I. Под Костромским небом
Яркое весеннее солнышко, поднявшись над вершинами дальних сосен, прямо ударило в окно уютной спальни Грачевского дома. Пробравшись сквозь оконные занавески и кисейный полог кровати, веселый луч упал на лицо заспавшейся против обыкновения Арины Семеновны и шаловливо защекотал у нее в носу. Старушка сморщилась, чихнула и открыла глаза.
Белый день стоял уже на дворе. Со стороны кухни давно уже слышалось кряканье уток и кудахтанье кур, прерываемое порою звонким голосом Анисьи, которая, беспрестанно меняя интонацию, выкрикивала, без всякого перехода, то ласковое "цып-цып", то грозное "кши!" Случись это в другое время, Арина Семеновна не преминула бы побранить себя за такой долгий сон, но сегодня ей было совсем но до того: Арине Семеновне приснился знаменательный сон, и старушка, прежде чем одеться, с полчаса просидела в постели, раздумывая, чтобы он мог значить.
Занятая этим сном, и одевалась она, против обыкновения, настолько медленно, что когда, наконец, собралась отправиться на кухню, к Анисье за советом, пернатое царство было уже водворено на птичьем дворе, а сама Анисья во второй раз разжигала самовар, недоумевая, что сделалось с ее барыней, просыпающейся обыкновенно чуть не с петухами.
— Здравствуй, Анисья! — заговорила Арина Семеновна, торопливо входя в просторную, чистую кухню, в которой покойный Иван Спиридоныч по будням любил иногда обедать. — Гляди-ко, как я сегодня заспалась! С ума сошла!
— Я уж и то думаю, — отозвалась Анисья, складывая руки на переднике, — что это, мол, барыня-то…
— Вот поди же ты! Никогда этого со мной не бывало…
— Ну, как-так не бывало! При покойнике-то Иване Спиридоныче частонько до полуден просыпали.
— Ах, греховодница! Нашла, что вспомнить… Чай, я в ту пору была молоденькая… А ты вот что скажи: к чему кровь во сне видеть?
— Известно к чему, к родне. Али сон видели?
— Видела я, видела сон, Анисья, и такой сон, что никак его разобрать не могу. Ты, вот, на это мастерица.
— Какой же это сон?
— А вот, видишь, приснилось мне, будто у меня изо рта кровь идет…
— Зуб что ли выпал? — с тревогой спросила Анисья.
— Нет, не зуб, а так-будто, кровь.
— Ну, слава Богу, коли так.
— А что, разве не хорошо зуб-то видеть?
— Не хорошо, матушка-барыня. Коли зуб выпал да с кровью, значит, из родных кто-нибудь умрет.
— Помилуй Господи! Нет, так будто кровь идет, — а Илья увидал это, да полотенце мне в руки-то сует: на-те, говорит, барыня, утритесь.
— Полотенце? — переспросила вдумчиво Анисья.
— Да, полотенце… такое чистое да тонкое, да длинное-длинное такое… А концы — не то из кружев, но то разноцветным узором вышиты, вот, уж не припомню теперь. И чтобы это значило? Думаю, думаю — придумать не могу!
— Да и думать-то нечего, барыня: смотри, — Андрей Иваныч скоро вернутся.
— Андрюша? Дай-то Бог!
— Это уж как Бог свят. Полотенце-то означает, что он уж на пути.
— Что ты? А Илья-то тут причем? Ведь он мне полотенце-то подавал.
— А Илью Захарыча вы, может, на станцию пошлете, — ну, значит, он вам их и привезет: — вот вам и полотенце.
— И то правда. А где Илья?
— Надо быть, на мельницу поехал… Ай, батюшки! Гляди-ка, самовар-то ушел! Заболталась я, грешница, не доглядела…
— Ну, не беда. Неси в столовую. Да если Илья воротится, сейчас же ко мне пошли.
Но Илья Захарович легок на помине. Не успела Арина Семеновна приняться за вторую чашку чаю, как он уже вошел в столовую, приглаживая свою вспотевшую лысину.
— А! Воротился уж? Ну, здравствуй, Илья! — приветствовала его Арина Семеновна. — Или тепло стало?
— Тепло Бог посылает, сударыня… — Только уж и дороги — ни проезду, ни проходу!
— Благо?
— Уж так-то благо, что не приведи Господи! До мельницы рукой подать, а лошадь совсем почти из сил выбилась.
— Вот что! Как же быть, Илья? Ведь я хотела тебя в лес послать.
— Как будет угодно, сударыня…
— Нет, уж ты, Илья, поезжай.
— Да я не к тому… Мне что же? Только, вот, лошадь…
— Что же такое лошадь? Ну, Бог милостив. Надо же справиться, не воротился ли Андрюша.
— Так это вы насчет Андрея Ивановича? Ну, это дело иное. Или ожидаете?
— Да уж пора бы ему, зима кончилась… да и сон я такой видела…
— Что же, коли прикажете, я хоть сейчас.
— Да, уж поезжай, голубчик.
— Только, ведь, вот какое дело, матушка Арина Семеновна, как ехать то? Ведь ни на санях, ни на телеге не проедешь.
— Поезжай верхом.
— И то разве так. А Андрей-то Иваныч как же?
— А для Андрюши другую лошадь возьми в поводу.
— Слушаю, матушка Арина Семеновна. Так и сделаю: сам на Кауром поеду, а Ваську для барина оседлаю.
— Ну, вот и хорошо.
— Так я уже поеду.
— Поезжай с Богом, голубчик! Счастливо!
Через полчаса, стоя у окна залы, Арина Семеновна видела, как Илья Захарыч, верхом на Кауром, выезжал из ворот, ведя в поводу оседланного Ваську. За ним с громким, веселым лаем следовал неутомимый Брутка, которого года могли бы уже избавить от подобной экспедиции.
В воздухе сильно пахло весной. На косогоре, против Грачевской усадьбы, уже несколько дней как показались проталины, а мельник Ферапонт даже божился, что уж и жаворонки прилетели. Рыхлый, ноздреватый снег точно курился под лучами яркого солнышка, только утреннички его еще несколько поддерживали. Дальний лес, окутанный туманом испарений, ярко синел за потемневшим прудом, точно кобальтовая даль на картине Айвазовского. Грачевка вздулась, почернела, покрылась полыньями и "поледью", и Грачевские мужики уже бойко постукивали топорами, разбирая мост перед самой усадьбой: теперь уж на "ту" сторону можно было пробраться только по длинной, извилистой плотине Грачевской мельницы.
Впрочем, отсутствие моста в настоящее время не имело особенных неудобств, так как дорога была настолько дурна, что никто из грачевцев не рискнул бы поехать даже в соседнюю Боровиковку из боязни загнать лошадей. Трехфутовый рыхлый пласт снега, составлявший полотно дороги, на каждом шагу прерывался глубокими, наполненными грязной водой ямами, доходившими до самого грунта. Местами, в ложбинах, эти зажоры были так опасны, что в них легко было утопить и лошадей и экипаж. Там, где обыватели пытались домашними средствами исправить дорогу, перепутанный и поломанный фашинник представлял что-то вроде обширной сети капканов, как будто с умыслом расставленных затем, чтобы ломать ноги лошадям.
По такой дороге Илье Захаровичу пришлось тащиться до лесу более десяти верст, совершая на каждом шагу чудеса эквилибристики, чтобы не искупаться самому и не утопить лошадей. Несчастный Брут, сначала осторожно выбиравший дорогу, вымок с ног до головы, уже не обходил встречных луж, а прямо пускался вплавь и потом бежал несколько времени, фыркая и отряхиваясь — до новой лужи. Но старый пес стоически переносил все дорожные неприятности и порой даже опережал своих измученных товарищей, Каурого и Ваську, его поддерживала надежда скорее увидеть своего любимого господина, так как цель экспедиции, очевидно, не была для него тайной.
Солнце уже давно перешло за полдень, когда Илья Захарович добрался до того места лесной опушки, откуда был ближайший путь к лесному дому, в котором Андрей Иванович устроил пристань для своего Гиппогрифа. Начиная с этого пункта путешествие приняло другой характер. Благодаря весеннему солнцу и утренним морозцам, в лесу образовался такой отличный наст, что Илья Захарыч, забыв про своих лошадей, пожалел было, что не захватил с собою лыжи. Но на опушке этот наст был настолько хрупок, что старику приходилось прокладывать дорогу почти по пояс в снегу, таща за собою упиравшихся лошадей.
В лесу наст был тверже, но дело от этого ничего не выиграло: лошади все равно проваливались. Захарыч до того измучился с ними, что несколько раз ложился прямо на снег, чтобы отдохнуть хоть сколько нибудь. Но несмотря на все эти мучения, ему ни разу не пришло на ум роптать против Арины Семеновны, пославшей его в такую трудную экспедицию, быть может, совершенно напрасно, ради одного только пустого сна. Илья Захарович слишком любил своего молодого барина, чтобы роптать из-за таких пустяков. Он с радостью согласился бы принести для него и не такую жертву.
Между тем солнце закатилось. В лесу быстро начало темнеть. Но Захарыч так хорошо знал дорогу, что не боялся заблудиться. Легкий морозец стал слегка пощипывать ему щеки и уши и сковал намокшее платье. Озябший Брут дрожал всем телом и порою слегка повизгивал. Вдруг он весело залаял и вскачь пустился в глубину леса. Изумленный Захарыч несколько мгновений смотрел ему вслед и радостная улыбка оживила его измученное лицо: вдали, между деревьями, мерцал огонек… Он истово перекрестился и промолвил: "ну, слава Богу, хоть недаром! Барин воротился…"
Через полчаса он уже входил во двор лесного домика. На крыльце с зажженной лампой стоял Андрей Иванович и около него с визгом и лаем неуклюже прыгал сошедший с ума от радости Брут.
— Это ты, Илья Захарыч? — окликнул Грачев. — Здорова ли матушка? Как это тебя Бог занес?
— Я, я, сударь! Кому же еще? Матушка, слава Богу, здоровы. С благополучным возвращением, сударь!
Андрей Иванович обнял и несколько раз поцеловал старика.
— Да ты весь мокрый! Иди скорее в комнату, у меня там печь топится. Как это ты сюда попал? Да ты и лошадей привел! Кто же вам дал знать, что я воротился?
— Сейчас, сейчас, сударь, только лошадей поставлю.
Захарыч отвел лошадей в конюшню, старательно вытер их сеном, покрыл рогожей и тогда уже вошел в комнату, неся с собою пещер, набитый провизией.
— А попал я сюда, сударь, — начал он, развязывая пещер и вынимая оттуда домашние булки, свежие яйца, бутылки сливок, мясо, — попал я сюда не сам собою: матушка ваша, Арина Семеновна, меня послали.
— Да как же матушка могла узнать, что я воротился?
— А вот видите, сударь, что материнское-то сердце значит, — чует оно… Воистину, сердце сердцу весть подаст. Сон она, сударь, видела.
— Сон? Вот чудеса!
— Да, сударь. А говорят еще, что ныне чудес не бывает… Только вот что, батюшка Андрей Иванович, как мы с вами до Грачевки-то доберемся?
— А ведь ты же добрался сюда, Илья Захарыч?
— Так ведь я как есть целый день маялся…
— Как же ты, я думаю, устал, бедняга! Да брось ты это все, — я сам и мясо обжарю и яйца сварю. Садись сюда, отдыхай и грейся.
— Да я вовсе не к тому, сударь… Что вы? Помилуйте! Мне что делается!.. А вот вам-то целый день маяться…
— Ну, это пустяки. Мы, вот, с тобой поужинаем: ты спать ложись, а я тебя около полуночи разбужу. По морозцу-то мы отлично доберемся. Ночи теперь светлые, лунные, и мороз отлично скует, — вот увидишь.
— Разве что так. А все-таки трудненько будет… Как это вы, сударь, на шаре-то своем летаете? Чать, поди как маятно!
— Вот нашел — маятно! Да я там сижу, как в комнате, на меня ветерком не пахнет, — лежу себе на диванчике с книжкой да поглядываю по сторонам, точно в панораме… Да сиди же ты, Захарыч! Что ты опять тормошишься? Ведь и без того устал. Разве я этого сам не сделаю? У себя, на острове, я все время сам и пек, и варил.
— Как прикажете, сударь, только…
— Ну, вот, я тебе приказываю, чтобы ты сидел и отдыхал.
— Слушаю, сударь.
— Где же твоя носогрейка? А то на — вот тебе сигару — кури.
— Покорнейше благодарю. Это что же, сударь: я, значит, буду барином, а вы мне служить будете?
— Пора и мне послужить. Ты уж довольно послужил на своем веку, — вон какого вынянчил…
— А не зазорно это будет, сударь?
— Чего там зазорно! Ну, вот и все готово. Садись сюда к столу и давай ужинать.
II. Дома
На этот раз Арине Семеновне плохо спалось. Всю ночь она что-то грезила, но что именно, — Бог весть. Проснулась она до петухов, тихонько оделась и вышла в залу посмотреть, не видать ли Захарыча. С вечера она приказала разбудить себя тотчас, как Захарыч приедет. Значит, не приехал, коли не разбудили. И чего он там застрял? Уж не случилось ли чего с ним? Человек он не молодой, долго ли до греха. Бродит старушка от окна к окну, — нет, ничего не видать.
Начало светать. Встала Арина Семеновна на молитву, а сама все в окошко посматривает. Вот покраснели лесные верхушки, вот из-за синего бора выглянул красный пылающий глаз и послал прямо в окна залы целый сноп ярких, ослепительных лучей. На кухне зашевелилась Анисья. Из рабочей избы прошли бабы с подойниками на скотный двор. Конюх Яким вышел с ведром к колодцу, умылся прямо из под желоба, ежась от студеной воды и утреннего холода, и понес воду на конюшню. Пристально смотрит Анисья Семеновна на дорогу и не раз какая-нибудь шальная ворона издали казалась ей всадником и заставляла по-прежнему биться ее старое сердце.
Вот Анисья покормила птиц и внесла в столовую кипящий самовар. Заварила Арина Семеновна чай, а сама опять у окна… Что это — как будто там мельтешит? Опять не ворона ли?
— Анисья! Анисья, поди-ка сюда! Да иди скорее! Чего ты там копаешься? Посмотри-ка в окно, не лучше ли у тебя глаза то будут, не посвежее ли… Гляди-ко: что это там чернеется? Видишь, вон, как будто движется даже… Видишь? Ворона, что-ли?
Анисья, вытирая руки фартуком, несколько времени стойко, пристально глядела в окно.
— Зачем ворона? — говорит, наконец, она: — это как будто кто-то едет… Да как будто не один… Не разберешь издали-то…
Наступает молчание. Обе старушки напряженно смотрят в окно, изредка меняясь короткими замечаниями.
В комнату стремительно влетает хорошенькая черноглазая Сонька, племянница Анисьи и любимица Арины Семеновны.
— Андрей Иваныч едут! Андрей Иваныч едут! — кричит она, хлопая в ладоши и припрыгивая.
— Андрюша? Андрюша! Где он? Где? — всполошилась Арнна Семеновна.
— Да вон они, — говорит Сонька, указывая на черную точку, которая давно уже привлекала внимание обеих женщин.
— Что ты врешь, оглашенная? — сердится Анисья: — Это-то мы и без тебя видим. Где же барин?
— Да это барин и есть. Вон они впереди на Ваське едут, а за ними на Кауром Захарыч тащится… а вон перед ними Брутка скачет!
— Да где ты все это видишь? — волнуется Арина Семеновна, тщетно стараясь разглядеть черную движущуюся точку. — Уже не врешь ли ты, девка?
— Что это вы, барыня! Разве я стану врать, да еще в этаком-то деле? Как это вы не видите? Вон, барин едут, а за седлом у них что-то привязано — не то корзинка, не то чемодан.
— Ну, и глаза же у тебя, Сонька, — говорит одобрительно Анисья. — Вот, барыня, вчерашний-то сон в руку…
Но Арина Семеновна ничего уже не слушает, бегает от окна к окну, крестится и шепчет: "Андрюшенька едет. Андрюшенька! Слава, тебе, Господи, дождалась, привел Господь…"
Вот уже и она, своими старческими глазами, может различить, что едут два всадника, и в переднем ее материнское сердце отгадывает ненаглядного Андрюшеньку. Жаль только, что досадные слезы, застилающие глаза, все мешают рассмотреть в подробности, каков то он стал за эту зиму, не похудел ли, ведь чужая сторона — не родная матушка… Несколько раз старушка порывалась выбежать на крыльцо, но ее удерживали то Анисья, то Соня.
— Да что это вы, барыня! Куда вы? Ведь они еще далеко, — говорила Соня, отводя Арину Семеновну от двери: — Вот, глядите-ка, они и до поворота еще не доехали.
— Помилосердуйте, барыня! Чего вы тревожитесь? — поддерживала ворчливо Анисья. — Успеете наглядеться-то… да право! Еще простудитесь…
Но когда, наконец, всадники въехали в ворота и легкой рысцой затрусили по двору, тут уже никакие силы не могли удержать Арину Семеновну в комнате. Не успел еще Андрей Иванович слезть с коня и подняться на лестницу, как старушка уже с радостным причитаньем повисла у него на шее. Привыкший к такого рода встречам, Андрей Иванович не растерялся: он не стал убеждать распустившуюся Арину Семеновну идти скорее в комнату, чтобы не простудиться, — он просто принял ее в свои сильные объятия и осторожно, как ребенка, внес в столовую. Арина Семеновна тоже привыкла к таким пассажам. Успокоившись несколько от волнения, она с довольной и в то же время гордой улыбкой взглянула на своего широкоплечего сына.
— Какой ты сильный, Андрюша, — заговорила она, качая головой и утирая слезы: — Смотри-ка, меня, как перышко, донес.
— Вас-то, маменька, не мудрено донести, — шутил Андрей Иванович, нежно целуя руки старушки: — вы, ведь, у меня совсем маленькая.
— Маленькая! — весело смеялась Арина Степановна, то трепля по щекам, то разглаживая волосы своего ненаглядного Андрюши. — А помнишь, как я тебя на руках носила?
— Как же не помнить, маменька? Ведь это совсем недавно было, — всего каких-нибудь лет двадцать шесть или семь тому назад.
— Уж и двадцать семь! А впрочем… Как время-то бежит! Кажется, ведь, совсем недавно… Однако, что же это я? Ты чать голоден, голубчик? Чего тебе, Андрюшенька — чаю или кофею? Или, может быть, котлеточку сначала скушаешь?
