– Нет, – сказали мы ему, – если у вас такие нелепые порядки, мы лучше перейдем в вагон второго класса, где, возможно, еще сохранились остатки гуманизма Марсилио Фичино и Пико делла Мирандола.
Вагон второго класса был полон. Мы нашли одно купе, где было только два человека, разложили два кресла, превратив их в кровать, и снова заснули богатырским сном. Засыпая, я подумал, что мы ведь можем и проспать Флоренцию, но в памяти, как спасательный круг, всплыла фраза предателя Мечика из романа Фадеева “Разгром”:
– А не все ли равно!
Я проснулся ровно за пять минут до Флоренции, то есть в 04:15. Нужно было жить и исполнять свои обязанности, как сказал командир Левинсон из то- го же романа. Мы вышли на перрон, который сразу узнали: мы видели его из окна, когда нас везли из Вены.
Насколько же мы все-таки изменились за эти полтора месяца, до какой степени избавились от запуганности, затравленности, закомплексованности. Первые дни после пересечения границы боялись всего – сделать что-то не так, сказать не то, боялись спросить, боялись показать, что чего-то не знаем или не понимаем. Теперь, решили мы, все будет наоборот, пусть они напрягаются, а мы будем говорить на своем английском языке. Иными словами, еще не попав в Америку, мы уже стали себя вести, как ugly Americans[40] в представлении европейцев.
Как только мы приобрели чувство собственного достоинства, итальянцы к нам резко переменились. Они стали улыбаться, старались помочь, выяснилось, что они знают какие-то русские слова. Произошла парадоксальная вещь: как только мы ощутили себя не странными существами без паспортов, без национальности, без места жительства, без денег, без политических убеждений, а фигурками, затерявшимися в огромной толпе точно таких же фигурок туристов, беженцев, местных жителей, левых, правых, террористов, атеистов, католиков, антисемитов, сионистов, – мы обрели утраченную индивидуальность. Презумпция исключительности вела к потере индивидуальности, так как не оставалось ничего, на чем могла бы строиться исключительность. Осознание заурядности привело к восстановлению индивидуальности, но очищенной от таких вещей, как место жительства, национальность, профессия, социальное положение, – остались только детские атрибуты индивидуальности: родной язык, цвет волос, болезни, привязанности. Хотел добавить “любимые блюда”, но понял, что в Италии их набор стал быстро меняться.
Надо было доспать недостающие несколько часов. Я вспомнил об израильском родственнике, умеющем ночевать в пустых вагонах. На вокзале Флоренции было около шестнадцати путей, на каждом стоял поезд, и вагоны не запирались. Важно было найти такой поезд, который отправлялся не слишком скоро. Расписание сообщило нам, что через четыре часа с двенадцатого пути отправится поезд в город Ливорно, находящийся прямо на берегу Лигурийского моря. Мы быстро залезли в пустой и темный вагон, раздвинули кресла, расстелили привычным движением спальники и снова заснули как убитые.
Проснулись за несколько минут до отправления поезда. Конечно, было обидно не познакомиться со знаменитыми верфями Ливорно, на которых строился советский эсминец “Ташкент”, но нас ждала Флоренция. Мы быстро, но, разумеется, не теряя достоинства засунули спальники в рюкзак и выскочили на знакомый перрон. Никто из пассажиров, надо сказать, не удивился нашему уходу, возможно, кроме нас и нашего родственника есть еще на свете люди, которые спят в пустых поездах.
Мы чувствовали себя выспавшимися и отдохнувшими – правда, этого ощущения хватило примерно на полтора часа, потом пришлось пить капучино. Было около восьми утра, вокзал уже жил полной жизнью. Из нескольких поездов на Рим мы выбрали тот, который отправлялся в 17:45, а прибывал в Рим около девяти вечера. Таким образом, у нас оставалось около девяти часов на Флоренцию, а вечером мы уже могли блаженствовать в собственных кроватях. Мы вышли с вокзала и пошли налево по направлению к бело-зеленому узорчатому и отчасти азиатскому Duomo, он же Cattedrale di Santa Maria del Fiore.
– Напоминает резьбу по кости, – сказала Алла.
– Да, – согласился я, – но не забывай, что фасад добавлен только в XIX веке.
Я рвался в этот собор, потому что там должен был быть Паоло Уччелло. Первый раз я встретил это имя в путевых заметках Виктора Некрасова, потомка венецианских дворян и архитектора по образованию. Некрасов открыл для себя этого художника, путешествуя в 1960-х по Италии. В этих заметках он спорил с Вазари, который отзывался об Уччелло довольно пренебрежительно, считая, что тот добился бы большего, если бы меньше времени потратил на изучение перспективы. Паоло, по словам его жены, все ночи напролет проводил в мастерской в поисках законов перспективы, а когда она звала его спать, отвечал ей: “О, какая приятная вещь эта перспектива!” Что-то бесконечно волновало меня в этом сюжете. Фрейдисты, на помощь!
