Ариасвати — страница 1 из 5

Н. Н. СоколовАРИАСВАТИРоман в 3-х частях

Пролог

День был праздничный. После скучного двухнедельного дождя снова проглянуло солнышко и осветило черную, грязную дорогу, широкие лужи и дальний, местами уже побуревший лес. В воздухе чувствовалась живительная свежесть. Дышалось легко и свободно. Приятная дрожь пробегала по телу, точно после освежающей ванны. Казалось, что-то ободряющее всасывалось всеми порами и расходилось потом по кровеносным сосудам. Невольно тянуло на воздух — туда, где почерневшие поля и расцвеченный лес со своими уже наполовину обнаженными деревьями как будто замерли в какой-то дремотной истоме, под остывающими лучами осеннего солнца.


Оно уже скупо улыбалось, это октябрьское солнце, и потому, быть может, его тусклая улыбка казалась дороже жгучих поцелуев его знойных июльских лучей.

За воротами раздавалось задорное трепыханье гармоники. У ворот на лавочке сидел Иван — "повар, конюх и скотник" и садовник вдобавок.

Светит месяц над могилой.

Над моей Матаней милой,

выводил он самым замогильным голосом под веселое плясовое хрипенье своей гармоники.

Под окном, в виде второго аккомпанемента, слышалось озабоченное хрюканье его любимицы "Матрешки", занимавшейся устройством туннеля под оградой палисадника.

Пение становится все заунывнее, аккомпанемент — все энергичнее:

Матанюшка, Матаня!

Болит больно голова…

По грязной дороге раздается отдаленное шлепанье лаптей. Иван прерывает пение и настораживается.

— Никак, Митька идет, — замечает он, поворачиваясь к открытому окну, и в то же время замечает, что пятачок "Матрешки" находится уже в близком соседстве с отцветающими астрами. — Ца, проклятая! — кричит он самым неистовым голосом, схватываясь со скамьи: — Аль тебе другого места нет, стерва!

Раздается шлепок и быстро удаляющееся хрюканье. Водворяется тишина. Хлюпанье лаптей на дороге слышится все ближе и ближе.

— Ай вернулся, Митька? — окликает Иван молодого парня, возвращающегося с железнодорожной станции с кожаной сумкой через плечо. — Ну, что: благо?

— Уж так-то благо — не приведи Бог, — отвечает Митька, преувеличивая по обыкновению значение своего подвига.

— Принес что ли чего?

— Известно что, — письма да газеты… Да вот, гляди, посылка.

— Какая такая посылка?

— Да чему быть? — Поди, опять книги.

В голосе Митьки послышалось такое презрение, что мне сделалось почти совестно за мое пристрастие к такому недостойному предмету…

Я поспешил выйти на крыльцо.

Митька уже взбирался по лестнице, оставляя сочные следы лаптей на чисто выскобленных ступенях.

— Куда прешь, леший! — раздался позади меня сердитый голос Матрены Ивановны, в честь которой ехидный Иван окрестил свою любимицу "Матрешкой". — Вчера только вымыла, а ты, гляди-ко, как наследил! Намоешься на вас, сиволапых!

— Ну-ну, Матрена Ивановна, не бранись. Тебе, ведь, только делов-то, — сбрасывая из-за спины на пол довольно объемистый тючок. — Нате, вот, получайте свое добро-то. В горницу его что ли втащить?

— Я тебе дам в горницу! — вскипятилась Матрена Ивановна. — Проваливай! Уж я сама внесу… У! Сиволапый, сколько надрызгал! Уходи, что ли!

— Погоди, Матрена Ивановна, не торопись, — экая ты торопыга, право! — дай сумку-то снять. Вот держите: тут вам газеты, да письмо никак есть… это на счет того, что касаемо картин, что ли так, так они говорят, что никаких таких картин тогда и не было! А что вы наказывали насчет энтой, большой-то, что она изорвана да попачкана, так в эфтом они не виноваты: должно, так уж оттудова выслали. Не у одних, говорят, у вас так бывает да помалчивают. Уж эти, говорят, капризы-то нам вот как надоели…

— Ну, хорошо, Митя, — прервал я словоохотливого Меркурия, уже наперед зная, что он скажет. — Спасибо! Иди себе с Богом.

— Так вот и велели сказать, право, — продолжал он, спускаясь с крыльца и идя по двору. — Мне что? Мне что велено сказать, то я и говорю. Картины! На что нам, говорят, картины? А ежели попачкано или изорвано… А что, Иван, вы еще не обедали? — закончил он, скрываясь в дверях людской избы.

Поэтому прежде всего я принялся за сумку с газетами. Но, вместо газет, в ней оказалось всего одно письмо с адресом, написанным незнакомой мне рукою. Я перевернул его на другую сторону, намереваясь сломить печать, и вздрогнул от неожиданности: письмо было запечатано черным сургучом. Это меня встревожило. Зловещий черный цвет — вестник смерти кого-нибудь из близких людей. "Кто же это?" — думал я, перебирая в уме своих родных и знакомых и не решаясь вскрыть неприятное письмо. Чтобы выиграть время и несколько успокоиться, я стал рассматривать печать, которою оно было запечатано. Печать эта повергла меня в совершенное недоумение. Это была громадная гербовая печать, и чего-чего только на ней не было — и корона, и рыцарский шлем, и звери на задних лапах, держащие причудливые щиты разделенные на несколько полей с геральдической тарабарщиной, и вокруг всего этого — пушки, знамена и всякого рода дреколия. Я не мог припомнить ни одного знакомого, который обладал бы такой импонирующей печатью avec lions rampans, unicornes couclans и так далее.