— Чаю, маменька, чаю да со сливочками! И от котлеты не откажусь. Только погодите, — умоюсь, а то, видите, весь я в грязи.
— Ну-ну, иди, голубчик, умойся, переоденься, а я тебе все приготовлю.
Через несколько минут Андрей Иванович явился к чайному столу умытый, причесанный, в чистом белье — совсем франтом. Новые объятия, новые поцелуи.
— Да как же ты загорел, Андрюша! — воскликнула Арина Семеновна, вглядевшись в сына: — Давича я думала, что это от грязи, а ты совсем как есть арап.
Старушка всплеснула руками и расхохоталась.
— Арап, арап, маменька, — согласился Андрей Иванович, принимаясь за чай со сливками и горячими сдобными булочками домашнего печенья. — У меня там солнышко греет не по вашему… Вот бы вам туда, маменька!
— И не говори, Андрюшенька!
— Да ведь вы здесь зябнете… Право, я там все о вас думал: вот, думаю, мама там мерзнет, бедная, и погулять выйти ей нельзя, кругом эти противные снега сугробами… Тоска! Сидит она, думаю, в четырех стенах да жмется около печки, — а у меня то здесь — рай… Право, мамочка, а следующий раз поедем со мной! Полюбуетесь вы там на роскошные цветы, на невиданные деревья… А небо там какое, море!.. Ах, мамочка милая! Ну, чего вы боитесь?
— Нет, нет! И не говори Андрюша. Я точно курица, которая утенка вывела: утенок плавает себе по пруду, на вольной волюшке, радуется, а курица-то бегает по берегу да кричит: "Ах, утонет! Ах, утонет! Помогите"! И боюсь я, Андрюшенька, так боюсь за тебя, что и сказать не могу.
— Да чего вы боитесь, мамочка?
— Да все этого, твоего Гиппогрифа. Ну, вдруг его разорвет, или бурей о что ударит, или так упадет он прямо в море… Да мало ли чего!.. Вон ты там под облаками все витаешь, — ну, вдруг налетишь на молнию — и конец!
— Полноте, мамочка! Ведь этак придется всего бояться, ни сидеть, ни ходить, ни ездить нельзя будет.
— Ну уж ты скажешь!
— А как же, мамочка? Вот я сижу себе за чаем, — вдруг падает с потолка штукатурка, ну, и капут!
Арина Семеновна с трепетом посмотрела на потолок.
— Да с чего ей упасть то? — сказала она недовольным тоном. — Потолки крепкие, даже трещины не видать…
— А разве этого не бывает, мамочка? Все крепкий да крепкий потолок, а вдруг и обвалится…. Правду я говорю? Ведь так случается?
— Ну, что же?.. Точно, что случается…
— Или иду я по улице. Вдруг обвалилась труба на крыше, да кирпичом меня по голове — вот и готово!
— Что это ты, Андрюшенька! У нас, слава Богу, каждую осень трубы обмазывают…
— А то вдруг собака бешеная укусит… Или бык забодает…
— Ну, уж пошел перебирать!
— Или еду я на лошадях, вдруг лошади понесут, экипаж опрокинут…
— Что ты пристал, Андрюша, — ну, скажи на милость?
— Или на железной дороге — поезд с рельсов сойдет или с другим поездом столкнется, локомотив разорвет, мост провалится…
— Да что ты, Андрюшка, в самом деле взбесился, что-ли? Совсем меня запугал!
Андрей Иванович расхохотался.
— Мамочка милая, не сердитесь! — успокаивал он взволнованную старушку, целуя ее руки. — Я ведь только к тому говорю, что если всего этого бояться, то и на свете жить нельзя будет. Беда, как видите, может случиться везде, только на моем Гиппогрифе меньше, чем где-нибудь.
— Да, да, уверяй! А вот по газетам только и слышно: там шар разорвало, там воздухоплаватель в море упал…
— Ах, мамочка! Да ведь это что за шары? Я понять не могу, как решаются на них летать! Это просто отчаянный какой-то народ, — ведь они прямо на смерть идут… Теми шарами, маменька, ни управлять нельзя, ни пользоваться так, как нужно, Там воздухоплаватель зависит от тысячи роковых случайностей, которые от него совершенно не зависят. А я своим Гиппогрифом так могу распоряжаться, как ни один наездник не может управлять самой послушной, дрессированной лошадью. Лучший наездник всякий раз не может быть уверен, что его лошадь не бросится вдруг в сторону, не взовьется на дыбы и не сбросит его на мостовую, тогда как я наперед предвижу всякое движение моего Гиппогрифа и заранее уверен в каждом его шаге. Нет, маменька, я вполне могу положиться на свою воздушную лошадку — она уж не изменит, не обманет!
— Ах, Андрюша! Как можно все предвидеть. Vous savez bien, qne l'homme propose, Dieu dispose[10].
— А все-таки, мама, я своему Гиппогрифу больше доверяю, чем какой бы то ни было лошади, железнодорожному поезду, или пароходу. Да уж и пора мне его знать: который год я на нем странствую, — кажется, весь шар земной облетал, испытав все дорожные случаи и приключения, и уже из долгого опыта мог убедиться в том, какой это надежный и верный друг.
— Ну-да, я уже знаю, что тебя, не переговоришь.
Андрей Иванович засмеялся.
— Так же, как и вас не убедишь, мамочка… А напрасно вы отказываетесь побывать на острове Опасном.
— Вот видишь — и название-то какое страшное!
— Название это, мамочка, не я ему дал, а те несчастные, которые носятся на своих ореховых скорлупках по воле ветра и волн и которым опасны каждый подводный камень на пути, каждый риф. Я назвал бы его Волшебным, Очаровательным островом, Эдемом.
— Ну, уж и Эдемом! Не слишком ли много чести?
— А вот посмотрите, мамочка, полюбуйтесь.
Андрей Иванович вносит в столовую корзину, довольно искусно для помещичьих рук сплетенную из банановых листьев, и, сняв крышку, вынимает из нее большой, надутый и крепко завязанный мешок из растительного пергамента. Он осторожно развязывает этот мешок и раскрывает, — и воздух столовой наполняется сразу пряным благоуханием тропических лесов, из мешка появляется роскошный букет невиданных, ярких и сильно пахнущих цветов… Правда, они немного завяли, но все еще настолько хороши, что в состоянии хоть кого привести в восторг.
— Ах, какая прелесть! — восклицает пораженная старушка, поднося к лицу чудесный букет. — Это что же такое? Как называется? А это? Это? — спрашивает она, указывая то на тот, то на другой цветок.
Андрей Иванович говорит мудреные латинские названия, переводя их иногда на русский язык, и достает из корзины другие, подобные этому мешки, из которых по-являются на свет божий разнообразные, тропические плоды в сыром и частью в приготовленном виде.
Новый восторг, новые восклицания.
Андрей Иванович начинает затем описывать роскошную природу своей очаровательной пустыни, рассказывает о растениях и животных, описывает леса, горы, водопады, озеро, небо, море, рифы, скалы: потом переходит к своим открытиям, рассказывает об очарованном городе и его горожанах, об архаическом храме на озере, о башнях, о лесном храме и наконец о нагорном храме и его таинственной богине. Старушка слушает рассказ сына точно какой-то волшебный сон и, качая головой, говорит:
— Как это ты там не боишься, среди всех этих идолов?
Андрей Иванович продолжает свой рассказ, описывает статуи, барельефы, картины, подземные ходы, чудесное электрическое освещение храма и наконец переходит к своему последнему открытию. Когда он сообщает об электрическом ударе и падении статуи жреца, старушка вскрикивает и обхватывает руками шею Андрея Ивановича, как будто ее страстно любимому "мальчику" все еще грозит опасность. Наконец, Андрей Иванович показывает привезенные им таблицы и разъясняет важность сделанного им открытия для истории всего человечества.
— Что же ты думаешь с ними делать, Андрюша? — спрашивает заинтересованная старушка.
— Поеду в Петербург, а если нужно будет — за границу.
Арина Семеновна грустно потупилась.
— Ты уж меня опять покидать собираешься, — промолвила она после непродолжительного молчания. — И поглядеть-то на тебя не успеешь…
— Что же делать, мамочка? Я просто не могу быть покоен, пока не разъясню этой тайны. С того самого дня, когда я нашел эти таблицы, меня все как будто подталкивает, точно что-то все шепчет мне в уши: "скорее! скорее!"
— Это наваждение, Андрюша. Зачем ты впутался в эту историю?
— Полноте, маменька! Какое наваждение? Меня просто мучит любопытство и кроме того, — что уже таить от вас, — желание славы, желание стать на ряду с Шампольоном, Раулинсоном и другими счастливцами, открывшими для науки целую, неведомую до того область истории…
— Может быть, ты и прав… А все-таки мне страшно. Эти чудеса, эти языческие идолы… Что, если это наваждение? Ох, боюсь за тебя, Андрюша… Оставался бы лучше в Грачевке!
Но Андрей Иванович был непоколебим и две недели спустя после этого разговора, не успели еще дороги исправиться как следует, как уже Арина Семеновна снова стояла на крылечке своего дома, утирая платком крупные слезы, катившиеся по ее побледневшим щекам, и крестя дрожащей рукой отъезжающую кибитку, в которой ее Андрюшенька отправился на Сколино — ближайшую железнодорожную станцию для всего Пошехонского царства.
III. D-r. Ликоподиум
Через два дня после отъезда из Грачевки мы встречаем Андрея Ивановича уже в Петербурге. Раздобыв в адресном столе нужный адрес, он плетется на растрепанном Ваньке по Васильевскому острову.
— Десятая линия, номер семьдесят восьмой… должно быть, здесь… стой тут, любезный!
Андрей Иванович слез с дрожек и вошел в подъезд. На стене висела черная доска, с номерами квартир и фамилиями жильцов. "№ 14-й, — прочел Грачев, — D-r. Ликоподиум".
— Где у вас четырнадцатый номер? — спросил Андрей Иванович, войдя в довольно темный коридор.
— Наверх пожалуйте, — отвечала вертлявая горничная, гремя накрахмаленными юбками: — вот сюда по лестнице, в третьем этаже.
— А дома он теперь?
— Дома. — Куда им деваться?
В коридоре третьего этажа, оказавшемся несколько посветлее нижнего, Грачев нащупал дверь, над которой на белой стене было выведено черной краской "№ 14". Шаркнув о косяк спичкой, Андрей Иванович с ее помощью, нашел медную позеленевшую дощечку и с трудом разобрал на ней: "D-r. Ликоподиум". Другая спичка помогла ему найти ручку звонка. Андрей Иванович дернул звонок и прислушался: послышался слабый дребезжащий звук, не вызвавший в ответ ни малейшего движения. Он позвонил еще и еще — тот же результат, он с ожесточением задергал ручку звонка, — звук нисколько не усилился и дверь по-прежнему оставалась запертой.
"Что они — спят что-ли?" — подумал Андрей Иванович и сильно потянул за скобу двери. Дверь тотчас распахнулась, — вероятно, разогнулся дверной крючок. В довольно темной прихожей он рассмотрел две двери. Андрей Иванович отворил ближайшую — темно и пусто, он отворил другую — оказалась довольно просторная и светлая комната с тремя большими светлыми окнами. У среднего окна стоял раскрытый ломберный стол с потухшим самоваром, налитым стаканом чаю и початой булкой на тарелке. У крайних окон стояли два одинаковых письменных стола, заваленных бумагами и книгами. За письменным столом налево сидел, согнувшись над микроскопом, широкоплечий худощавый господин со спутанными совершенно белыми волосами и такими же пышными бакенбардами.
Это был доктор Карл Карлович Ликоподиум.
Андрей Иванович подкрался к нему сзади и вдруг сильно потряс за плечо. Доктор в испуге обернулся и уставил на гостя свои бледно-голубые близорукие глаза.
— Ну, чорт с маслом, отчего ты не отпираешься? — крикнул Андрей Иванович.
— Фу, чорт с маслом, Грачев! — обрадовался хозяин, вскакивая со стула. — Откуда ты?
— С луны.
Приятели обнялись и расцеловались.
— Я, брат, у тебя крючок сорвал.
— Не важно. Не ты первый, не ты последний. Срывают.
— Неужели ты не слышишь звонка?
— Да займешься, знаешь, ну и не слышно.
— А разве у вас нет уже вашего личарды[11]?
— В портерной.
— Постоянно?
— Нет, но знаешь…
— А, понимаю: "Когда не требует поэта"… А где Вильгельм?
— Тю-тю, брат… — Доктор свистнул.
— Что такое? — встревожился Грачев.
— За границей.
— Ах, чорт возьми! Это досадно.
— Еще с осени. Все со своей филологией возится. И ведь вот — чорт с маслом! — в кого он у нас уродился? Все Ликоподиумы, сколько мне известно, были медики.
— Никого меньше аптекаря?
— Никого. А Вильгельм — филолог!
— А я, было, к его филологии хотел обратиться.
— Ну, брат, не взыщи.
— Слушай, Карл. Не можешь ли ты мне помочь?
— В чем дело? Садись. Говори.
Доктор сел, оседлал нос пенсне и воззрился на Грачева.
— Фу, чорт с маслом! Где ты так обгорел?
— На острове Опасном. Ведь я же тебе рассказывал?
— Так я тебе и поверил, держи карман! Это мистификация какая-то.
— Пусть будет мистификация. Так слушай…
— Постой. Я еще не завтракал. Давай чай пить.
— Не видал я твоего холодного чаю!
— Митрофан мигом подогреет.
— Где еще возьмешь ты Митрофана? Сам что ли в портерную побежишь?
— Чорт с маслом! Зачем мне бегать, когда у меня есть телеграф?
— Любопытно!
— Поучайся.
Доктор взял со стула крышку со шляпной картонки и поставил ее на среднем окне на ребро, белой стороной наружу.
Грачев расхохотался.
— Ну, брат не даром говорится, что немец обезьяну выдумал.
— Где тут немец? Какой немец? — рассердился доктор, имевший слабость выдавать себя за русского. — Я кровяной русский, не хуже тебя.
— Ну? Какой же ты русский, если кровяной, - подсмеивался Грачев, закуривая сигару и вытягиваясь на кушетке. — Вот, тебя и зовут Карлом… Разве это русское имя?
— А разве ты жид, что тебя Андреем зовут? — закипятился доктор: — Ведь это жидовское имя?
— Фу, чорт с маслом!
— Ну-да, чорт с маслом, — вот тебе еще доказательство: у немцев чорт с маслом, а у русских без масла.
— Повторяешься, брат! Слышал я твою остроту еще, когда ты в первый раз из Пошехонья с толокном приезжал.
Андрей Иванович расхохотался.
— Ах, ты, немчура этакая! Когда же я из Пошехонья с толокном приезжал? Да и опять-таки: Пошехонье Ярославской губернии, а я — Костромской.
— Неважно. В соседях, брат! Толоконник!
Андрей Иванович расхохотался еще сильнее, вероятно, потому, что ему не приходилось хохотать на своем острове и теперь он хотел наверстать потерянное. Глядя на него, доктор сначала кисло улыбался, затем пустил жиденький смех и наконец расхохотался еще сильнее Грачева.
— Ведь, вот ты какой, Андрюшка, — сказал он, присаживаясь на кушетку и тыча приятеля пальцем в бок: — как только приедешь, так меня и раздразнишь.
— Уж больно уморительно ты кипятишься, — продолжал смеяться Андрей Иванович.
В передней послышались торопливые шаги с аккомпанементом громкого сопенья и в комнату, задыхаясь от беготни по лестницам, ворвался Митрофан, личарда братьев Ликоподиум. Завидя Грачева, он любезно осклабился и низко поклонился.
— Что тебя никогда нет? — заворчал насупившись, доктор. — Подогрей самовар… да, вот, сбегал в лавку… Погоди, я дам денег.
Доктор схватился за карман и ушел в соседнюю комнату.
— Здравствуйте, Митрофан Лукич, — сказал Грачев.
— Кузьмич, сударь. Мое почтение-с. Как вас Господь милует?
— Ничего, спасибо. Ты как поживаешь? Все в портерной?
— Помилуйте, сударь, чего я в ней не видал, в этой портерной? Если я захочу себе удовольствие предоставить, так это я завсегда могу и без портерной? Это все Карла Карлыч нажаловались, — прибавил он, понизив голос и осторожно косясь на дверь, за которой скрылся доктор: — Житья мне от них нет, — все брюзжат, все брюзжат-с!
— Разве Вильгельм Карлыч лучше?
— Как можно, сударь! Известно лучше.
— А забыл ты, как он тебя за воротник тряс?
— Это точно, рассердятся, за воротник трясут… Иной раз так вытрясут, что и хмель разом выскочит… А все же барин добрый. Как можно сравнить!
Вошел доктор.
— На, вот, — сказал он, передавая Митрофану беленькую, — возьми портвейну, — знаешь, той самой марки, — да ветчины, да сыру… Масло у нас есть?
— Надо быть.
— Фаршированную утку возьми, да ливерной колбасы, да смотри — живее! — не пропадай.
Митрофан взял самовар и исчез из комнаты.
— Вот, как ты нынче — Лукулловские пиры задаешь! Или практика завелась? — спросил Грачев.
— Ну, какая практика, — наморщился доктор, усаживаясь снова на кушетку, — так себе: старушки две-три богатеньких. Езжу, бром с касторкой прописываю.
— Ну, а с микробами все возишься?
— Еще-бы! Это, брат, настоящее дело.
— Уж и настоящее? Нашел тоже! Коки да микрококи, бациллы да вибрионы…
— Коки да микрококи? Ты, брат, с ними не шути: все дело в них. Теперь, брат, уж никто не сомневается, что все причины болезней в них, что в них же и противоядие надо искать.
— Ну, что же — ищешь?
— Ищу.
— Значит, по пословице: клин клином выбивай?
— Именно. Все замечательнейшие исследователи этого вопроса: Вильгельм Ру, Ван Ресс, Ковалевский, Судакевич, фон-Бюнгнер…
— Фу-ты, батюшкн! Да ты хоть дух переведи.
— Судакевич, фон-Бюнгнер, Подвысоцкий, Попов…
— Карл Ликоподиум, — подсказал Андрей Иванович в тон увлекшемуся приятелю.
— Карл Ликоп… — начал было тот, но, заметив свою ошибку, остановился и расхохотался. — Фу, чорт с маслом, вечно ты, паясничаешь! Ну, коли хочешь, слушай, а нет, так…
— Слушаю, слушаю, — выкладывай, что у тебя там есть.