Когда в институте мне надо было выбрать тему для реферата по истории искусств, я выбрал фреску Уччелло в Санта-Мария-дель-Фьоре, изображающую конную статую англичанина Джона Хоквуда, сражавшегося на стороне Флоренции и похороненного там же, в соборе. В том, как была построена перспектива фрески, было что-то странное: конь и всадник были изображены, как если бы зритель находился с ними на одной высоте, хотя на самом деле зритель находился метров на семь ниже, а саркофаг, он же постамент, был написан в правильной перспективе. У искусствоведов принято ругать Уччелло – с женой не спал, а с перспективой все равно не справился. Я же, нахальный первокурсник, написал, что все они дураки, не поняли гениального замысла: двойной перспективой Уччелло “как бы поднимает зрителя до уровня героя”. Кстати, когда Андреа дель Кастаньо через тридцать лет в том же соборе писал похожую фреску, посвященную уже не Хоквуду, а Никколо да Толентино, он повторил, хотя и с меньшим мастерством, двойную перспективу Уччелло – значит, не считал ее ошибкой.
Когда мы вошли в собор, Уччелло не обнаружили, он и Кастаньо были на левой стене, загороженные колоннами, а когда вошли в левый неф и двинулись в сторону алтаря, первое, что увидели, был как раз Кастаньо. Поскольку Кастаньо содрал у Уччелло всю композицию, я сначала решил, что это и есть Уччелло, и удивился – все выглядело не совсем так, как я помнил. Сделали еще несколько шагов вперед – и вот он, Хоквуд. Первый шок – это была совсем не фреска, а живопись на холсте. Как мы узнали из путеводителя, в XIX веке каким-то образом обе фрески, Уччелло и Кастаньо, удалось перенести на холст. Я долго рассматривал этот холст с разных точек – издали, вблизи, под углом, с верхней галереи – и убедился, что я был прав, это была не ошибка Уччелло, а его художественная находка. Тот факт, что фреска находилась несколько выше, чем холст, ничего не меняет…
Обрываю это письмо, потому что неожиданно появилась оказия передать это письмо в Москву вместе с пятьюдесятью фотографиями. Одна картинка, как вы знаете, равна тысяче слов, поэтому считайте, что к этому письму приложены еще 50 000 слов, то есть 100 страниц А4, напечатанные с одинарным интервалом.
Обнимаю, Ш
Здравствуй, дорогая мама. Вот тебе свежая сводка международных новостей. Позавчера я купил в киоске “Ньюсуик”, не потому, что особенно было нужно, а просто для ощущения полноты жизни: идешь себе по Риму, не купить ли, думаешь, “Таймс”, “Плейбой” или “Пентхаус”, нет, думаешь, пожалуй, все- таки “Ньюсуик”. Весь номер оказался посвященным покушению Джона Хинкли на президента Рейгана. Так что теперь я переполнен деталями и подробностями.
Похоже, что этот Джон Хинкли внимательно изучил книгу твоей подруги Майи Туровской “Герои «безгеройного времени»”, поскольку вся история – это иллюстрация к ее тезису о “самотипизирующейся действительности”. Джон Хинкли хотел убить президента для того, чтобы понравиться юной звезде Джоди Фостер, которая в 1976 году снялась в фильме “Таксист” в роли двенадцатилетней проститутки. За час до покушения Хинкли написал ей письмо, в котором признался, что он ее очень любит, но слишком застенчив, чтобы подойти и познакомиться, поэтому решил обратить на себя ее внимание “историческим поступком”. Шансы Хинкли были равны нулю по многим причинам, одна из которых – Джоди, как сообщил нам коллега-переводчик, лесбиянка. Существенная деталь: главный герой “Таксиста”, которого играет Роберт де Ниро, покушается на жизнь американского сенатора. Этот факт “самотипизирующейся действительности” уже просится в статью Валентина Зорина[41].
Куда нас несет? Меня немного успокоила другая статья в том же “Ньюсуике”, про Майю Лин, которая выиграла конкурс на мемориал американским солдатам, убитым во Вьетнаме. Ей двадцать один год, она американка китайского происхождения, еще не окончила архитектурный факультет Йельского университета. Ее гениальный по минимализму проект вызвал бурю протестов со стороны вьетнамских ветеранов:
– Эти азиаты убивали нас, а теперь эта косоглазая собирается выкопать яму в земле, и мы должны будем спускаться в эту яму, чтобы почтить память товарищей?
Тот факт, что решение профессионалов из жюри оказалось сильнее шовинизма героев войны, примирил меня с Америкой.
Все мои попытки установить контакты с итальянцами, имеющими хоть какое-то отношение к архитектуре, привели к разочарованию. Единственные, кто охотно с нами общался, были слависты, но, во-первых, на наш вкус они были слишком левыми и просоветскими, а во-вторых, по безалаберности оставляли далеко позади даже нас, российских разгильдяев. Если обещали позвонить, можно было быть уверенным, что не позвонят. Если обещали переслать мой концептуальный проект театра великому дизайнеру Этторе Соттсассу, можно было поставить все мое состояние (в настоящий момент 634 mille lire) на то, что не перешлют.
Лучом света в этом темном царстве оказался Дмитрий Вячеславович Иванов, сын знаменитого символиста, а потом библиотекаря Ватикана. У символиста была жена Лидия Зиновьева-Аннибал и дочь, тоже Лидия. После смерти жены он женился на ее дочери от первого брака, то есть