Но надо же было решиться. Дрожащими руками я сломал, наконец, чудовищную печать и развернул письмо, написанное все тем же неизвестным мне почерком. Письмо было следующего содержания:


Милостивый Государь
Николай Николаевич!

Вступив в права наследства после умершего родственника моего Андрея Ивановича Грачева, я между прочим имуществом оного нашел препровождаемые к вам при этом связки бумаг, с собственноручной надписью покойного, что бумаги эти по смерти его имеют поступить в полное Ваше распоряжение. Пересмотрев означенные связки и убедившись, что в них нет ничего клонящегося ко вреду моих имущественных прав, я, во исполнение последней воли покойного, препровождаю оные к Вам для надлежащего с Вашей стороны распоряжения. О получении же оных прошу не оставить меня уведомлением.

Примите уверения и проч.

Затем следовала подпись, состоящая из нескольких черточек, постепенно уменьшавшихся в росте, нескольких точек над этими черточками и витиеватого, очевидно выработанного долговременной практикой росчерка.

Итак, мой бедный Андрей Иванович умер! Старый дружище, и тебя уже не стало!.. Но где же Арина Семеновна? Отчего вместо нее пишет какой-то гербовый господин, как видно, пропитанный насквозь млеком канцелярской премудрости?

Не пережила, должно быть, старушка свое ненаглядное детище. Опустела теперь старая Грачевка. Чужие люди живут в старом знакомом доме, почерневшем от бесчисленных бурь и невзгод, сидят на старинных кожаных креслах, пишут свою канцелярщину на том самом столе, за которым вели мы, бывало, с Андрюшей горячие прения, создавали смелые проекты и переделывали мир по собственному вкусу… А лесной дом? А Гиппогриф? Неужели и ими будет распоряжаться этот гербовладелец?

До позднего вечера ходил я по кабинету, заложив за спину руки и раздумывая о былых, давно прошедших временах. Воспоминания унесли меня далеко-далеко от моего затерянного в степи хутора. Картины прошлого вставали предо мною одна за другой, и знакомые тени, из которых "одних уж нет, а те далече", быстро всплывали со дна души и неудержимым потоком неслись и неслись перед глазами. На темном фоне комнаты, погруженной в густые сумерки осеннего вечера, их туманные образы постепенно переходили в ярко очерченные фигуры. Казалось, я слышал их задушевный голос, их искренний смех…

Матрена Ивановна решилась положить конец моей одинокой прогулке и внесла свечи. Уже несколько времени[1] она тревожно прислушивалась к тому, что делалось в моем кабинете. Моя нервная беготня из угла в угол дала ей повод заключить, что меня что-то беспокоит.

— Или неприятность какую пишут? — спросила старушка, пристально всматриваясь в мое лицо.

— Андрей Иванович помер.

— Какой Андрей Иванович? Уж не Андрюша ли?

Старушка, вынянчившая меня и покойную сестру Машу, привыкла так фамильярно называть моих старых товарищей, которых она помнила еще мальчиками.

— Андрюша, — отвечал я.

— Пошли ему, Господи, Царство небесное!.. — перекрестилась Матрена Ивановна. — Ах, ты, Господи, — какой, ведь, молоденький-то! Мне бы, старухе, умирать надо, а не Андрею Ивановичу… Вот и Машенька, голубушка, тоже молоденькой убралась…

И Матрена Ивановна всхлипнула и принялась вытирать глаза передником.

— Да что с ним такое случилось то? — спросила она, несколько успокоившись.

— Не знаю, ничего не знаю, няня, — никаких подробностей. Пишут только, что умер… Да вот — бумаги его мне прислали.

— На что же это тебе бумаги то?

— Завещал он их мне.

— Вот оно что… Ну, посмотри ужо: может из них видно будет…

— Матрена Ивановна, а Матрена Ивановна! Котлеты-то рубить, что-ли? — отчаянно завопила из кухни Агафья.

— А ну вас тут с котлетами, — заворчала старуха, торопливо ковыляя из комнаты: — Вишь, пропаду на вас нет! Ничего-то сами не знают…

Оставшись один, я вскрыл тюк с посылками и стал вынимать из него одну за другой толстые связки бумаг, вроде больших тетрадей. Все они были завернуты отдельно в оберточную бумагу и перевязаны накрест бечевкой. Прежде всего на обертке каждой связки бросался в глаза, выведенный красным карандашом, громадный № со смелым канцелярским завитком. Вероятно, перенумеровывал тетради тот же владелец гербовой печати, привыкший к канцелярской аккуратности… Уж не сделал ли он им описей и не скрепил ли по листам, как требует этого канцелярский порядок? Чтобы убедиться в этом, я развернул одну из связок, помеченную номером восьмым.

Она состояла из писем и бумаг на разных языках и разного формата, начиная с полулиста обыкновенной писчей бумаги и кончая лоскутком измятой записки в несколько слов. Все эти лоскутки бумаг были сшиты в тетрадь и перемечены. На первой странице красным карандашом был бойко выведен № связки, а на последней красовалась надпись: "Итого в сем деле (слово это было впрочем перечеркнуто и сверху написано: тетради) по перемете оказалось 418 полулистов". Затем следовала подпись из черточек и точек со своим характерным росчерком, которым я уже любовался в препроводительном письме. Описи д