— Все исследователи пришли к такому выводу, что наука может взять на себя руководство фагоцитарной деятельностью…
— Это что еще за штука?
— Фагоциты?
— Да.
— А это амебообразные пожирающие клетки… В силу химиотаксии, они пожирают все, что в данном случае излишне или вредно для организма… Ведь в организме идет вечная война… Возьми, к примеру, хоть поперечно-полосатые мышечные волокна…
— Ну, хорошо, возьму.
— Ну, вот: промежуточная плазма съедает сократительные призмы…
— Что же из этого?
— То, что изучение влияний, усиливающих и ослабляющих фагоцитов, должно повести к пользованию последними для увеличения блага и уменьшения вреда, причиняемого ими.
— Так. Ну, и что же, известно что-нибудь в этом роде?
— Как же, как же, уже достоверно известно, что тепло и продукты жизнедеятельности некоторых микробов усиливают, а холод, хинин, обрин и некоторые другие вещества ослабляют деятельность фагоцитов…
— Так. И отрубил же ты, Карлуха! Так по писанному и валяешь…
— Так-то, брат. Вся штука вот в этом, — доктор указал на стеклянные трубочки, наполненные чем-то вроде разноцветного гноя.
— Это еще что такое…
— Это культуры различных бактерии, это вот — сибирская язва, это — сап, это — синий гной, это…
— Гной? Фу, мерзость какая!
— Мерзость? Ах, ты толоконник!
— Ах, ты немецкая колбаса!
Приятели, шутя, начали бороться. Через несколько минут Андрей Иванович скрутил и усадил на кушетку задохнувшегося доктора.
— Ну, уж костромской медведь! — заговорил тот, отдышавшись: — того и гляди, — кости переломает…
— А лучше этакой-то бактерией быть, как ты?
— Бактерией? Я еще за себя постою… где это ты в самом деле так загорел.
— Говорю, на острове Опасном.
— Ври больше! А совсем бедуин, настоящий араб.
— Меня и матушка "арапом" назвала, когда я воротился домой.
— Где же ты был?
— Да на острове же Опасном.
— Фу, чорт с маслом!
— Что же, ты не веришь?
— Ни на полсантима.
— Ах, ты — гороховая колбаса! Так на же, смотри! — Андрей Иванович взял портфель, положенный им вместе со шляпой на стол, и вынул одну из таблиц, привезенных им с острова: — Видишь?
— Вижу. Ну, что это такое?
— Видишь: металлическая таблица, покрытая неизвестными письменами.
— Да ведь это алюминий! Где это ты взял?
— На острове же Опасном, — сто раз тебе говорить? Там в древнем храме я нашел 318 таких таблиц и привез сюда.
— Ты не шутишь? Это не мистификация?
— Какая тут мистификация! Мне затем-то и нужно было Вильгельма, чтобы он расследовал, что это за письмена…
— Ты говоришь, 318 таких таблиц?
— Да.
— И нашел в храме?
— Да.
— Да расскажи, как же это случилось?
Андрей Иванович вкратце рассказал некоторые подробности открытия. Выслушав внимательно рассказ, доктор вскочил с кушетки и забегал по комнате.
— Ах, чорт с маслом! Да ведь это открытие какой свет прольет на историю цивилизации вообще! Триста восемнадцать таблиц! И счастье же этому толоконнику!
— Что, брат, это поинтереснее твоих бактерий?.
— Ну, до бактерий-то далеко… А знаешь что? Ты знаком с Кноблаухом?
— С каким Кноблаухом?
— Густав Богданыч? Академик.
— Нет. А что?
— А то, что это как раз нужный для тебя человек. Хочешь познакомлю?
— Сделай милость.
— Ну, и дело в шляпе. Я напишу письмо, а ты завтра утром поезжай к нему. Он тебе все объяснит, а если сам не сможет, то укажет, к кому обратиться.
— А ты откуда его знаешь? Или в академики метишь?
— Пошел ты! Мы с ним как-то в родстве. Право, не знаю… По крайней мере, он меня считает племянником.
Между тем пришел Митрофан с провизией и портвейном и подал самовар. Приятели тотчас же принялись за завтрак с усердием, делавшим честь их аппетиту, запивая портвейном ветчину и фаршированную утку и толкуя об открытии, сделанном Грачевым.
IV. Де-Сиянс Академия[12]
На следующий день, с письмом доктора Ликоподиума в кармане, Грачов отправился с визитом к Густаву Богдановичу Кноблаух. Академик жил на квартире в казенном доме.
На звонок Андрея Ивановича Кноблаух сам отворил дверь и любезно провел своего гостя в приемную. Это был седенький человечек, с гладко-выбритым лицом, обрамленным крошечными, желтовато-пепельными мармотками. В нем было особенно заметно стремление казаться выше своего роста: он постоянно выпячивал грудь, закидывал голову и поднимал к потолку свой удлиненный, слегка кривой нос.
Прочитав рекомендательное письмо Кноблаух любезно пожал руку Андрею Ивановичу и заговорил звонким высоким тенором:
— Очень рад… Очень приятно… Чем могу быть полезен вам? Друг моих племянников, Вильгельма и Карлуши, всегда есть мой приятнейший гость… Вы недавно изволили видеть Карлушу, — надеюсь он в добром здоровье? И чем он занимается? Вероятно, все своими бактериями? Да, это у него есть свой конек. У всякого человека есть свой конек… Карлуша пишет, что вы имеете ко мне дело. Чем я могу быть полезен?
Андрей Иванович, не вдаваясь в подробности, рассказал, что случайно приобрел манускрипт на неизвестном ему языке и желал бы найти лицо, которое было бы в состоянии прочитать эти письмена и перевести.
— Да, вы имеете манускрипт, — заговорил академик, — и этот манускрипт вы не можете разобрать? И вы желаете обратиться к помощи академии?
— Да, это было мое намерение.
— Я говорю: к нашей академии, т. е. к академии наук, ибо есть еще академии, например: академия художеств, военно-медицинская академия, а также коммерческая академия… И в тех академиях я имею друзей и мог бы и там оказать содействие… И есть еще духовные академии… Да. Но вы обратитесь к академию наук — Де-Сиянс академию… Ха, ха, ха! Так называли ее в старину: Де-Сиянс! Да. И вы хорошо делаете, что обращаетесь к академии наук, ибо академия наук затем и учреждена, чтобы культивировать науки и разрешать научные вопросы, которые неученый человек, не специалист не может и не умеет разрешать. Да. Есть многие люди, которые восстают против академии наук за то, что она имеет мало пригодных русских ученых академиков. Но разве мы не есть русские ученые академики? Мы живем в России, ergo мы есть русские академики. Не правду ли я говорю?
— Вы совершенно правы… Но я желал бы знать…
— Да? Вы желали бы знать? Но вы имейте несколько терпения, ибо я еще не кончил. Итак, в России есть многие люди, которые против академии и называют ее немецкой академией. Но я спрошу: может ли Россия без нас обойтись? Известно, что русские есть народ молодой… Русские часто имеют большие таланты, но немцы имеют всегда большую аккуратность. И большая аккуратность всегда побеждает большие таланты…
— Но, господин профессор…
— Позвольте. Я уже предусматриваю, что вы имеете возражать. Да, это правда: русские всегда хотят открывать Америку. Но как можно открывать Америку, не имея надлежащих познаний?
— Но, господин профессор…
— Знаю, знаю, молодой человек. Я предусматриваю возражения вперед, ибо я имею привычку вести ученые споры. Диалектика есть великое дело! Это не есть, однако, одно только искусство спорить: древние почитали ее искусством открывать и доказывать истину. Я держусь того же взгляда…
— Я вижу, что…
— Хорошо, хорошо. Возвратимся к предмету нашего спора… Действительно, русские делают иногда научные открытия, но, по справедливости, это есть дело простой случайности. И потому, не имея надлежащих сведений, они не могут объяснять свои собственные открытия и не знают, как их прикладывать на деле…
— Я вижу, что вы очень заняты, г. профессор…
— Я всегда занят. Но будем продолжать. Мы, германские учены? (по происхождению, конечно), поступаем иначе, ибо мы имеем большую аккуратность. Когда мы хотим открывать Америку, мы предварительно запасаемся всеми необходимыми познаниями и тогда…
— Имею честь кланяться, г. профессор…
— Постойте, постойте! Кажется, вы принесли с собою манускрипт, то есть рукопись, которую вы не можете разбирать?
— Вот она, г. профессор!
Андрей Иванович вынул из портфеля завернутый в бумагу листок алюминия и подал Кноблауху. Почтенный академик аккуратно развернул бумагу, внимательно осмотрел листок и задумался.
— Это не есть манускрипт, — произнес он задумчиво, — не есть рукопись в настоящем смысле. Это есть… Это есть металлическая таблица, подобная, вероятно, тем металлическим таблицам, на которых некогда децемвиры начертали свои законы. Но те таблицы, сколько известно, были медные, а эта — не есть медная таблица. Какая же это таблица? Она не золотая, ибо слишком легка для золота и цвет ее бел, не серебряная, ибо, хотя цвет ее бел, но по весу она легче серебра. Итак, мы нашли, что она не медная, не золотая, не серебряная и даже не железная, что можно ясно видеть, — какого же она металла?
— Это алюминий.
— Алюминий? Так. Из алюминия теперь делают часы и табакерки. Но это есть металл новый, а вы мне говорили, что имеете древний манускрипт?
— Алюминий, г. профессор, так же древен, как самый мир.
— Знаю, знаю, что вы хотите возражать… Но алюминий открыт недавно, — ergo не может быть древних алюминиевых таблиц.
— Я нашел эти таблицы в таком месте и при таких условиях, что древность их для меня не подлежит сомнению. Наконец, даже вопрос не в этом, а в том, на каком языке написаны эти таблицы.
— Позвольте, милостивый государь: предоставьте науке постановлять и разрешать вопросы. Вы сами не есть специалист и следовательно не имеете нужной для этого компетентности. Предварительно необходимо нужно определить древность этой таблицы.
— Но, господин профессор, мне этого вовсе не нужно!
— Что же вам в таком случае нужно, милостивый государь?
— Я пришел затем, чтобы узнать от вас, на каком языке писана эта таблица.
— Та, та, та… Вы, русские, всегда хотите открывать Америку, не имея вовсе понятия об искусстве мореплавания.
— Таким образом я должен заключить, что вы не можете мне помочь…
— Не можете помочь! Я не могу помочь? Я должен вам сказать, что вы много позволяете себе, милостивый государь!
— По крайней мере вы не желаете…
— И в этом вы ошибаетесь. Я желаю только, данный вопрос рассмотреть правильно и всесторонне. Знаете ли вы, что такое есть метод в науке? Правильный метод в науке есть все, милостивый государь, — все и больше ничего!
— Я с вами совершенно согласен, г. профессор. Но это вопрос общий. Мне же нужно знать только одно: что это за письмена? На каком языке написаны эти таблицы? Какой народ употреблял подобный алфавит?
— Ну вот, ну вот — вы сами себя побиваете! Вы хотите знать: какой народ это писал, какой это язык? Хорошо. Но есть народы древние и есть народы новые, есть древние языки и есть новые языки. В каждом веке живет какой-нибудь особенный народ, который в следующем веке уже не живет, в каждом веке преобладает какой-нибудь язык, например, в древности — халдейский и египетский, потом греческий и латинский, наконец — французский, английский, немецкий. Назовите мне только время и я буду называть вам народ, который тогда имел жить и какой язык тогда был употребляем. Как же вы хотите это узнавать, не определяя древности происхождения таблицы?
Андрей Иванович начинал сердиться.
— Мне кажется, — сказал он с досадой, — для того, чтобы определить, на каком языке рукопись, нужно только рассмотреть ее внимательно. Этого будет вполне достаточно, чтобы решить, знаком этот язык исследователю или нет, может он на нем прочесть что-нибудь или не может.
— Ну, да… конечно… Это можно и так… Но я стою за правильный научный метод.
— Я желал бы знать, г. профессор, знаком ли вам алфавит, которым писана эта таблица?
— Хорошо. Я буду смотреть, если вы этого хотите.
Почтенный академик пробежал несколько раз глазами по таинственным письменам таблицы. Глубоко вырезанные буквы размещались красивыми правильными строчками и то стояли отдельно одна от другой, то смелыми завитками переплетались в особые группы, ясно давая понять, что они означают отдельные слова, — но ни в отдельных буквах, ни в группах не было ничего знакомого г. Кноблауху. Андрей Иванович пристально следил за выражением лица академика.
— Что вы думаете об этом, г. профессор? — спросил он, заметив, что на лице Кноблауха наконец уже вполне определенно выступило выражение недоумения.
— Что я думаю? — ответил медленно Густав Богданыч, поднимая брови и пожимая плечами с самым безнадежным видом. — Я думаю, что это есть или просто узор, или… или… ну, наконец, игра природы…
— Но, г. профессор, что это не узор, можно видеть уже из того, что симметрия, составляющая основание каждого узора, здесь совершенно отсутствует.
— Ну, тогда это… это есть игра природы…
— Помилуйте, какая же тут игра природы! Разве с первого взгляда не видно, что это дело рук человеческих? Посмотрите, какая тщательная, красивая резьба! Сейчас видно, что это работал искусный, опытный гравер.
— В таком случае это… это есть мистификация.
— Мистификация?
— Да, да, просто мистификация. Это есть тысяча первый пример издевательства над наукою.
— Но какая же цель в этой мистификации? Что мне за интерес вас мистифицировать?
— Я не обвиняю в этом именно вас. Весьма возможно, что вы сами есть жертва.
— Хорошо, г. профессор, оставим этот вопрос… Хотя забавно допустить, что нашелся чудак, изрезавший несколько сот таблиц только ради мистификации… Ясно одно, что эти письмена настолько незнакомы вам, г. профессор, что вы готовы их считать или узором, или игрою природы?
— Да, если это не есть мистификация.
— В таком случае, не будете ли вы так любезны, г. профессор, не укажете ли мне какого-нибудь из ученых сотоварищей ваших по академии, кто мог бы мне помочь прочитать эти таблицы?
Академик задумался.
— Нет, — сказал он после некоторого молчания, — я но могу указать вам никого из моих сотоварищей, кто вам прочитал бы эту таблицу. Г. Мандельштам превосходно знает восточные языки, например арабский, и в этом отношении я согласен уступить ему пальму первенства, но я не меньше его видал разных рукописей; г. Пипербауль есть отличный синолог; г. Нюулихштуль глубоко изучил классические древности; г. Глиствайль есть специалист по древнееврейскому и сиро-халдейскому языкам; г. Пимперле есть глубокий знаток иомудской литературы; наконец, господа Шафтскопф, Браунков, Думме и другие — все есть ученые специалисты, но в этом случае они могут сделать не более меня.
— Но, может быть, академики из русских…
— Да? Из русских? А те, которых я имел честь назвать, не из русских? Ну, обратитесь к русским. Желаю вам успеха… Они пишут, печатают и считают себя знающими. Они, может быть, прочитают здесь то, чего нет. Пожалуй, ваш ориенталист Семенов осмеливается утверждать, что сам Макс Мюллер есть не более, как шарлатан, ибо знания свои заимствовал из Journal Asiatigue, а Семенов был и в Индии, и на Цейлоне… Ну, обратитесь к нему. Но что меня касается, то я указал бы вам лицо, которое непременно помогло бы вам, но это лицо есть тоже немец.
— Будьте так добры, г. профессор, укажите, кто это именно.
— Ну, если вы этого хотите, я, пожалуй, скажу вам: это — знаменитый Карл Вурст, профессор в Иена… Знаете Иена? Его брат, профессор в Гейдельберге, Ганс Вурст, еще более знаменитый ученый, но он имеет другую специальность. Так вы запомните: господин Карл Вурст, профессор археологии в Иена. Обратитесь к нему: господин Карл Вурст. Если вам кто-нибудь может помочь в целом мире, то это есть господин Карл Вурст и — более ничего.
— Благодарю вас, г. профессор. Непременно воспользуюсь вашим советом.
— Да, да. Он поможет. Прощайте и сообщите, что вам будет говорить об этом господин Карл Вурст, ибо мнение такого ученого весьма интересно и поучительно.
Затем Густав Богданович любезно проводил Грачева до двери передней и, несколько раз пожав ему руку, просил передать поклон Карлуше и непременно сообщить, как примет и что скажет ему знаменитый господин Карл Вурст в Иена. Андрей Иванович обещал исполнить желание г. Кноблауха и тотчас же отправился к профессору восточного факультета Семенову.
V. Авдей Макарович
Авдей Макарович Семенов жил на Васильевском Острове, в 14 линии, и занимал небольшой чистенький домик, стоявший в глубине сада. На крыльце домика Грачева встретил малый лет 25, с волосами, подстриженными в скобку, и с видом артельщика. Оглядев подозрительным оком помятое, не совсем модное пальто Грачева, он нехотя ткнул щеткой по направлению к двери и пробурчал, что профессор в столовой пьет чай. Затем он снова принялся за чистку платья, не обращая уже никакого внимания на посетителя.
Андрей Иванович отворил дверь в чистенькую переднюю и стал снимать с себя пальто.
— Кто там? — раздался из соседней комнаты приятный баритон.
Андрей Иванович приотворил дверь, из-за которой слышался этот голос, и увидел чайный стол с кипящим самоваром и около него, в просторном кресле, широкоплечего, краснощекого мужчину с большою окладистой бородой и целым стогом кудрявых, слегка седеющих уже волос на голове. Косоворотка из грубого серого полотна, расшитая широким узором, очень шла к его чисто русской наружности. В руках у него была свежая книжка журнала и костяной нож, которым он разрезал страницы.
Грачев назвал себя и сказал, что ему нужно видеть профессора.
— Входите, входите, батенька! Садитесь-ка сюда: здесь поудобнее… Иван Петрович, Иван Петрович! Ваня! Ванька чорт! Где ты запропастился? Дай сюда скорее папиросы… Курите, пожалуйста! С чем хотите чаю? Вот вам лимон, сливки, коньяк — что хотите… Ну-с рассказывайте, чем могу вам служить?
Грачев рассказал.
— Покажите-ка, покажите, батенька! Да что это такое? Металлическая дощечка! Да ведь это алюминий?
— Алюминий.
— А вы, батенька, уверены, что тут нет подлога?
— Вполне уверен. Я нашел эти таблицы на необитаемом острове Тихого океана, внутри древнего подземного храма в гробнице жреца.
