«Шехеразада»
На следующий день Шуша с родителями улетел в давно запланированную поездку в Вильнюс. Кампания родителей “мы яркие и интересные люди” продолжалась. В гостинице “Неринга”, в промежутках между визитами Межелайтиса и Чепайтиса, он писал письма Сеньору и Рикки. Письма Сеньору начинались словами “Как ты мог…”, а письма Рикки были в картинках, где он был плюшевый мишка, а она что-то вроде черной куклы Барби. Никто тогда в Москве не видел никаких Барби, даже белых, хотя эту куклу компания “Маттел” создала за год до их знакомства.
Вернувшись в Москву, не раздеваясь, позвонил Рикки:
– Можно к тебе приехать?
– Да, да, да! Прямо сейчас!
Он постучал, как полагалось, в стену. Она открыла сразу, похоже, ждала его прямо в коридоре. Глаза светились в полумраке.
– Ты меня еще помнишь? – спросил Шуша.
Вместо ответа она взяла его за руку, быстро повела в комнату, заперла дверь и прижалась к нему. Он почувствовал ее язык у себя во рту. Это еще зачем? Было неожиданно и даже в первый момент неприятно. Ничего такого они с Аллой не делали.
– Помню, помню, – весело сказала Рикки, наконец оторвавшись от него, достала из шкафа проигрыватель, коричневый дерматиновый чемоданчик с пластмассовым силуэтом ленинградского Адмиралтейства, поставила “Шехеразаду”, и комната наполнилась “могучими и грозными унисонами”.
Она задернула штору, погасила свет, и они опять, как и в день разоблачения Сеньора, оказались на той же узкой кровати. Он потом никак не мог вспомнить, каким образом из сидячего положения они оказались лежащими под одеялом, и оставалась ли на них какая-нибудь одежда…
Где-то ближе к утру она зажгла свет и сказала: “Теперь я буду тебя рисовать”.
– И я тебя! – оживился он.
Откинув одеяло, Рикки оперлась на подушки с блокнотом и карандашом, оставшимися от Веньки, а Шуша сидел на стуле с другим Венькиным блокнотом. В утреннем полумраке она напомнила ему гогеновских таитянок, но те были взрослыми и грубыми, а тело Рикки было почти детским. После пяти минут беспомощного, но увлеченного рисования обнаженной натуры оба бросили блокноты и опять приступили к уже освоенному упражнению…
Проснулись от звука открываемой ключом двери. Рикки бросилась к двери и стала ее держать.
– Это тетя Нюра, больше некому, мама с Мэлом на гастролях, – прошептала она. – Нельзя ее впускать.
– Я подержу дверь, – ответил Шуша, – а ты найди ластик.
Нюрка что-то бормотала за дверью про сломанный замок. Рикки нашла ластик, и Шуша, дождавшись момента, когда Нюрка вытащила ключ, запихнул ластик в замочную скважину. Теперь на какое-то время они были в безопасности. Быстро одевшись, привели в порядок растерзанную кровать. Нюрка, видимо, услышала звуки и стала громко стучать в дверь.
– Что за хулиганство! Открой немедленно!
Рикки села на кровать. Он вытащил ластик и сел на стул. Раздался звук отпираемого замка, вошла Нюрка, на этот раз без любовника.
– Голубки́, – мрачно произнесла Нюрка. – Свили гнездышко.
Другого текста в запасе у нее, похоже, не было.
– А ты, – обратилась Нюра к Шуше, – чего дверь не мог открыть, совсем обессилел, что ли? Смотри-ка, оделись, как порядочные. Я матери все расскажу, когда вернется.
– Я ухожу, – сказал Шуша, вспомнив, что родители, наверное, уже в панике.
Хотя к этому времени он их уже почти выдрессировал.
Матильда
Matilda she take me money and run Venezuela[16].
В Москву приехал Гарри Белафонте. Его охотно приглашали, потому что он был защитником угнетенных меньшинств, другом Поля Робсона и Мартина Лютера Кинга. Но Шуша с Рикки любили Белафонте не за это, им нравились его песенки в стиле калипсо, они даже разучили Jamaica Farewell и пели на два голоса. Рикки пела точно, а Шуша слегка фальшивил или, скажем профессионально, детонировал, но Рикки уверяла его, что это very cute[17]. Интересно, споет ли Белафонте свою знаменитую “Матильду”, где весь зал должен подпевать. На записи он виртуозно заводил публику. Сумеет ли он раскачать советскую аудиторию? Поймет ли его кто-нибудь, тем более что эту песенку он обычно поет на ломаном английском, на котором говорят старожилы Ямайки? Но даже если поймут язык, будет ли понятен его американский юмор?
Концерт проходил в недавно открытом Театре эстрады – в том самом Доме правительства, где жила Алла, но со стороны, выходящей прямо на Москву-реку, а эту сторону гигантского здания Шуша никогда раньше не видел. Зрительный зал с золотом и красным бархатом не слишком подходил к игривым песенкам борца за справедливость, но Гарри это не смущало, ему приходилось выступать где угодно, и владеть аудиторией он умел. Он пустил в ход все свои приемы, отточенные на разных континентах, весь свой артистизм, свою непобедимую улыбку, но тут коса нашла на камень. Советские люди сжимали зубы, твердо решив не поддаваться на провокацию и не петь. Во всем гигантском зале только Рикки с Шушей пели припев “Матильды” вместе с Гарри, да еще где-то в первых рядах подпевала небольшая группа африканских студентов из “лумумбария”. Так называли недавно созданный Университет дружбы народов имени Патриса Лумумбы москвичи мужского пола, недовольные неожиданной конкуренцией.
