий, хозяин стал испуганно оглядываться и делать вид, что и этого языка не знает, но потом раскололся, и они стали болтать по-немецки все более откровенно. Дружба оказалась под угрозой, когда хозяин признался, что до 1944 года служил в СС. Поняв, что имеет дело с евреем, добавил, что, во-первых, ему было всего восемнадцать лет, во-вторых, он глубоко раскаивается, и в-третьих, просит никому об этом не говорить. Даниил, у которого были свои скелеты в шкафу (точнее, в сарае на даче), его простил, и дружба продолжалась.
В том же доме снимал комнату армянский скульптор Армен Саркисян с дочерью Азой. Это была толстая девочка со смуглой кожей и большими черными глазами, ей, как и Шуше, было шесть лет. В какой-то момент, когда оба отца ушли играть в теннис, она пришла к Шуше, заперла дверь на крючок и сказала: “Давай играть”. По ее спокойному тону было видно, что она это делает не в первый раз.
– Давай, – сказал Шуша, – а как?
– Сначала я сниму трусы, – сказала она тоном воспитательницы, – а потом ты.