— Этакий вы счастливец, батенька! Да ведь это открытие обессмертит ваше имя! Но какова же эта древняя цивилизация? А? Таблицы из алюминия! Каково? Посмотрим, посмотрим, что это такое…
Авдей Макарович принялся пристально рассматривать таблицу. Глаза его разгорались, руки тряслись от волнения.
— Ну, батенька, — говорил он, — это, я вам скажу, штука! И что всего досаднее… Ах чорт возьми! Ведь прямо надо сказать: дело швах…
— Что же это такое, Авдей Макарович?
— А то, батенька, что век учись, а дураком умрешь — вот что… Бить меня, дурака, нужно… палкой бить нужно…
— За что же, Авдей Макарович?
— А за то, голубчик, что учился да не выучился. Это, видите ли, батенька, древнейший санскрит…
— Санскрит!
— Да, санскрит, но только такой древний, что, может быть, прадедом доводится тому санскриту, на котором написаны Вѣды[13]… Это, как мне кажется, тот самый праязык, восстановить который пытался Шлейхер.
— Но вы понимаете его? Можете прочитать?
— В том-то и дело, батенька, что не могу, — в том-то и беда… Вот на всей этой дощечке я только одно слово ясно мог разобрать… Видите вот: "Магадева"… Вот оно опять здесь повторяется… смотрите: "Магадева"… Вот в этом самом начертании я видел его в одном древнейшем списке Вѣды на Цейлоне… Сказать по правде, список этот был не понятен самим тамошним ученым и жрецам.
— Следовательно, и алфавит вам знаком?
— Как вам сказать, батенька… И да, и нет. Этот алфавит относится к санскриту вроде того, как глаголица IX века к позднейшему церковно-славянскому алфавиту, к нашей кириллице, или скорее — к гражданской печати… Да это бы не беда: это еще полбеды…
— А в чем же настоящая-то беда, Авдей Макарович?
— А в том, батенька, что понять-то я ничего не могу… Может быть, я не так произношу? Вот кажется мне, что и то, и другое слово знакомы, а что они в связи между собой значат, я не понимаю. Конструкция ли в том виновата или в старину слова эти другое значение имели, — Бог весть! Кажется мне, что здесь обращение к Высочайшему Существу, — а если вы потребуете доказательств — не поручусь… не поручусь, батенька… Показывали вы эту дощечку еще кому-нибудь?
Андрей Иванович назвал Кноблауха.
— Ну, это, батенька, вы не туда заехали. Кабы вы еще к Бурланову Митрофану Петровичу толкнулись, тогда другое дело. А впрочем, толк-то был бы один. И он вам тоже бы сказал, что я: источники-то у нас с ним, батенька, одни, — из одного колодца воду черпали… Ну, а что вам Кноблаух сказал?
— Что это или узор, или игра природы, или — мистификация.
— Ха, ха, ха! Узор! Вот умора-то! Нет, игра природы — это еще лучше! Ха, ха, ха! Ну, уморили вы меня до слез, батенька… право уморили… Ну где им! Вы посмотрите только, как они русский язык изучают? Встречаются двое таких ученых на улице: — Куда изволили ходить, ваше превосходительство? — спрашивает один. — Я стригался, ваше превосходительство, — отвечает другой. — Ай, ай, ай! ваше превосходительство, — говорит первый, качая головой: — вы так глубоко изучили русский язык, а употребляете многократный вид, вместо однократнаго! Ведь вы не много раз стригались, а только один, — поэтому нужно было сказать: я стригнулся… Ха, хи, хи! Я стригнулся! Неправда ли — мило?
Андрей Иванович уже раньше слышал этот анекдот, но не мог не расхохотаться вместе с профессором: так забавно рассказывал его Авдей Макарович.
— Ну где им? — начал снова Семенов: — им бы только ярлыки наклеивать да номера проставлять, больше-то они ни на что не годны. Вот крупные оклады даром получать, это они мастера: насчет суточных да подъемных, прогонов, отопления, освещения, столовых да квартирных — собаку съели. Только заговорите. Ну, а насчет дела — швах, совсем швах… Ха, хи, хи! Так вы с ним и порешили на том, что игра природы?
— Нет, г. Кноблаух посоветовал мне обратиться к иенскому ученому Вурсту.
— Ага! Карл Вурст, ученик Макса Мюллера… Ну, что же побывайте у него, побывайте. Толку-то большого от него не получите, а все же увидите интересный тип.
— Но мне этого мало.
— Мало-то, мало… сам чувствую, что мало… Знаете ли что? Поезжайте-ка, благословясь, в Англию: там в Оксфорде, есть некто мистер Грешам — потолкуйте-ка с ним… Парень хороший! Если сам не сможет, укажет, к кому обратиться. Вероятно, он вас в Индию пошлет, на Цейлон, быть может. Он, знаете, со всеми этими бабу в переписке… Эх, кабы не профессура, закатился бы я с вами, право!
— Вот бы я был рад!
— Да нельзя — лекции! А много у вас таких дощечек?
— Триста восемнадцать.
— Триста восемнадцать! Да ведь это целая библиотека! Ведь это, может быть, единственный памятник древней, давно исчезнувшей цивилизации, — история совсем неизвестной, вымершей расы. Никак взять отпуск да ехать с вами?
— Я был бы вам так благодарен, Авдей Макарович.
— Эх, батенька! Дело вовсе не в благодарности… Разве тут благодарностью пахнет! Тут, может быть, удастся извлечь из тьмы веков, так сказать, из пучины забвения, неизвестную народность, стоявшую, судя по алюминиевым дощечкам, на такой высокой степени цивилизации, до которой и нам еще далеко… Быть может, на этих досках история наших родоначальников, современных потопу, может быть, даже его волнами смытых с лица земли. — А вы говорите о благодарности, батенька… Иван Петрович! Иван Петрович! Да где пропадаешь, скажи на милость?
— Здесь я. Куда мне пропадать? — откликнулся артельщик, входя в комнату.
— Сколько у нас денег?
— Денег то? Четырнадцать целковых бумажками, да два двугривенных…
Авдей Макарович протяжно свистнул.
— Да куда же ты деньги деваешь?
— Это я же деваю? А на прошлой неделе кто господину Каютину сто рублей отдал? Говорю, не давайте: мало ли за ним наших денег посело…
— Ну, отдаст.
— Как же! Таковский! А на нынешней неделе двадцать рублей какому-то белогубому студенту отдали…
— Ну, молчи, молчи.
— А во вторник уж опять двое приходили — тем пятьдесят дали…
— Да молчи же ты, Иван!
— Опять эта дохлая студентка пришла — этой пятнадцать…
— Да ты что, Ванька чорт? Пошел вон! — вскипятился Авдей Макарович, бросаясь с кулаками на своего личарду и выталкивая его из комнаты.
— Вот негодяй! — продолжал он уже спокойнее, — мелет чепуху и ничем не остановишь!.. Ну, да это пустяки. Денег я достану. За последнюю работу я 1500 еще не дополучил, да за прошлую осталось рублей 800, кажется… Коли поскрести по углам, до 3000 наберстся… Значит, решено!
— Позвольте мне, Авдей Макарович, все путевые расходы принять на свой счет…
— С чего это вы, батенька, выдумали?
— С того, что, во-первых, я настолько богат, что это для меня не составит ни малейшего затруднения, а во-вторых — ведь эта экспедиция предпринимается собственно ради моих интересов…
— Ну, что вы, батенька, говорите вздор. Никаких тут ни ваших, ни моих интересов нет. Тут, батенька, интересы науки. Да-с. А эти интересы выше всяких личных интересов, для которых я, может быть, и пальцем не пошевельну… Ну, да это все пустяки. О денежных делах мы еще успеем потолковать. А вы вот что мне скажите, батенька: ведь вы, кажется, упомянули, что нашли эти дощечки в каком-то древнем храме и даже в чьей-то гробнице? Да? Ну, так расскажите-ка подробно, что это за храм и какие там гробницы. Дело то чрезвычайно интересное.
Андрей Иванович принялся подробно рассказывать историю своего открытия, описал храм при озере, город, башни, развалины храмов в горах, наконец нагорный храм и его чудеса и художественные редкости. Разговор затянулся до глубокой ночи. Пили чай, затем ужинали. Авдей Макарович обо всем расспрашивал, входил в мельчайшие подробности и отпустил своего гостя только тогда, когда бледные лучи рассвета напомнили ему о предстоящей лекции.
— Знаете ли что, батенька, — сказал он, прощаясь, — я к вам забегу после лекции, да отправимтесь-ка вместе к Левицкому или Смирнову: пусть-ка они со всех дощечек сделают фотографические снимки, да не в одном, а в нескольких экземплярах. Вообще такое важное открытие нельзя оставлять на произвол случайности. Мало ли что может случиться: дощечки могут пропасть, сгореть, исчезнуть каким-нибудь другим способом, — сами мы с вами можем умереть… Но дело не должно пострадать из-за нашей небрежности и непредусмотрительности. Быть может, судьба послала единственный случай проникнуть в тайны доисторического человечества и затем он уже никогда не повторится. Надо им воспользоваться.
Таким образом, только на рассвете следующего дня расстались Авдей Макарович и Андрей Иванович, и расстались совершенными друзьями. Иван Петрович, он же и Ванька чорт, подслушав в разговоре, что Грачев вовсе не нуждается в денежной помощи профессора, но сам страшно богат, теперь уже предупредительно, собственной персоной, подал ему пальто, мало того он, по собственной инициативе, сбегал для него за извозчиком и, усаживая на пролетку, даже извинился, что давеча, по незнанию, обошелся с ним не совсем вежливо, приняв его за одного из тех посетителей, которые постоянно ходят к Авдею Макаровичу занимать деньги — в долг без отдачи.
— Много их шатается, сударь… А Авдей Макарович, что малый ребенок, никому отказать не умеют. Надо ли, не надо ли — нет у них этого разбору. "Просит", говорят, "стало быть нужно". Право-с…
VI. Письмо
Почтеннейший и добрейший друг, Авдей Макарович!
По штемпелю письма вы можете видеть, что я пишу вам из Оксфорда. Раньше я не писал потому, что не было еще достаточно интересного материала, которым я мог бы с вами поделиться.
Да, добрейший мой, Авдей Макарович, вы были тысячу раз правы, когда сказали, что нам нечего ожидать от немецких ученых, вроде Карла Вурста. Вы помните наш последний разговор, когда в ожидании отъезда мы выпили с вами по стакану вина за успех нашего предприятия: чокаясь со мной, вы сказали тогда, что путь через Европу приведет меня все-таки на Цейлон или даже, может быть, в глубину Индостана. Ваше предсказание сбылось буквально. Мне остается только реализировать часть моего богатства в лондонском банке и затем, дождавшись вашей телеграммы, двинуться в путь.
Но расскажу все по порядку. Дорожных приключений, конечно, описывать я не буду, потому что это не интересно ни для вас, ни для меня. Перейду прямо к делу.
По вашему совету, я был в Иене и удостоился видеть знаменитого Карла Вурста. Если вы его не знаете лично, то, может быть, вам небезынтересно будет узнать, что своими тараканьими усами и воинственным видом он удивительно похож на отставного прусского унтер-офицера. Принял он меня довольно надменно, а узнав, что я русский, вздумал позволить себе в обращении со мною какой-то глупый, высокомерно-пренебрежительный тон. Это меня взорвало и я сказал ему несколько горьких истин, которые посбили ему спесь, и он стал держать себя приличнее и проще. Вообще, со времен Бисмарка, немцы сделались самыми несносными животными. Неожиданные успехи выбили их из привычной колеи и теперь они изображают из себя — даже не "мещан", а "лакеев во дворянстве"…
Когда я сообщил, что являюсь по рекомендации Кноблауха, знаменитый ученый тотчас же проникся необычайным интересом к нашей академии и принялся расспрашивать, какие там получаются оклады, даются ли квартиры в натуре, с отоплением или без отопления, часто ли назначаются награды и в каком размере и т. д. Отвечая на его бесчисленные вопросы, я невольно подумал: не собирается ли г. Вурст осчастливить нас своей ученостью, в качестве сотоварища гг. Кноблауха, Глиствайба и других столпов нашей науки?
Мне только с большим трудом удалось, наконец, обратить разговор на предмет моего посещения и при этом я еще раз имел случай убедиться, как трудно в немецком ученом пробить кору его профессионального самомнения и предвзятых идей… На все в мире он имеет свои установившиеся взгляды и сидит за ними, как за крепким барьером. Проникнуть к нему через этот оплот чрезвычайно трудно, потому что он способен не видеть и не слышать всего того, что расходится с его собственным мнением. Вот вам доказательства.
Когда я сообщил господину Вурсту, что у меня есть манускрипт, написанный на древнейшем арийском языке, который вы назвали прадедом санскрита, он пренебрежительно засмеялся и затем решительно объявил, что это чепуха, подделка, мистификация. Праязык, по его словам, просто-на-просто неудачная выдумка Шлейхера, а его попытка реставрировать на этом выдуманном языке басни — ослепительный tour de force[14] для невежд — может вызвать только улыбку у людей знающих. И Макс Мюллер, и он, Карл Вурст, уже достаточно доказали, что из сравнительного языкознания совершенно невозможно выводить ни хронологии, ни генеалогии языков. Еще доказать, посредством этой странной науки, сходство между языками известных рас или групп человеческого рода — это возможно; но сродство между языками легко доказать и без сравнительного языкознания: для этого стоит только взять лексикон того и другого языка и найти сходные слова, что может сделать всякий человек, умеющий читать. Для таких пустяков не надо быть ученым, а тем более выдумывать какую-то особенную науку. Вот вам образчик его рассуждений.
Затем, перейдя к определению древности открытого мною манускрипта, он категорически объявил, что ни в каком случае не может признать за ним доисторической древности и вот на каком основании. Самые древнейшие семитические письмена восходят едва-едва к тридцатому столетию до нашего времени, мой манускрипт, согласно моему заявлению, написан на языке, родственном с санскритским, а так как этот последний, — что опять-таки неопровержимо доказано Максом Мюллером, — искусство письма заимствовал у семитов, то манускрипт этот может считать за собою — самое большее лишь двадцати пяти вековую древность…
Заметьте себе, мой добрейший Авдей Макарович, что все это было высказано раньше, чем г. Вурст нашел нужным взглянуть на самую рукопись.
Но мне хотелось проделать всю комедию до конца, чтобы уже не оставалось ничего неизвестного в этом неизвестном иксе. Выждав момент, когда ученое красноречие г. Вурста обратилось за подкреплением к трубке вонючего кнастера (чорт знает, почему эти немцы курят такой отвратительный табак!), я воспользовался этим перерывом и предъявил ученому капралу фотографический снимок с первой таблицы моего манускрипта.
— Что за чепуха? — сморщился г. Вурст, вертя в руках непонятный листок. — Так это-то ваше открытие? Да в нем нет ни малейшего признака не только древности, но даже простой старины!
Я объяснил ему, что если он говорит собственно об этом листке, а не о том, что на нем написано, то действительно этот листок весьма недавнего происхождения, так как это фотографический снимок с одной из таблиц моего манускрипта.
— А где же оригинал? — спросил он, с пренебрежением откидывая листок.
— Оригинал хранится в надежном месте, так как я решился не подвергать его случайностям путешествия.
— Уж не хотите ли вы, чтоб я рассматривал копию?
Я объяснил ему, что фотографические снимки служат даже для микроскопических исследований, а для определения, во-первых того, известен ли господину профессору алфавит этой рукописи, и во-вторых, на каком языке она написана, совершенно нет надобности в оригинале, в особенности когда имеется такая точная копия, буквально воспроизводящая все малейшие точки, черточки и штрихи.
Г. Вурст окружил себя облаком своего вонючего табаку и прошелся несколько раз по комнате. Затем, остановившись против меня, он спросил отрывисто:
— Вы говорите, оригинал писан на таблицах: что это за таблицы?
— Тонкие металлические листочки, с обеих сторон исписанные такими письменами.
— Из какого металла эти таблицы?
— Кажется, из алюминия, если только это не другой металл, крайне на него похожий по виду, цвету и удельному весу.
— Алюминий! — повторил г. Вурст и расхохотался. Затем посмотрев на меня с насмешливым сожалением, он спросил:
— Неужели вы приехали в Иену только для этой ребяческой мистификации? Думаете ли вы, что у меня такой излишек времени, что я могу бросать его на подобные пустяки?
Я повторил ему те же доводы относительно подлинности моего открытия, которые приводил уже Кноблауху; я сказал, что невозможно допустить, чтобы, во-первых, нашлось такое лицо, которое только ради мистификации взяло на себя неблагодарный труд приготовить 318 алюминиевых таблиц и затем изрезать их с обеих сторон такого рода письменами, а во-вторых, чтобы это лицо могло поместить свои таблицы в том недоступном месте, где я их нашел.
— Что же это за место такое?
— Это совершенно недоступный остров в Тихом океане, лежащий под 8° 57" с. ш. и 155° 16′ 47″ з. д. от меридиана острова Ферро[15].
Г. Вурст достал с полки географический атлас, отыскал карту Тихого океана и долго водил по ней пальцем. Наконец я указал ему искомый остров.
— Aber das ist die Gefährliche Insel![16] — воскликнул он, уставив на меня вопросительный взгляд.
— Да, остров Опасный, совершенно недоступный с моря.
— Но тогда как же вы на него попали, я вас спрашиваю?
— На аэростате.
— На аэростате? Через Тихий океан? Милостивый государь, я попросил бы вас избрать для своего изумительного остроумия кого-нибудь другого, а меня оставить в покое.
— Ну, хорошо, г. профессор; оставим этот вопрос в стороне. В настоящую минуту не важно, как я нашел эти таблицы, — важно то, что они найдены, что они существуют.
— Но кто мне поручится, что они действительно существуют?
Я вынул из бумажника квитанцию Петербургского Отделения Государственного Банка в том, что им принято на хранение в кладовых банка, вместе с прочими драгоценностями, 318 алюминиевых таблиц, покрытых неизвестными письменами.
— Вот, г. профессор, — сказал я, — если в Иене найдется лицо, знающее русский язык, то оно вас удостоверит, что эта квитанция вполне гарантирует существование таблиц.
Г. Вурст подошел к двери и постучал,
— Mariechen! Mariechen! — крикнул он, — ruft mir den Warschauer![17]
Через несколько времени в комнату вошел юркий еврейчик с тяжелым золотым пенсне на бутылкообразном носу.
— Господин фон-Варшауэр, — сказал профессор, — будьте любезны, прочитайте, пожалуйста, и переведите мне, что написано на этом лоскутке…
Здесь произошла комическая сцена, которую не могу не передать вам.