В антракте Рикки побежала искать туалет и исчезла. Шуша простоял с ее эклером и бутылкой “Ситро” до третьего звонка, потом оставил все на столике и пошел в зал. Она влетела в последнюю минуту.
– Там стояли эти ребята из Ганы, – зашептала она оживленно, – увидели меня и стали спрашивать, учусь ли я тоже в Лумумбе, потом пригласили меня идти с ними на баскетбол, они хорошо говорят по-английски.
Когда концерт кончился, они вышли на набережную.
– Подожди меня здесь, – сказала Рикки, – я должна у них спросить, во сколько начинается баскетбол.
Она умчалась. Он подошел к парапету, спустился по гранитным ступеням, сложенным, по слухам, из старых надгробий, на деревянный причал и стал смотреть на темную воду Москвы-реки, по которой время от времени проплывали ярко освещенные речные трамвайчики. Из каждого доносилась какая- нибудь песня из тех, что Шуша с Джей слышали на катке в Сокольниках. Прошел час. Шуша вдруг подумал, что все это с ним когда-то уже было. Нет, не с ним, это был Сеньор, ждавший Рикки под окнами Венькиной квартиры. Курить “Шипку”, писать письма друзьям и умирать голодной смертью Шуша не собирался…
Рикки пропала. Через месяц позвонила и сказала, что им срочно нужно поговорить. Они встретились у ее подъезда и молча пошли вверх по улице Горького. Дошли до памятника Юрию Долгорукому, повернули направо и сели на скамейку около Института марксизма-ленинизма.
– Архитектор Чернышев, – сказал Шуша, – конструктивизм. 1927 год. Тогда он назывался “институт Ленина”.
Рикки молчала. К скамейке подошла маленькая девочка и уставилась на Рикки. Наверное, никогда не видела людей с кожей такого цвета. Рикки злобно посмотрела на девочку, и та в испуге убежала.
– Сейчас, – сказала Рикки и снова замолчала.
– Ты мне хочешь что-сказать?
– Да.
– Ну, говори.
– Ты спешишь?
– Нет.
– Все очень просто, – она стала тереть скамейку пальцем. – Просто… у меня будет ребенок.
Новость была такая же непонятная, как когда отец сказал, что у матери будет ребенок. За восемь лет его понимание, как происходит зачатие и деторождение, не сильно продвинулось. Шуша молчал.
– А… какого он будет цвета? – наконец выдавил он.
– Я ни с кем не была, кроме тебя.
– Ты же ездила в общежитие к этим… из Ганы.
– Я ходила с ними на баскетбол. Мы слушали роки. Больше ничего.
– И что ты собираешься делать?
– Я не знаю. Может быть, уже поздно что-нибудь делать. Мне сказали, или вообще нельзя, или с дикой болью. Мы завтра уезжаем в поездку. В Псковскую область, сначала в Пустошку, потом в Опочку, потом в Опухлинку. На три недели.
– А что вы там будете делать?
– Я пою, Мэл танцует, мама на аккордеоне. Когда вернемся, уже точно будет поздно.
В голове у Шуши проносятся обрывки кинофильмов. Вот они с Рикки стоят перед дверью его квартиры на Русаковской. В руках у Рикки сверток, в котором что-то шевелится. Дверь открывает бабушка Рива. На ее лице выражение ужаса. Теперь они переносятся в комнату Рикки. Она кормит грудью младенца, завернутого в какие-то тряпки, лица не видно. Стук в дверь. Шуша открывает. Там стоит мама в котиковой шубе и папа в двубортном пальто, сшитом самим Будрайтисом в ателье Литфонда. В руках у папы торт с шоколадной бутылкой…
Изба
Из города надо было ехать на метро до станции “Измайловский парк”, потом долго идти по заросшей лопухами тропинке до бревенчатого дома. Примерно через десять минут ты попадал из города двадцатого века в деревню девятнадцатого. Это была настоящая деревенская изба-шестистенка, и принадлежала она одинокой старухе.
Половину избы снимал Бен, один из персонажей “Артистического”. Он, в отличие от журналистов, художников и бездельников из сеньорской мафии, был геологом и время от времени уезжал в длительные командировки. Когда был в городе, если это место считать городом, устраивал у себя по воскресеньям музыкальные вечера, где роль “диджея”, как мы назвали бы сегодня, брал на себя Сеньор. Коллекция, записанная на магнитофоне МАГ-8М-II, который Бен уволок с работы, стоила того, чтобы ехать в Измайлово. Кроме Баха и бардов-диссидентов, были записи английских мюзиклов, переписанных с заграничных пластинок. Пластинки приносил Сеньор, а получал он их от журналистов и дипломатов. Из всех завсегдатаев кафе Сеньор был единственным, кто не боялся общаться с иностранцами и публично ругать советскую власть, считая, что хуже родной тюремно-психиатрической больницы ему ничто не грозит.