Г. Варшауэр как-то брезгливо, искоса взглянул на квитанцию. Но едва взгляд его масляных глаз успел уловить написанные там цифры, как вдруг лицо его вытянулось, рот растянулся до ушей, руки затряслись, как под влиянием гальванического тока: приблизив почти к самому носу квитанцию, он жадно принялся пробегать ее глазами, восклицая время от времени:
— Was is das? На пятнадцать миллионов драгоценностей! Fünfzehn Millionen Rubel! Oh, вей мир! Fünfzehn Millionen![18]
— Fünfzehn Millionen Rubel? — повторял растерянно профессор, смотря в квитанцию из-за плеча Варшауэра.
— O, ja, ja! Считая по 40 коп. за марку, то-есть две с половиной марки в рубле… Это будет… Sieben und dreiszig und halb Millionen Mark![19]
— Sieben und dreiszig und halb Millionen! — повторял, как эхо, профессор г. Вурст.
— Это неважно, — прервал я восторги гг. Вурста и Варшауэра, — прочитайте, пожалуйста, г. профессору вот это, самое важное для меня место квитанции.
— Самое важное? О, вей мир! Самое важное! Dreihundert achtzehn aluminische Tafeln… Алюминиевые таблицы, исписанные неизвестными письменами — самое важное! о!
— Надеюсь, г. профессор, — сказал я, — теперь существование алюминиевых таблиц для вас не подвержено сомнению?
— О, конечно, конечно!.. Тридцать семь с половиной миллионов!.. Конечно! Я вполне уверен… Это выше всякого сомнения!
— Поэтому, мне кажется, уже ничто не помешает вам рассмотреть этот листок, — продолжал я, — снова подавая ему фотографический снимок таблицы.
— О, конечно, конечно! Я весь к услугам высокоуважаемого господина.
Г. Вурст с бесконечно большим вниманием, чем прежде, стал рассматривать поданный листок. Но я успел заметить, судя по тому, как он вертел его в руках, оборачивая то так, то вверх ногами, что он ничего в нем не понимает. Тем не менее я спросил его, известен ли ему язык, на котором написана таблица.
— Конечно… Что же тут мудреного? Алфавит, которым писан оригинал, очевидно, одна из бесконечных вариаций семитического алфавита…
— А язык?
— Язык, очевидно, смесь зендского и санскритского языков… быть может, с известной дозой древнего бактрийского языка.
— Следовательно, вы можете прочесть и перевести этот листок?
— О, о! Не так-то скоро! При всем глубоком уважении я должен сказать, что высокопочтенный господин, вероятно, не совсем знаком с методом научных исследований в области археологической палеографии: здесь каждое слово, каждая отдельная буква, каждый штрих должны быть предметом глубоких критических изысканий, что требует слишком много времени и труда. Гротефенд, Раулинсон, Шампольон и другие исследователи употребляли по нескольку месяцев на то, чтобы прочитать и объяснить какую-нибудь одну строчку иероглифов или клинообразных письмен. Поэтому, если высокоуважаемый господин благоволит оставить мне этот листок, то я полагаю, что шести месяцев мне будет более чем достаточно, чтобы совершенно ознакомиться с его содержанием.
Итак, при помощи г. Вурста, мне понадобилось бы сто пятьдесят девять лет, чтобы ознакомиться с содержанием найденных мною таблиц! Не надеясь прожить столько времени даже ради интересов науки, я поневоле должен был обратиться к другому ученому, несколько более поспешному в своих исследованиях.
Так как, по вашему совету я распорядился сделать по нескольку снимков с каждой таблицы, то я взял перо и подписал сверху листка, что приношу его в дар Иенскому университету. Затем я тотчас же раскланялся с г. Вурстом, отказавшись и от вина, и от пива, которыми он вздумал меня угощать. Гг. Вурст и Варшауэр любезно проводили меня на крыльцо и, долго стоя в дверях, посылали мне вслед приветствия и поклоны, пока я шел по улице. Потом они обернулись носом к носу и принялись горячо жестикулировать.
В тот же день я уехал из Иены и, как видите, уже в Оксфорде…
Но мое письмо так разрослось и я так много отвел в нем места для г. Вурста, что о предметах более достойных вашего внимания мне приходится говорить вкратце.
Остановившись в гостинице, я послал мистеру Грешаму, в Triniti-College[20], ваше письмо и карточку и просьбой уведомить меня, когда я могу ему представиться. Затем, так как "с волками жить — по волчьи выть", я спросил себе бутылку кларета с порцией традиционных бараньих котлет и принялся за завтрак a l'anglaise[21]. Но не успел я взяться за вилку, как вдруг входит высокий худощавый господин, с лицом, осыпанным крупными веснушками, с гладко, остриженными песочными волосами и с огромными ярко-огненными баками; господин этот быстро окидывает залу глазами и направляется прямо в мою сторону. В этот короткий промежуток времени я успел рассмотреть, что, несмотря на веснушки и чудовищные баки, лицо этого господина имеет очень симпатичное и добродушное выражение.
— Если не ошибаюсь, — сказал он, когда я в недоумении поднялся к нему навстречу, — я имею честь видеть мистера Гречоу? Я доктор Грешам, — продолжал он, приветливо протягивая мне обе руки. Добро пожаловать в наш старый, ученый город. Очень, очень рад с вами познакомиться: Гречоу, Грешам — как это похоже!
И он весело рассмеялся таким добродушно-ласковым смехом, что как-то сразу сделался мне близким человеком.
— Я торопился просить вас к себе сегодня завтракать, — продолжал он. — Но так как вы меня предупредили, то мне остается только присоединиться к вашему завтраку. Но я надеюсь, что вы не откажете сделать мне честь отобедать сегодня у меня? Да? Прекрасно! Я познакомлю вас с моей женой, маленькой мистрис Грешам.
Затем он подозвал лакея и приказал подать себе бараньих котлет и бутылку кларета.
— Ну-с, теперь расскажите мне, — продолжал он, чокаясь со мною стаканом кларета, — как поживает my little dear fatler, batenika[22], доктор Обадия Сименс? Собственно говоря, я на него ужасно зол: я писал к нему два раза и ни на одно письмо не получил ответа. Я знаю, что он меня любит по-прежнему и письмо, которое вы мне передали, меня отчасти примирило с ним, но эта славянская распущенность, это нежелание взять себя в руки, неохота пошевелить лишний раз пальцем без крайней нужды даже затем, чтобы написать две-три строки далекому другу — это очень несимпатичная расовая черта. Как хотите, это черта восточного некультурного человека! Меня до крайности злит в нем эта славянская лень, потому что я глубоко убежден, что, если бы только он взял себя в руки, его имя прогремело бы по целой Европе, как лучшего ориенталиста нашего времени. Неправда-ли? А он что делает? — Он пьет себе запоем чай да разрезывает новенькие книжки! Я знаю, он мне скажет, что следит за наукой, запасается сведениями, обогащает себя новыми идеями… Но какая нам польза от его познаний, от его новых идей, когда они сидят в его мозгу и не выходят наружу? О, попадись он мне на глаза, я бы его разбранил отлично! Я бы его так отделал, так отделал!.. Знаете, мистер Гречоу, я собираюсь написать к нему ругательное письмо на четырех листах большого формата и самым мелким почерком. Как вы думаете, подействует это на него?…
Как вы думаете, d-r Obadia Simens, он же почтеннейший Авдей Макарович, побудит ли этот отзыв вашего друга, доктора Грешама, который я нарочно буквально передаю, — побудит ли он вас окончить, наконец, то большое сочинение, о котором вы мне говорили и для которого, по вашим словам, собраны уже все материалы, составлен подробный план, которое даже набросано вчерне и теперь нуждается только в окончательной отделке? Что вы на это скажете?
Но что за милый человек этот Грешам! Я право от него в совершенном восторге, точно так же, как и от его милой, доброй жены, которая так меня обласкала, что я чувствую себя у них совершенно как дома. Верьте после этого тому, что рассказывают об английской чопорности! Правда, нашей слащавой маниловщины у них не встретишь, но зато найдешь такое гуманное, такое искреннее отношение к человеку, такое уважение к человеческой личности, что за отсутствие их не вознаградят никакие кулебяки с осетриной наших гостеприимных и хлебосольных москвичей. Целые дни я провожу у них, и если я опоздаю к завтраку, то или является посыльный, или сам мистер Грешам без церемонии берет меня под руку и ведет к мистрис Грешам извиняться, что заставил себя ждать с завтраком. После завтрака я сажусь в покойное кресло, беру к себе на колени маленькую Эми, синеглазую дочку Грешама, и рассказываю ей русские сказки об Иване царевиче и сером волке, и жар птице, и о бабе Яге. Могу похвастаться, что маленькая мисс слушает меня с большим удовольствием, хотя к сказочным чудесам относится скептически. Особенно ее смешит, как это баба Яга в ступе едет, пестом погоняет, метлою следы заметает… Что касается отца и матери, то они в совершенном восторге от моих сказок. Мистер Грешам восхищается их простодушной, первобытной поэзией и просит у меня позволения записать некоторые из них.
Но я замечаю, что, увлекшись идиллическими подробностями, я совсем позабыл сообщить вам о деле. Письмо мое уже приняло весьма почтенные размеры. Поэтому на уголке листа сообщу вам вкратце, что когда я рассказал, подробно о своем открытии, мистер Грешам очень им заинтересовался. "В каком, вероятно, восторге от этого d-r Сименс!" — сказал он. Несколько вечеров подряд он весьма внимательно рассматривал фотографические снимки с таблиц и, наконец, вчера за обедом решительно объявил, что в Европе мне делать нечего, но что нужно ехать в Индию, на Ценлон, где есть ученый пундит[23] Нарайян Гаутама Суами, который в этом деле мне будет полезнее всех филологов, санскритологов и ученых ориенталистов Европы. "Я дам вам к нему письмо, — сказал Грешам, — и вполне уверен, что Нарайян для меня сделает все, что может. Но так как он часто путешествует по Индии и часто забирается в глушь Гималайских монастырей то я дам вам другое письмо к одному богатому сингалезцу, Рами Сагибу, который живет недалеко от Коломбо в своем наследственном поместье: он очень дружен с Нарайяном и всегда знает, где его найти. Я часто адресую свои письма Рами Сагибу для передачи Нарайяну".
Вот вам, многоуважаемый Авдей Макарович, подробный отчет о моем путешествии по Европе и о его результатах. Буду ждать в Оксфорде, что вы посоветуете мне делать.
Весь ваш
Андрей Грачев.
VII. Телеграмма
Оксфорд Грачеву.
Взял отпуск. Еду с вами. Вуду ждать в Порт-Саиде. Справьтесь в русском консульстве.
Семенов.
VIII. Отъезд из Европы
Быстро бежит железнодорожный поезд почти по прямому направлению — с севера на юг. По сторонам дороги мелькают старинные городки с высокими узкими домами и еще более узкими улицами. Мелькают высокие старинные башни, зубчатые стены, мосты, голые скалы, зеленые виноградники, смеющиеся фермы. Все бежит, торопится показаться и исчезнуть, чтобы уступить место другому. В долинах начинают уже появляться лимонные рощи. На станциях, рядом с грубым гортанным немецким языком, слышится уже иная, плавная речь, и ухо с удовольствием ловит музыкальные звуки разговора. Иной раз, вслушиваясь в беседу своих соседей, Грачев с удивлением замечал, что они говорят вовсе не по итальянски, как ему казалось сначала, а славянским наречием, совершенно ему понятным, но до того плавным и мягким, что оно не уступало в музыкальности итальянскому языку.
Вот уже показался Триест. На скате плоскогорья темнеет старый город с его древними зданиями, новый город купцов и коммерсантов ушел к самому морю, растянулся вокруг небольших соседних бухт, в которых виднеется целый лес мачт и пароходных труб. Андрей Иванович стоит у окна вагона и смотрит, как быстро мелькают перед ним дома, улицы, площади, конторы. Громадные склады строевого леса, горы каменного угля, целые стада быков, хлеб, кофе, табак, бочки с сахаром, груды хлопка — все это мелькает перед ним, рябит в глазах, но ему некогда всматриваться в окружающую его кипучую деятельность: нужно попасть вовремя на отходящий в Порт-Саид пароход Австрийского Ллойда.
Около самого вокзала железной дороги находится новый порт; сооружения его тянутся почти на три версты. За изгибом мола св. Терезы, на выступе которого в море возвышается маяк, виднеется старая гавань. От железнодорожной площади до этого мола тянется набережная, обстроенная красивыми зданиями. Словоохотливые соседи указывают городской театр, старую биржу, городскую ратушу, православную церковь св. Николая, памятники Леопольду I и императору Карлу VI, карантин, наконец — дом Австрийского Ллойда. Андрей Иванович рассеянно смотрит на эти здания и думает по русской привычке как бы не опоздать на пароход.
Но за границей не опаздывают. Время прихода поездов точно согласовано с временем отхода пароходов. Через какой-нибудь час Андрей Иванович, вместе со своим багажом, уже находился на пароходе "Эрцгерцог Максимилиан". Наскоро устроившись в своей маленькой каютке, он вышел на палубу посмотреть в последний раз на покидаемый город.
Облака черного дыма, вылетавшие из труб парохода, застилали густым туманом мол, ближайшую часть бухты и набережную. Порой набегавший ветерок несколько разгонял клубы дыма и за ними на мгновение показывались группы суетившихся людей, тюки товаров, длинная линия кораблей и на заднем плане амфитеатр городских зданий, уходящий в синюю даль. На пароходе господствовала торопливая суета. По трапу беспрерывно поднимались группы мужчин и женщин, втаскивались чемоданы, мешки, сундуки. Палубные пассажиры со своими узлами сновали взад и вперед по пароходу, отыскивая для себя удобное место. Между ними озабоченно бегали матросы, исключительно славяне — марлоки, поставляющие Австрии лучших моряков. Слышался разноплеменный говор, раздавались крики, смех, кое-где плакали женщины, отпуская на чужбину своих близких или навсегда покидая скупую родину для чужой, неизведанной стороны, о которой так заманчиво пишут в газетах. Вдруг всю эту разноголосицу покрыл оглушительный свисток парохода, заставив вздрогнуть непривычных к нему пассажиров. Суета еще более увеличилась. С мостика около труб послышался рупор капитана. Матросы кинулись убирать трап. Из воды поднималась и с грохотом ползла по палубе массивная цепь якоря, вытаскиваемого паровой лебедкой. Пароход тихо отделялся от пристани. В наступившем затишье слышно было, как в котлах глухо клокотала вода. Машина приготовилась действовать и машинисты, с масленками в руках, торопливо сновали между ее гигантскими рычагами.
Капитан в последний раз окинул взглядом палубу парохода. Все оказалось в порядке.
— Вперед! — скомандовал он, нагнувшись к разговорной трубе, сообщавшейся с машинным отделением. В тоже мгновение весь корпус громадного парохода точно вздрогнул. Медленно и плавно задвигались стальные мускулы машины и пароход беззвучно стал удаляться от пристани. Тихо обогнул мол, прошел он ворота брекватера и повернул на юг, в открытое море.
— Полный ход! — скомандовал капитан. Рычаги заходили чаще, густые облака пара с ревом стали вылетать из труб и белая пена широкой полосой побежала за пароходом.
Андрей Иванович задумчиво стоял на палубе, глядя на медленно передвигавшуюся линию дали. Он думал не о древней Аквилее, приютившейся на противоположном берегу залива и уступившей свое величие новому Триесту, не о мирно дремавшей на своих островах развенчанной царице Адриатики. К сожалению, ему было не до исторических воспоминаний. Со времени выхода в море он начал испытывать какое-то странное состояние духа. Какая-то непонятная хандра овладела им. Не то печаль о чем-то прошлом, покинутом, не то беспредметная тоска не давали ему свободно наслаждаться открывавшимися видами. Он безучастно смотрел, как на востоке синели контуры гор и берега островов, непрерывной цепью сопровождавших побережье Далмации, начиная от Полы вплоть до Черногорских Антивари, как местами еще темнели на них леса, остатки тех дремучих корабельных лесов, которые некогда давали, казалось, неистощимый материал для постройки судов отважным марлакам, исстари славившимся по всему Средиземному морю, как неустрашимые и искусные мореходы. Рассеянно смотрел он, как впереди широко расстилался голубой простор моря, уходивший в безграничную даль, точно маня за собою туда, в благодатные страны юга, где под лазурным тропическим небом совершенно неизвестны снега и вьюги остающегося позади севера. Но в голове его как-то смутно путались представления о севере и юге.
Также безучастно вслушивался Андрей Иванович в звучавшую около него разноязычную речь. Почти за его спиною слышался разговор на французском языке с тем особенным выговором, по которому легко было заметить, что говорившие не французы.
— Да, — говорил один голос с сильным итальянским акцентом, — наше море умное дитя, когда спит.
— А разве оно не всегда так послушно? — послышался вопрос.
— О! Посмотрели бы вы, как оно воюет! Оно совершенно кипит и клокочет, как вода в кастрюле, и тогда неосторожному кораблику грозит неминуемая гибель, если он не успеет заблаговременно спрятаться в какую-нибудь попутную гавань.
— Вот как! Я не в первый раз здесь, но никогда не предполагал, чтоб эта лужа — la more — могла быть опасной…
— Лужа! — воскликнул итальянец и в голосе его послышалось чувство оскорбленного патриотизма: — Я желал бы, чтобы вы посмотрели на наше море во время бури!
— Извините, синьор, я кажется задел ваш патриотизм. Но право я не знаю, откуда здесь возьмется буря?
— Буря бывает и на Комо и на Лаго-Маджиоре, милостивый государь, у нас здесь дует сирокко. Это жаркое дыхание раскаленной Африки доносится и до нас, до побережья Далмации. Мы рады горячему ветру, потому что он прилетает к нам насыщенный живительной морской влагой и оставляет ее на нашем сухом скалистом поморье. Но иногда навстречу южному воздушному течению, как будто не желая дать ему возможности отогреть и напоить Иллирию и Далмацию, с наших гор срывается резкий северный холодный ветер. Он со страшной силой проносится через ущелья и проходы и подкрепленный береговым бризом, стремительно сталкивается с сирокко. Вот когда, милостивый государь, я советовал бы вам посмотреть на нашу Адриатику!
— Да, пожалуй, вы правы. Я по личному опыту знаю, что буря не так опасна в открытом океане, как в небольших морях, ограниченных близкими берегами.
— Вот, смотрите, — продолжал первый голос, — видите эти струйки дыма, которые то поднимаются над морем, то стелются по воде?
— Это туман.
— Да, это клубы тумана. Они поднимутся вверх и скоро закроют весь горизонт… и, кто знает, может быть из этого тумана родится буря.
— Почему вы так думаете?
— Потому что так обыкновенно встречаются сирокко и северный ветер: влага, которую несет сирокко, при встрече с холодным течением оседает туманом, а потом…
— А, потом разражается буря? Ну, Бог с ней. Пойдемте лучше завтракать. Сейчас ударят в колокол.
Андрей Иванович приподнялся из-за бунта веревок и посмотрел вслед уходившим.
Шляпа — шлем из панамы, обвитая зеленой газовой вуалью, концы которой спускались до половины спины, короткая жакетка из пестрой материи, кожаная сумка через плечо, футляр с биноклем через другое — всо показывало в одном из собеседников несомненного англичанина. Другой, которого Грачев принял за итальянца, был в длинном, черном сюртуке, черных перчатках и высокой островерхой шляпе с широкими полями. Проводив их глазами до дверей кают-компании, Андрей Иванович пошел следом за ними и как раз вовремя, потому что в ту же минуту зазвонил колокол, призывая пассажиров к завтраку.
IX. Новые знакомства
Не останавливаясь на осмотре достопримечательностей западно-европейских городов, Андрей Иванович прямо проехал в Триест и здесь поспешил взять билет на пароход Австрийского Ллойда "Эрцгерцог Максимилиан", отходящий в Порт-Саид. Когда, разобравшись со своим багажом, он сошел в столовую парохода к завтраку, места вокруг столов были почти все заняты, однако Грачеву удалось выбрать свободный стул, который он и поспешил занять. Сидевший рядом с ним какой-то итальянец в черном сюртуке предупредительно подвинул к Грачеву корзину с хлебом, Андрей Иванович отвечал подобной же любезностью, передав ему блюдо с салатом. Благодаря обмену услуг, скоро завязался разговор и в конце завтрака итальянец счел нужным рекомендоваться своему соседу, передав ему карточку, на которой стояло: "Dr. Goundoulisch". Гундулич? Значит, славянин, подумал Грачев, пряча полученную карточку в бумажник. Фамилия знакомая! Где это я ее слышал?
В свою очередь он достал из бумажника визитную карточку и с поклоном передал новому знакомцу. Cлучайно, вместо заграничной, под руку попалась русская карточка, печатанная ещё в Костроме.
— Андрей Иванович Грачев, — бойко прочитал Гундулич и заговорил уже по-русски, — Очень, очень приятно познакомиться. Я сам почти русский. Лучшие годы жизни я провел в Петербурге, где был студентом медико-хирургической академии, кончил курс, получил степень доктора медицины и думал навсегда остаться в России, да вот, видите, попал снова на родину.
— Соскучились?
— Отчасти. Но главное, — Гундулич оглянулся и понизил голос, — меня увлекло движение 75 года.
— Какое это движение? Я ничего о нем не слыхал. — спросил Грачев.
— Я вам расскажу потом… здесь это не совсем o удобно. Кстати, завтрак кончился, если хотите, я могу зайти к вам в каюту.
— Вы меня очень обяжете, — обрадовался Грачев.
— Не мудрено, — сказал улыбаясь Гундулич. — Первое время я скучал в Петербурге о своем милом Дубровнике, а потом на родине, — скучал о Петербурге. Но это, впрочем, понятно: в Петербурге я оставил такую дружную семью товарищей, что с ними мне жилось право гораздо лучше, чем в родной семье. Знаете ли, вот с тех пор прошло более десяти лет, а я со многими из них веду еще живую, задушевную переписку.
Новые знакомцы вышли вместе из столовой и отправились в каюту Грачева, Здесь они уселись поудобнее и, закурив сигары, продолжали начатый разговор. Гундулич вспоминал о Петербурге, о своих академических товарищах и знакомых и при этом назвал в числе своих друзей несколько лиц, известных в ученом и литературном мире и отчасти знакомых Грачеву. Между прочим он упомянул имя профессора Семенова.
— Как, разве вы его знаете? — спросил Грачев.
— Добрейшего Авдея Макаровича? — воскликнул Гундулич. — Еще бы не знать! Только по его милости я дотянул до конца в академии. Сначала мне так трудно приходилось, что я через два дня в третий обедал, а одно время даже целых две недели просидел буквально на одном черном хлебе и воде. Он сам меня отыскал и помог. Прекраснейший человек!
Между тем Андрей Иванович вспомнил, почему фамилия Гундулича показалась ему знакомой.
— Кстати, — сказал он, — ваша фамилия напоминает мне одного средневекового поэта.
— Жива Гундулича? — быстро спросил Гундулич.
— Да. У меня как-то были в руках его стихотворония…
— Это мой предок и я горжусь им более, чем иной дворянин гордится своим предком, участвовавшим в крестовых походах. Этот Жив Гундулич еще в те времена мечтал о единстве славян, желал, чтоб они:
Еден говор да сговорят,
Една душа да думает…
— Но, увы! — мечте его еще долго не придется исполнится.
— Вы говорите: "еще долго не придется исполниться", — значит, вы думаете, что мечты эти все-таки должны исполниться.
— Непременно. Проследите ход всемирной истории позднейшей эпохи и вы убедитесь, что объединение славян — только вопрос времени. Мелкие народцы, разбитые, разрозненные географическими условиями, династическими интересами, политикой войн и трактатов, начинают сознавать свое племенное единство и стремиться к национальному объединению, к слиянию в крупную политическую единицу. Два таких объединения уже совершились на наших глазах.
— Вы говорите об Италии и Германии?
— Да. Разрозненная, разорванная Италия теперь уже составляет одно политическое целое. Положим, еще не все итальянские земли вошли в ее состав, но уже все эти королевства обеих Сицилий, Папская область, герцогства Тосканское, Моденское, Луккское — все это отошло в область преданий. Германия также не составляет уже более частной собственности. 360 маленьких деспотов a la Louis XIV. Но немецкое единство непременно должно иметь последствием славянское объединение.
— Почему вы так думаете?
— А потому, что в пределы объединенной Германии вошло слишком много славянских народностей, которые теперь просыпаются и начинают сознавать свою национальность. Германизировать их теперь уже невозможно потому, что движение зашло слишком далеко… Остановить его никакие репрессивные меры не помогут.
— Вы думаете?
— Совершенно убежден. И поверьте мне, лишь только закончится объединение немцев слиянием австрийских немцев с Германией, как начнется объединение славян и зерном этого объединения будут австрийские славяне.
— Пожалуй… Вы, может быть, и правы. В Австрии уже начинается славянское движение одновременно с двух сторон — в Чехии и в Крайне… Кстати, о каком движении 75 г. вы мне хотели рассказать?
— О движении, которое началось в Далмации и в Крайне во время герцеговинского восстания…
— И которое кончилось австрийской оккупацией Боснии и Герцеговины?
— К несчастью, да… и кроме того тремя годами заключения вашего покорного слуги в крепости…
До поздней ночи проговорили новые знакомые. Гундулич настолько обрусел во время пребывания в Петербурге, что у него вовсе не оказалось той замкнутости и преувеличенной осторожности в сношениях с людьми, особенно мало знакомыми, которая характеризует юго-западных славян, вероятно, как следствие политических условий, в которых они живут уже столько веков. С полной откровенностью и без малейшей рисовки он рассказал свое участие в движении, которое затеяла небольшая кучка патриотов, состоявшая большей частью из учащейся молодежи. Движение это имело целью образование независимого сербско-хорватского государства из юго-западных провинций Австрии, Боснии, Герцеговины, Сербии, Болгарии и др. славянских земель, находившихся в турецкой неволе.
— И поверьте, что это так и будет в свое время, — воодушевился Гундулич. — Это сбылось бы и во время последней турецкой войны, если бы не помешали нам изменники, ренегаты, продавшие национальную независимость своего народа за милостивое внимание Габсбургов, за чины, ордена и денежные подачки.
Здесь он упомянул имя Иелачича, бывшего тогда бичом волнующихся провинций и трудно себе представить, сколько ненависти звучало при этом в его голосе.
Затем Гундулич рассказал о себе, что живет в Корфу, но несмотря на значительную практику сильно скучает по России и с удовольствием уехал бы в Петербург, если бы не слабость груди, не позволяющая ему расстаться с мягким климатом и роскошными темно-зелеными апельсинными и лимонными рощами острова.
Узнав, куда и зачем едет Грачев, он рекомендовал ему, как спутника до самого Коломбо, своего знакомого, ехавшего с ним вместе, мистера Крауфорда, младшего брата известного лорда Крауфорда.
— Это прекрасный малый, — говорил Гундулич, — и кроме того, не без влияния в Калькутте. Я вам советую с ним познакомиться.
— Но ведь вы знаете, Степан Петрович, англичане такой чопорный и деревянный народ, что познакомиться с ними очень трудно, да и не представляет особенной прелести.
— Ну, это предубеждение, любезнейший Андрей Иванович. В англичанах действительно нет способности быстро сближаться, характеризующей французов и особенно русских. Англичанин не заговорит первый и не со всяким заведет сношения, но если раз он счел нужным познакомиться, то трудно найти более милого собеседника и более постоянного друга, чем он. Я знаю их очень хорошо, потому что на Корфу всегда живет их очень много. Конечно, в семье не без урода… Но подумайте и скажите беспристрастно, разве мало уродов и между другими национальностями?
Пропустив мимо ушей маленькую иронию, звучавшую в голосе Гундулича, Андрей Иванович вспомнил о добрейшем мистере Грешаме в Оксфорде и должен был согласиться, что Гундулич прав.
— Познакомьте, познакомьте меня с мистером Крауфордом, — сказал он Гундуличу, — хотя, по правде сказать, я был бы бесконечно доволен, если бы спутником моим до Коломбо были вы, а не мистер Крауфорд.
— Благодарю за комплимент, — отвечал, смеясь Гундулич: — но забираться так далеко не имею никакой надобности.
— А повидаться с Авдеем Макаровичем?
— Ах да! Ну, это проще можно сделать, взять да поехать в Петербург. Тогда, по крайней мере, я убил бы двух зайцев разом.
— Каких двух зайцев?
— А как же? Ведь у меня и кроме Авдея Макаровича есть знакомые в Петербурге.
— Да. Но Авдея Макаровича вы во всяком случае уже не застали бы в Петербурге.
— Где же Авдей Макарович?
— Он теперь наверно уже в Порт-Саиде и дожидается меня.
— Разве вы едете вместе?
— Да.
— Так какого еще вам спутника? Уж лучше Авдея Макаровича не придумать.
Андрей Иванович от чистого сердца согласился с Гундуличем.
На следующий день за завтраком Гундулич познакомил Андрея Ивановича с Крауфордом. Часов до трех пополудни новые знакомцы втроем провели на палубе за разговором и почти не заметили, как пролетело время и пароход остановился перед Корфу, где Гундулич должен был высадиться.
Приятели крепко пожали руку симпатичного доктора.
— До свидания, доктор, — сказал Крауфорд. — Я вас во всяком случае отыщу. Ведь я каждый год проезжаю здесь по крайней мере два раза.
Андрей Иванович тоже хотел сказать "до свидания", но подумал, что вряд ли ему придется увидеть Корфу еще раз, а на свидание с Гундуличем в Петербурге трудно было рассчитывать. Он ограничился тем, что крепко пожал руку Гундулича и сказал:
— Мне чрезвычайно грустно, что я не могу вам сказать "до свидания". Прощайте, быть может, навсегда, но будьте уверены, что если бы нам снова пришлось встретиться, то это был бы для меня настоящий праздник.
X. Мистер Крауфорд
Быстро промелькнули в густом тумане цветущие острова Ионического моря: Левкада, Кефалония, Занте. Крошечная Итака, получившая всемирную известность, благодаря приключениям хитроумного Одиссея, находится слишком в стороне от обычного пути и потому Андрей Иванович напрасно всматривался в голубой туман, силясь различить хотя слабые очерки знаменитого острова. Скоро пароход вышел на простор Средиземного моря и помчался к западному берегу Кандии. Неприветно встретило это море наших путников. Тяжелые, свинцовые тучи заволокли все небо, ветер завывал в снастях. Пароход, перекачиваясь с боку на бок с каким-то зловещим скрипом, то зарывался в морской пучине, то тяжело взбирался на вершины белоголовых волн. Качка была ужасна. Андрей Иванович упрямо оставался на палубе, потому что в каюте он чувствовал себя еще хуже. Здесь по крайней мере его обдувал свежий морской ветер. Порой верхушки воли, перекатываясь через палубу, обдавали его тысячью холодных брызг. Эти неожиданные души несколько освежали его. Но все же он чувствовал себя дурно: головокружение, стеснение груди, тошнота, тоска — все признаки морской болезни.
— Что, мистер Гречау, плохо вы на корабле себя чувствуете? — раздался за ним голос мистера Крауфорда, с которым в последнее время он очень сошелся и который действительно оказался хорошим малым, вполне оправдывая рекомендацию Гундулича.
— Совсем плохо, мистер Крауфорд, — силясь улыбнуться, отвечал Андрей Иванович и собственный голос показался ему каким-то странным, как будто даже чужим — до того он был слаб и так глухо звучал под аккомпанемент ветра и волн.
— Мужайтесь, мой добрый сэр. Это все пустяки. Хорошо, что вы не лежите, а предпочитаете бороться с болезнью, стоя на ногах, как следует мужу. Попробуйте вот этого напитка, — продолжал он, протягивая к Грачеву оплетенную фляжку с коньяком: — это придаст вам мужества, а в нем-то здесь и все дело.
— Это ваша теория? — спросил Грачев.
— Теория, подкрепленная многолетней практикой. Прежде всего желудок не должен быть переполнен пищей, а затем — порядочный прием хорошего вина, в особенности коньяку, и вы сделаетесь неуязвимы для болезни.
— Потерпите немного, скоро мы выйдем в тихое море, — продолжал англичанин, сочувственно поглядывая на истомленную физиономию своего русского друга.
Коньяк действительно очень помог Андрею Ивановичу. Но вид черного неба и еще более черного моря действовал на него удручающим образом. Он вспомнил о своем Гиппогрифе, отважно носившимся над тучами, под вечно безоблачным небом, нисколько не завися от капризов ветра и волн, и с презрением оглядел темный, намокший пароход, который, точно задыхаясь от усталости, усиленно работал винтом, чтоб вползти на верхушку волны, и вслед затем тотчас же скатывался к ее подножию.
Крауфорд как будто угадал его мысли.
— Да, — сказал он, — если даже не принимать в расчет индийской хронологии, то не менее шести тысяч лет мы плаваем по морям, а все еще далеки от совершенства. Но в хорошую погоду я люблю быть на корабле. Да хорошая погода и не заставит себя долго ждать.
— Вы думаете? — усомнился Грачев, окидывая взглядом безграничное пространство, по которому бешено прыгали белоголовые волны.
— Держу пари, что еще до обеда мы выйдем в тихое море.
Действительно, скоро качка стала уменьшаться, на небе появились голубые просветы, ветер из бурного перешел в свежий, умеренный. Андрей Иванович совершенно ободрился и под руку с мистером Крауфордом мог даже идти к позднему завтраку.
К вечеру море совершенно утихло. Слабый ветер тянул с берегов Африки и своим теплым дыханием напоминал о странах, лежащих в ином, более знойном климате, под горячими лучами южного солнца. На темном безоблачном небе зажигались золотые звезды. Андрей Иванович смотрел, как погружался в море сверкающий пояс Ориона, как вслед за ним сходили гиады и плеяды. Мистер Крауфорд, сидевший тут же рядом, описывал чудеса тропической природы Индии.
— Хорошо ли вам живется в Индии?
— Как вам сказать, сэр, насчет нашей жизни в Индии? — Знаете, я вам отвечу словами одного из моих приятелей: если ее рассматривать, как она есть сама по себе, она хорошая жизнь, но если смотреть на нее, как на жизнь в Индии, она ровно ничего не стоит. По своей уединенности она нам очень нравится, но по своей отчужденности она нам кажется самой паскудной жизнью. Как жизнь сельская, она нам очень по сердцу, но принимая во внимание…
— Что она проходит вдали от двора, вы находите ее скучной?
— Откуда вы знаете, сэр, что я именно это хотел сказать?
— Не мудрено знать. Ведь этот ваш приятель — шут из комедии "As you like it"?[24]
— Вот как, сэр! Так у вас в России Шекспир известен?
— Даже в большом ходу. Ведь знают в Англии наших Толстого, Тургенева, Достоевского?
— Конечно, сэр. Гении принадлежат всем народам. Они не составляют национальной собственности, как доллары или гинеи… Но все-таки, сэр… Уж не хотите ли вы меня уверить, что русские не едят сальных свеч?
— Совершенно не имеют в этом надобности. У нас достаточно других, более питательных продуктов.
— Но, быть может, в качестве лакомства?
— О, что касается до лакомства, то у нас есть такая дичь и рыба…
— Вы совершенно правы, сэр. Ваша осетрина, ваши трехфутовые стерляди — это верх совершенства. Но всякому ли у вас они доступны?
— А у вас, сэр, всякому доступны ваши бифштексы и ростбифы?
— Да, это правда… Так вы не варвары?
— Гораздо менее, чем вы. Я знаю много стран, где вас иначе не зовут…
— Как рыжие варвары? Ха, ха, ха, сэр, вы правы. Действительно, нас так величают даже в Европе… Но, сэр, ваши отношения к Польше? Согласитесь…
— Но зато у нас нет Ирландии… А ваши порядки в Индии?
— Ха, ха, ха!.. Знаете, сэр, я вовсе не политик… Перейдем лучше к другим предметам.
— С удовольствием. Но так как вы уже затронули этот вопрос, то позвольте вам сказать только несколько слов…
— Хоть тысячи, сэр, я буду слушать с удовольствием.
— Я не стану распространяться о том, как живется в Польше: я там не был и потому не знаю. Но вот факты, которые мне — и не только мне — приходилось наблюдать весьма нередко. В России существуют так называемые хлебные должности, напр., по акцизному ведомству.
— Хлебные? Что это значит?
— Ну, знаете… ну, словом, такие, которые хорошо оплачиваются… И на такие должности преимущественно стремятся поляки и остзейские немцы. Последних мы оставим в стороне. Ну-с, так вот, что я замечал неоднократно. Пока поляки живут в России, они бранят все русское, мечтают, как бы перебраться на службу в Польшу. И что же вы думаете — едва только случится такому поляку перейти на родину, как он уже снова просится в Россию и затем уже о Польше ни полслова.
— Как же вы объясняете подобные факты?
— Я объясняю тем, что русские относятся к полякам гораздо лучше, чем сами поляки друг к другу.
— Да… но… А как вам нравится ваша соседка за столом?
Эта соседка, не то англичанка, не то американка, порядочно надоела Грачеву за обедом. Поднося ко рту кусок ростбифа с левой стороны, она склоняла голову направо, заглядывая в глаза Грачеву, точно заигрывая с ним.
— Она ваша родственница или знакомая?
— Ха, ха, ха! Как вы осторожны, сэр! Во всяком случае — ответ понятен… А знаете, сэр, осторожность вам пригодится в Индии.
— Кажется, она нигде не мешает.
— Да, но вы — русский и едете в Индию… нужно быть особенно осторожным.
— Каких же опасностей я должен остерегаться?
— Я не говорю об опасностях: я не знаю, зачем вы едете в Индию. Предполагаю, что вы просто путешествуете. Тем не менее один тот факт, что русский путешествует по Индии, не доставит особенного удовольствия нашим официозам.
— Признаюсь, об их удовольствиях я не забочусь.
— Да… Но они-то о вас будут заботиться. Они будут за вами следить, устраивать маленькие препятствия и вы рискуете не увидать того, что вы могли бы свободно видеть, не будь вы русский.
— Мне кажется, вы шутите.
— Нисколько. Видите ли, сэр, как бы это сказать… Мы вас боимся.
— Боитесь?
— Да.
— Вот как?
— Да. У вас, там вверху сидят умные головы, сэр. Вот, например, ваша политика в Азии. Берете вы сотни и тысячи миль песков.
— Ну, что ж?
— На здоровье! Никому эти пески не нужны — берите! Доходу вы с них не получаете, вероятно еще сами приплачиваете. Ну-с, а все-таки ведь вы двигаетесь вперед. Престиж вашего имени растет. А тут еще эти легенды о белом царе… Кто их распустил по всей Азии? Толкуют о северных людях в белых рубашках… и надо же было случиться этой несчастной кушкинской баталии[25]… Вы следите за моей аргументацией, сэр?
— Я понимаю, что вы хотите сказать.
— Ну, вот видите, сэр. Весьма не мудрено, что вас примут за тайного агента, даже за шпиона.
— Что же я могу против этого сделать?
— Да ничего. Будьте кротки, как голубь, и мудры, как змей, — вот вам мой совет.
— Благодарю тем более, что совет ваш — самый евангельский.
— Ха, ха, ха! Именно, сэр, евангельский. Главное, не подавайте виду, что вы что-нибудь подозреваете, чего-нибудь боитесь. Идите себе смело, напролом: турист, мол, да и все.
— Но послушайте, мистер Крауфорд, — неужели дело так плохо в Индии?
— Я не говорю, что плохо. Вовсе нет… Но знаете, сэр, политика… все политика! — И не столько политика, сколько…
— Угрызения совести?
— Как я вижу, мистер Гречау, нам скоро не нужно будет трудиться разговаривать, а просто…
— Перемигиваться?
— Именно перемигиваться.
— Как лондонские жулики pur sang?
— Как джентльмены, завсегдатаи Монако.
— А рано завтра мы придем в Порт-Саид?
— С рассветом… Да вы правы: надо хорошенько выспаться. Покойной ночи.
— Покойной ночи.
Утром рано Андрей Иванович уже стоял на палубе и пристально всматривался в безграничный горизонт моря, силясь отличить на нем очерки ожидаемого африканского берега. Одно время вправо от корабля действительно виднелась узкая темная полоска, но Андрей Иванович напрасно ожидал, что пароход повернет к ней: полоска осталась далеко позади и утонула в море. Зато вскоре прямо перед носом парохода в темной дали показались две неподвижные черные точки. Точки эти стали расти в вышину, вправо и влево показались темные линии, точно выведенные по линейке. К Андрею Ивановичу подошел Крауфорд.
— А вы уже на ногах? Доброе утро, — сказал он, пожимая руку Андрею Ивановичу.
— Что это? Порт-Саид? — спросил Грачев.
— Да. Видите: вот это два мола. Они далеко выдвинулись в море. На оконечностях их стоят два маяка, означая вход в искусственную гавань.
— Кажется, навстречу нам едут лодки?
— Лоцманские. Только напрасно проедутся.
— Почему напрасно?
— Потому что австрийские суда обходятся без лоцманов.
— Что же, это привилегия австрийцев?
— Нет, это привилегия далматинских марлаков, которые знают каждый уголок Средиземного моря, как свой карман. Они заткнут за пояс каждого лоцмана.
— А английские суда берут лоцманов?
— Постоянно.
— Значит, марлаки лучше английских матросов?
— Лучше не лучше, а все-таки очень хорошие матросы, а уж свою лужу изучили до тонкости.
— У вас, мистер Крауфорд, все лужа: и Адриатическое море — лужа, и Средиземное — тоже лужа…
— Ха, ха, ха! Мистер Гречау, уж не задел ли я вашего патриотизма? Кажется, вам до Средиземного моря еще далеко… тем более, что вы и Дарданеллами завладеть не сумели…
— Скажите лучше: не хотели, — поправил Грачев.
Приятели посмотрели друг другу в глаза и расхохотались.
Между тем пароход достиг оконечностей мола и втянулся в гавань Порт-Саида. В глубине гавани, за сплошным лесом мачт, виднелся небольшой, правильно распланированный город, раскинувшийся узкой полосой среди бесплодных сыпучих песков. Нигде ни кустика, ни деревца, ни травки, одна голая безводная пустыня раскидывалась на далекое пространство кругом и только узкая черта канала прямой линией бежала вдаль и скрывалась за горизонтом. Даже воды Мензалекского озера как будто не нарушали однообразия окружающей пустыни. Несмотря на раннее утро, было уже довольно жарко. Городские здания как будто млели в золотистом тумане, смягчавшем яркость солнечных лучей, отраженных желтыми песками, и порой казались как будто висящими в воздухе. Андрей Иванович зажмуривал на несколько секунд глаза и, когда потом снова открывал их, мираж исчезал и здания опускались на землю. Он проделал свой опыт несколько раз, постоянно с одинаковым результатом, и сообщил о том Крауфорду.
— Это следствие зеркальности воздуха, — сказал тот. — Вы, вероятно, в первый раз в этих широтах?
— При этих условиях — да.
— При каких же других условиях вы могли быть в Порт-Саиде?
— В Порт-Саиде я не был, но пролетал над этой местностью на воздушном шаре.
— Вот как! Вы аэронавт?
— Да… Отчасти.
— Но это очень смелый полет… Вам приходилось пролетать над морем?
— Да. Я летал и над Архипелагом, и над Средиземным морем..
Крауфорд с удивлением посмотрел на Андрея Ивановича.
— Вы не шутите? — спросил он после некоторого молчания.
— Нисколько. Разве мало аэронавтов пролетало над морем?
— Да, но почти все они поплатились жизнью за свою смелость. Что касается меня, будь я на вашем месте, я по крайней мере ни за что не решился бы делать полеты над морем.
— Если бы вы были на моем месте, — рассмеялся Грачев, — вы летали бы даже над океаном.
По мнению Крауфорда, разговор начинал принимать не совсем ловкий оборот. Он еще раз посмотрел на своего собеседника, надеясь в глазах его подметить выражение шутки, но так как лицо Андрея Ивановича имело совершенно серьезный, уверенный вид, то мистер Крауфорд решился деликатно переменить тему разговора,
— Так эта местность, следовательно, вам знакома? — спросил он, все еще не решаясь видеть в своем товарище маньяка.
— Отчасти… насколько возможно ознакомиться со страной à vol d'oiseau[26].
"Чорт знает, что это такое", — подумал англичанин: "маньяк или шарлатан? Как будто не похож ни на то, ни на другое, а говорит такие странные вещи… А впрочем"…
— Вы, кажется, здесь ожидаете встретить товарища? — спросил он, еще раз меняя тему разговора.
— Да. Он мне телеграфировал, что будет ожидать в Порт-Саиде.
— Простите нескромный вопрос: кто он такой?
— Профессор Петербургского университета.
— Медик? — Крауфорд чуть было не спросил: психиатр.
— Нет, филолог и ориенталист.
— Следовательно, ваше путешествие будет иметь ученый характер?
— Да… По крайней мере мой товарищ едет исключительно с ученой целью.
— Должен ли я понять, что, кроме ученых, у вас есть и другие цели? Простите, может быть, я слишком нескромен…
— Нет, отчего же? Так же, как и вы, я политикой не занимаюсь. Но вы правы, кроме научных, у меня есть еще практические цели, которые касаются лично одного меня… В настоящее время, к несчастью, я сам еще не могу их формулировать достаточно ясно. Пока я ищу только такого человека, который разобрал бы открытую мной рукопись.
— Санскритскую?
— Да, на древнейшем санскритском языке.
— Ищите на Цейлоне, в буддийских монастырях.
— Я туда и отправляюсь. Но вот, кажется, и мой товарищ.
— Этот широкоплечий красавец, который машет нам шляпой?
— Да, он самый. Как видите, он выехал навстречу… Здравствуйте, мой дорогой Авдей Макарович! — крикнул Грачев, нагибаясь через борт. — Как вас Господь милует?
— Ничего, ничего, батенька! — откликнулся снизу Авдей Макарович. — Прыгайте-ка сюда в лодку!
Вскоре лодка пристала к трапу и чрез минуту Авдей Макарович был уже на палубе парохода и обнимал своего товарища.
— Давно вы здесь? — спросил Грачев после первых приветствий.
— Да уж другой день… Даже билет для вас взял на "Трафальгар", который сегодня же отходит в Суэц.
— "Трафальгар", — проговорил Крауфорд, уловивший знакомый звук в разговоре приятелей. — Я сам еду на "Трафальгаре".
— Ах, виноват! Позвольте вас познакомить: мистер Крауфорд, доктор Обадия Сименс, по нашему: Авдей Макарович Семенов.
— Симено… Сименоу, — повторил Крауфорд, — нет, уж пусть лучше будет dr. Сименс… Очень рад с вами познакомиться, m-r Сименс! Как кажется, мы едем на одном корабле до самого Джамбудвипа?
— Это что такое за Джамбудвип? — спросил Грачев, пораженный незнакомым варварским названием.
— А это, батенька, — пояснил профессор, — брамины так величают свою благословенную родину: Джамбудвипа, значит — древо жизни.
— В добрый час. Так вы, мистер Крауфорд, тоже едете на "Трафальгаре"? Это очень приятно: значит, нашего полку прибыло.
— Прекрасно, прекрасно. Однако, что же мы в таком случае разговоры разговариваем? Собирайте, господа, свой багаж, да и двинемся к "Трафальгару".
— А как же Порт-Саид? — спросил Грачев.
— Что Порт-Саид? Вы хотите его осмотреть?
— Я думаю, не мешает…
— Успеете, батенька! Жара, духота, пыль, отсутствие зелени и тени, — ознакомиться со всеми этими прелестями достаточно получаса.
Через несколько минут лодка, привезшая Авдея Макаровича, наполнилась грудой ящиков и чемоданов.
— Готово! — доложил матрос, заведовавший переноскою вещей.
Простившись с некоторыми из товарищей своего путешествия от Триеста до Порт-Саида, Грачев и Крауфорд, в сопровождении Авдея Макаровича, спустившись по трапу в ожидавшую их лодку, поплыли к "Трафальгару". Там в это время шла такая же суматоха, как в момент отплытия "Эрцгерцога Максимилиана" из Триеста, но Авдей Макарович, уже несколько раз побывавший на "Трафальгаре", быстро водворил Андрея Ивановича на новом месте жительства. Что касается до Крауфорда, то он чувствовал себя на корабле, как дома, и через несколько минут присоединился к нашим друзьям, когда они садились в лодку, чтобы ехать на берег.
— Куда же мы направимся? — спросил он, когда лодка пристала к берегу.
— Осматривать город.
— Но что мы будем здесь осматривать? Чугунный водопровод, по которому доставляется в город пресная вода и без которого жители умерли бы от жажды? Вы видите, здания здесь, как и в Европе, улицы — тоже, население — французы, англичане, итальянцы, греки, немцы… Право, ничего нет интересного. Местного здесь, что придает известный couleur local, разве только песок, пыль, зной и недостаток воды…
— А на окраинах города разве тоже нет ничего интересного? — спросил Авдей Макарович. — По крайней мере, в арабском конце, я думаю, сохранился еще местный колорит.
— Пожалуй, пойдемте к арабам, — согласился Крауфорд. — Только предупреждаю: вооружитесь палками.
— Это зачем же?
— Во-первых, в защиту от арабских собак, а, во-вторых — от самих арабов… Эти восточные джентльмены так надоедливы, что единственный способ от них отделаться — палка.
— А не ответят они вам ударом ножа?
— Пожалуй, если вы неосторожно, без провожатого, заберетесь к ним, куда-нибудь в пустыню, где они могут сделать это безнаказанно. Но здесь администрация держит их в таких ежовых рукавицах, что даже убийство какого-нибудь черного же джентльмена может навлечь жестокую кару на целую трибу и прежде всего на представителя ее, шейха. Поэтому, как ответственное лицо, шейх трибы первый будет следить за вашей безопасностью, лучше всякого европейского полисмэна. А впрочем, чем нам самим беспокоиться, возьмем с собой этого джентльмена, который, кажется, скучает, что ему не на ком попробовать свою палку.
Крауфорд остановился и кивнул головой чернолицему молодцу, который стоял на углу улицы, заложив руки за спину, с традиционною палкой под мышкой. Полицейский почтительно дотронулся до фески и тотчас же двинулся вслед за путешественниками. Улица, по которой они направились, скоро уперлась в рыночную площадь. За этой площадью уже начинался лабиринт узеньких улиц и переулков, перепутывавшихся между собою и часто оканчивавшихся тупиками. Вместо европейских зданий, здесь уже виднелись жалкие лачужки, наскоро сбитые из старого барочного леса, глиняные мазанки и землянки. Кое-где попадались полосатые черные бедуинские шатры. Запах прогорклого кунжутного масла, тухлой рыбы и еще какие-то спецпфпческие зловония заражали воздух. Но европейская цивилизация и здесь давала себя чувствовать. На многих мазанках пестрели разноцветные вывески, в иных слышалась музыка, из других вылетало нестройное пение пьяных матросов, к которому иногда примешивались женские голоса. Но зато, кое-где раздавались звуки тамбурина и флейты: это плясали арабские танцовщицы, знаменитые альмэ, стяжавшие в Европе совершенно незаслуженную славу. Для Крауфорда и Семенова эта пляска не представляла ничего нового, так как они оба много раз видали ее прежде. Андрей Иванович сначала заинтересовался невиданным зрелищем, но дикие прыжки и конвульсии полунагих, грязных и нужно добавить еще — довольно некрасивых женщин не возбудили в нем ни малейшего удовольствия. Он уже готов были предложить своим товарищам воротиться на корабль, когда из-под одного парусинового навеса, вроде палатки, выглянула уже пожилая, пестро, но довольно чисто одетая арабка и обратилась к нему с какой-то речью на своем довольно гармоничном гортанном языке.
XI. Ворожея
— Что это она говорит? — спросил Грачев, оборачиваясь к товарищам.
— А она, батенька, рекомендуется, что она — известнейшая здесь ворожея, — объяснил Авдей Макарович. — Между прочим, эта старая колдунья в особенности желает погадать молодому прекрасному саибу, которого, по ее словам, ожидает самая блистательная будущность.
Старуха, стоя у своей палатки, внимательно слушала, пока говорил Авдей Макарович, и, точно понимая русскую речь, утвердительно покачивала головой.
— Ну, если она говорит, что меня ожидает блистательное будущее, — сказал, смеясь, Грачев, — то одного этого с меня довольно. Я ей в долг поверю без всякого гаданья. Поблагодарите ее от меня.
Старуха отрицательно затрясла головой и что-то быстро-быстро заговорила по-арабски, жестикулируя обеими руками и беспрестанно указывая в глубину своей палатки.
Грачев снова вопросительно посмотрел на Авдея Макаровича.
— Она говорит, — перевел профессор, — что молодой прекрасный господин напрасно пропускает такой редкий случай поднять завистливую завесу, скрывающую драгоценный ковер будущего, вышиваемый неутомимой рукою судьбы, что это будет стоить недорого и займет очень мало времени, а о том, что там увидит молодой саиб, он будет вспоминать потом целую жизнь.
Андрей Иванович вынул из кошелька серебряный рубль (на востоке их можно еще видеть) и подал старухе.
— Поблагодарите ее от меня, — сказал он Авдею Макаровичу, — и скажите, что гадать о будущем я не имею ни малейшего желания. А вот ей за добрые пожелания, — и он подал старухе серебряный рубль.
Но та, когда профессор перевел слова Грачева, тотчас возвратила полученную монету, заявив при этом, что она не нищая и не берет денег даром.
— Ну, если вы не желаете гадать, — сказал Крауфорд, наблюдавший эту сцену молча, — то попробую я. Будьте любезны, многоуважаемый d-r Сименс, предложите ей попробовать свое искусство на мне.
— Но ведь это совершенная чепуха, мастер Крауфорд, — заметил Авдей Макарович, — все эти гаданья — одна глупая выдумка.
— Да, так говорят. Но вот, видите ли, d-r Сименс, мне хочется убедиться в этом лично, чтобы потом говорить не с чужого голоса, а по собственному опыту.
— Резон, — согласился Авдей Макарович и засмеялся, но поспешил исполнить желание англичанина.
Старуха тотчас кивнула головой в знак согласия и жестом пригласила Крауфорда следовать за собой в палатку. Грачев и Семенов так же вошли туда следом за ними и сели у входа на низенькой скамейке, приготовляясь любоваться предстоящей сценой.
Ворожея прежде всего взяла стоявший в углу низенький восьмиугольный резной арабский столик и вынесла его на середину палатки. Затем, бормоча вполголоса какие-то фразы, быть может, заклинания, она покрыла его чем-то вроде скатерти с широкими черными и белыми полосами. После этого она накинула на себя широкое покрывало с точно такими же полосами. Задрапировавшись в нем довольно живописно, она, не прекращая своих заклинаний, принялась медленно и плавно вертеться около столика: Андрей Иванович заметил, что она сделала таким образом полных три круга. Потом она поставила на столик темную глиняную чашу, налила в нее из медного чеканного кувшина какой-то буроватой жидкости — кофейной гущи, по мнению Авдея Макаровича, накрыла чашу такой же полосатою скатертью, какою был накрыт столик, и снова принялась вертеться, постепенно ускоряя теми движения. На этот раз она сделала девять кругов. Все эти манипуляции она сопровождала заклинаниями на каком-то неизвестном Авдею Макаровичу языке и при этом иные фразы произносила медленно нараспев, другие скороговоркой, с шумом втягивая в себя воздух, оскаливая свои белые, острые зубы и расширяя тонкие ноздри своего горбатого носа, подобно горячей арабской лошади, когда она, закусив удила, мчится в пустыне быстрее ветра. Мало-помалу все эти атрибуты колдовства — эти полосатые покрывала, заклинания, таинственные круги и т. п. начали будоражить нервы наших путешественников, для чего, вероятно, они и были придуманы. По крайней мере Андрей Иванович, несмотря на весь свой скептицизм, начал ощущать легкую дрожь во всем теле и даже по временам стал чувствовать легкое дрожание нижней челюсти. "Немногого недоставало, чтобы я стал щелкать зубами", — рассказывал он впоследствии.
Окончив свой девятый круг, колдунья поманила к себе Крауфорда, подвела к столику, поставила на колени и слегка прикрыла ему голову концом свесившейся скатерти, которой была накрыта таинственная чаша. Крауфорд, задавшийся целью сделать правильный опыт, предоставил себя в распоряжение колдуньи и покорно исполнял все ее требования. Старуха заставила его еще немного наклонить голову, поближе к столику и затем снова принялась кружиться, произнося свои заклинания. У Андрея Ивановича начало даже рябить в глазах. Наконец, после двенадцатого круга, ворожея на ломаном английском языке велела Крауфорду осторожно снять с чаши покрывало и глядеться в поверхность жидкости, как в зеркало. Но не успел Крауфорд бросить взгляд в чашу, как лицо его изменилось и побледнело. Он поднял руки, чтобы протереть глаза, но когда он снова заглянул в чашу, видение уже исчезло.
— Ради Бога, — воскликнул он, оборотясь к Авдею Макаровичу, — скажите ей, чтобы она показала мне снова то, что было в чаше!
Но старуха отрицательно трясла головою и твердила:
— Довольно. Больше нельзя.
Расстроенный Крауфорд медленно поднялся на ноги, бросив несколько гиней на столик старухи, и подошел к своим спутникам.
— Ну, что, батенька? — спросил Авдей Макарович, вглядываясь в его бледное, печальное лицо.
— Стоит испытать, — отвечал Крауфорд, силясь улыбнуться, — довольно интересно.
— Давайте же, коли так, — решил Авдей Макарович, вставая, — давайте посмотрю и я, что это за кофейная гуща.
Крауфорд сел на место Авдея Макаровича и задумался.
— Неужели вы что-нибудь видели? — спросил Грачев.
— После расскажу… А лучше всего — испытайте сами.
С Авдеем Макаровичем старуха также добросовестно проделала весь ритуал своего колдовства, также поставила его на колени, накрыла его голову той же полосатой скатертью и затем, после определенного количества кругов и заклинаний, разрешила ему посмотреть в чашу. Грачев и Крауфорд с большим любопытством, хотя вследствие различных побуждений, следили за опытом Авдея Макаровича: их обоих интересовал вопрос, увидит ли он что-нибудь. Авдей Макарович, с комической покорностью исполнявший все требования старухи, освободившись от закрывавшей его скатерти, сначала забавно подмигнул своим приятелям и затем уже, улыбаясь, взглянул на поверхность волшебной жидкости, как в тот же момент улыбка его исчезла, лицо вытянулось и приняло выражение величайшего изумления.
— Что за чертовщина? — проговорил он сквозь зубы, пожимая плечами и продолжая пристально всматриваться в глубину чаши. Так прошло около минуты. Наконец старуха подошла к нему и дунула в чашу. Изображение исчезло.
— Как, уже конец? — спросил с сожалением Авдей Макарович и, пошарив в кармане, положил в руку старухи несколько серебряных монет.
— Вот чудеса! — сказал он, — подходя к своим спутникам и вытирая платком вспотевшее лицо. — Ни за чтобы не поверил, если бы кто другой рассказывал… Попытайте, — продолжал он, обращаясь к Грачеву, — попытайте, батенька, право стоит…
— Да что вы такое видели?
— Вообразите: приятеля вашего видел, Кноблауха… Да, впрочем, всех видел — и Глиствайба, и Нюцлихштуля, и Пптербаума. Вот уже расскажу, посмеемся досыта. Ступайте, ступайте, батенька, попробуйте и вы.
Теперь и Андрей Иванович уже не стал отговариваться. То, что он видел, так сильно его заинтересовало, что теперь он уже боялся, как бы старуха не отказалась погадать. Напротив, она была очень довольна, что ее лавочка так бойко торгует сегодня. Она тотчас же принялась за свои круги и заклинания, показавшиеся Андрею Ивановичу бесконечными: так нетерпеливо хотелось ему узнать, что скрывается для него на дне этой таинственной чаши. Особенно долгим показалось ему время, когда он принужден был стоять на коленях у столика, склонив голову под покрывалом, свесившимся с чаши. Еще прежде, во время заклинаний старухи, он чувствовал, что как будто какая-то невидимая паутина цеплялась ему за лицо, щекотала уши, шею и руки. Потом к этому присоединилось ощущение, как будто кто-то дышал ему прямо в лицо. В то же время ему довольно ясно послышалось, что в чаше как будто что-то кипело, и чем громче были заклинания старухи, тем явственнее слышалось это кипение, ослабевая и становясь почти неслышным, когда старуха принималась шептать. Андрею Ивановичу становилось жутко, казалось, мурашки бегали по телу, волосы как будто приподнимались на голове. Напрасно старался он смотреть на все это, как на простой фокус: какой-то невольный страх перед чем-то таинственным мало-помалу охватывал все его существо. Он как будто чувствовал на себе леденящее дыхание чуждого неведомого мира.
Наконец магическое число кругов было кончено, заклинания прекратились. Ворожея подошла к Грачеву и велела ему поднять покров с волшебной чаши. Трепетной рукой поднял он этот покров и заглянул в глубину чаши. Сначала он видел только одну темную поверхность жидкости, в которой отражался полосатый потолок палатки: затем эта поверхность стала яснеть, приобрела прозрачность и глубину и там, в этой прозрачной глубине, стали вдруг складываться знакомые очертания той самой полукруглой залы нагорного храма, в которой он сделал свое чудесное открытие и которую по справедливости назвал sancta sanctorum храма. Те же стройные, полувоздушные резные колонны вдоль стен полукруглого зала, тот же украшенный резьбою потолок, те же чудные барельефы на стенах, та же полураскрытая гробница и около нее обломки разбитой статуи. Все так хорошо, так ясно видно, что можно рассмотреть мельчайшие подробности. Вот, между обломками статуи, на полу чернеет пятно… Он помнит это пятно: здесь он лежал в крови и без чувств в ту достопамятную ночь… А где же она — царица и богиня этого чудного храма?.. Вот она здесь, все в том же положении: золотистые волосы по-прежнему свешиваются к подножию трона, глаза закрыты, руки беспомощно опущены вдоль тела. Ничто не изменилось с тех пор, как он был здесь в последний раз. Но вот — показалось это ему или всколыхнулась поверхность жидкости? — вот она вздрогнула и подняла свои красивые бледные руки к глазам… вот она открыла глаза… Какие чудные синие глаза! В них как будто еще отражается лучистое сияние глубокого неба ее волшебной, чарующей родины… Куда она смотрит? Она поднимается и протягивает руки… Она как будто манит, как будто ждет кого-то. Но чья же эта темная закутанная фигура в глубине зала? Лица не видно, сверкают только одни черные глаза… Это — мужчина… Как он строен и высок! Вот он приближается… сейчас откроет лицо…
Но в это самое мгновение рука ворожеи неожиданно дотронулась до чашки, поверхность жидкости заколебалась, видение исчезло и вместо него по-прежнему появилось отражение полосатой, местами заплатанной ткани, составлявшей потолок палатки.
— Зачем ты мне помешала? — с гневом вскричал Андрей Иванович, хватая руку колдуньи.
— Довольно… больше нельзя, — прошептала она на ломаном английском языке, силясь высвободить сжатую руку.
— Отчего нельзя? Я заплачу, — настаивал Андрей Иванович.
— Нельзя, нельзя… Пусти! Довольно и того, что ты видел, чтобы судьба совершилась… Даже слишком довольно!
Как-будто очнувшись от глубокого сна, Андрей Иванович выпустил руку старухи, бросил на столик несколько золотых и быстрыми шагами вышел из палатки. Андрей Макарович и Крауфорд, пораженные разыгравшейся сценой, молча последовали за ним. Полисмен шел впереди, расталкивая толпу и указывая дорогу к европейской части города.
XII. Ложь и правда
Движение на чистом воздухе заставило Андрея Ивановича опомниться и придти в себя.
— Каково? — спросил он, обернувшись. — Что вы на это скажете, господа?
— Непостижимо! — отвечал Крауфорд, находясь все еще под влиянием пережитых ощущении.
— Именно, батенька, непостижимо! — согласился Авдей Макарович, разводя руками. — Ну, представьте, откуда она может знать, что существуют на свете какие-нибудь Кноблаух и Глиствайб?
— Да что такое вы видели, Андрей Макарович?
— Чудеса, господа, просто чудеса! Совершенно необъяснимо! Представьте себе, я видел, конференц-зал Академии Наук.
— Вот как! Ну, и что же?
— Вокруг стола сидят вице-президент, конференц-секретарь, академики, много знакомых, еще больше незнакомых. Конференц-секретарь читал какой-то доклад. Потом встал вице-президент, что-то сказал и сделал какой-то знак рукой. Сейчас же служители принесли избирательный ящик, поставили на отдельном столе и конференц-секретарь повесил на нем большой печатный ярлык, на котором я мог свободно прочитать: "баллотируется в академики профессор восточных языков Авдей Макарович Семенов".
— Так, значит, вас нужно поздравить? — рассмеялся Андрей Иванович.
— От всей души! — отозвался Крауфорд, протягивая руку.
— Погодите, господа: еще успеете поздравить. Дайте рассказать. Но ведь представьте, я вовсе об этом не думал… то-есть, признаться, думал иногда, но не теперь, не сегодня, — во всяком случае, давно уже не думал… И вдруг, представьте, выборы! Чорт знает, что такое!
— Что же, Авдей Макарович, выбрали вас?
— А вот слушайте. Поставили этот ящик на стол и потянулись гуськом академики баллотировать меня грешного… Вижу я, на переднем плане собралась кучка немцев: тут и Шафскопф, и Глиствайб, и Пимперле, и Кноблаух, и Пипербаум, и Нюцлихштуль — словом, все собрались и шепчутся что-то между собою, и так злорадно улыбаются… Ну, думаю, накладут они мне черняков! Смотрю, однако, что будет дальше. Академики ходят вокруг стола, переговариваются между собою, смеются, кладут шары и возвращаются на свои кресла. И так, знаете ли, батенька, все это мне ясно видно, как будто я сам стою в конференц-зале. Только жаль одного: не слышно, что говорят…
— Да, в самом деле, удивительно все ясно видно, — подтвердил Крауфорд.
— Ну-с, добрейший Авдей Макарович, что же дальше?
— Дальше то? А дальше вот что: вынимает вице-президент избирательный ящик, а в нем — всего только три белых шара! А черняков-то, черняков-то — целая гора накладена!
— Ха, ха, ха! Так вы, значит, провалились, Авдей Макарович?
— Провалился, батенька, провалился самым позорным образом! Ну-с, дальше: началась, знаете, тут сутолока. Академики повскакивали с мест, друг на друга наталкиваются, размахивают руками, горячатся… Митрофан Петрович…
— Какой это?
— А Бурлаков-то: ведь он академик… Ну-с, Митрофан Петрович так-таки кулаком и машет, да прямо под носом у Глиствайба и Браунколя… Ну, думаю, побьет он их непременно… А вице-президент, вижу, что есть силы колокольчиком трясет… Тут все вдруг как-то смешалось и исчезло… Осталась только кучка немцев на переднем плане, смотрят они мне прямо в глаза, хохочат и языки показывают…
— Что вы? Вот забавно!
— Да, да, языки показывают… Да это еще что! Глиствайб с Нюцлихштулом так даже прямо фигу мне наставили…
— Ну, полноте, Авдей Макаровиич! Это вы уже ради красного словца придумали.
— Ни-ни! Ни Боже мой! Честное слово, ничего не придумал: так-таки фигу и показывают… Остальные языки высовывают, а эти двое — фигу выставили! Да-с… А Думме стоит да со смеху покатывается, даже живот поджал… Ха, ха, ха! Право, чорт знает, что такое… Только что я хотел их обругать, а тут эта старая колдунья впуталась и все исчезло…
— Ха, ха, ха! Вот так, видение!
— Простите, мистер Сименс. И мне также кажется, что вы все это придумали, чтобы уморить нас со смеху.
— Да честное же слово, ничего не придумал! Ха, ха, ха! Ну, честное слово! Что вы господа? Очень мне нужно вас забавлять: я думаю, вы не малютки… Ха, ха, ха!
Когда наконец смех, вызванный рассказом Авдея Макаровича утих, Андрей Иванович, по просьбе приятелей, рассказал, что он видел в чаше с кофейною гущей.
— А вы, мистер Крауфорд? — спросил Авдей Макарович. — Мне показалось, что вы были опечалены тем, что видели… Или, может быть, я поступаю неделикатно, предлагая этот вопрос?
— Нет, что же, господа? — ответил, несколько подумав, Крауфорд, — неделикатного тут ничего нет и я с удовольствием отвечу вам откровенностью на откровенность. Но предварительно я должен сделать маленькое пояснение. Видите ли, я — младший брат и поэтому должен сам составить себе карьеру: в то время, как mon frère aîné[27] живет себе покойно в Крауфорде-Карт и заседает в парламенте, я мыкаюсь по свету и собираю гинеи, чтобы добиться независимого положения в обществе. У меня есть кузина Эми… Несколько лет тому назад мы дали друг другу слово, но отложили свадьбу до тех пор, когда я составлю себе независимое состояние и займу в свете соответствующее место. Ее родные были против этого брака и употребляли все усилия, чтобы Эми мне отказала, но до последнего времени этого им еще не удалось достигнуть. К несчастью, gutta cavat lapidem…[28] И вот… я видел…
— Что же вы видели? — спросил Грачев, заметя колебание Крауфорда.
— Я видел роскошную церковь в Эммерсон-Галле…
— В Эммерсон-Галле? — повторил Семенов.
— Да… и я видел… я видел, что Эми вышла замуж за лорда Эммерсона: я видел, как они венчались в Эммерсон-Галле…
Крауфорд снова побледнел, произнося эти слова.
— Знаете что? — сказал Авдей Макарович, прерывая наступившее молчание, — мне кажется, что все то, что мы видели в этой таинственной чаше, но более, как отражение тех мыслей, надежд и опасений, которые, быть может, неведомо для нас самих, таятся па дне нашей души, — которыми, быть может, совершенно бессознательно для нас занято наше психическое я, этот таинственный двойник, который действует, когда мы спим, который внушает нам предчувствия, так сказать предвкушения грядущих радостей и печалей, обладает даром ясновидения и как будто знает наперед все то, что пока еще не ясно для нас самих. Фу, Боже мой! — прервал он себя по-русски: — я говорю так красноречиво и возвышенно, что растерял все свои аргументы… Выручите хоть вы, коллега: мне право очень жаль этого англичанина.
Коллега тотчас поспешил на помощь.
— Так вы полагаете, Авдей Макарович, — сказал Грачев, — что таинственная чаша служила только зеркалом и мы видели в нем то самое дно нашей души, о котором вы говорите? Так ли я вас понял?
— Так, так, батенька, именно так! Вы предугадали мою мысль. Я хотел сказать, что благодаря внушению этой старой колдуньи все бессознательное, что, неведомо для нас хранилось в тайниках нашей души, внезапно всплыло наверх и отразилось в нашем сознании так ярко и отчетливо, что нам показалось, будто мы видим все это перед собою, собственными глазами, точно в зеркале.
— Это довольно остроумно, — сказал Крауфорд. — Но тогда вы, следовательно, отрицаете в этом гаданье все сверхъестественное и чудесное?
— Безусловно, если только таинственная, до настоящего времени еще не разгаданная деятельность нашего психического "я", на которую я намекаю, не имеет в себе ничего сверхъестественного и чудесного.
— Если я не ошибаюсь, Авдей Макарович, — заметил Грачев, — вы относите наши видения просто-напросто к разряду грез и снов, а так как сны очень редко сбываются…
— То нет никакого основания верить и нашим видениям более чем обыкновенным снам, — заключил торжественно Авдей Макарович.
— Это мы сейчас увидим, — сказал Крауфорд. — Если для вас это все равно, то не зайдете ли вы вместе со мною на телеграф? Кстати, мы находимся от него в двух шагах.
— Что вы хотите делать, мистер Крауфорд?
— Ничего особенного. Если свершилось то, что я видел, то нет основания предполагать, чтобы меня тотчас же не известили об этом…
Приятели вместе вошли в здание, занимаемое телеграфом.
— Вы — мистер Крауфорд, эсквайр? — повторил телеграфный чиновник, которому Крауфорд назвал свою фамилию: — на ваше имя есть телеграмма.
— Давно она получена?
— Всего несколько минут тому назад. Вот она, получите.
Крауфорд быстро пробежал депешу и тотчас же передал ее Семенову, причем последний успел заметить, как сильно дрожала рука, державшая депешу.
— "Порт-Саид, Крауфорду", — прочитал Авдей Макарович: — "Артур, прости навек: меня заставили выйти за Эммерсона. Эми".
— Что вы на это скажете, доктор Обадия Сименс? — с горькой иронией спросил Крауфорд, когда они вышли из здания телеграфа и направились к ожидавшей их лодке.
— Я остаюсь при своем, мистер Крауфорд, — отвечал Авдей Макарович, — и отношу все это к той таинственной области деятельности нашего психического "я", которая, к сожалению, еще так мало исследована, хотя ученые труды Шарко и Рише уже бросили на нее некоторый свет. Поэтому я оставляю старухе только силу внушения — нет, даже не внушения, а как бы это выразиться точнее? — воздействия что ли…
— При котором бессознательное сделалось сознательным, — закончил, улыбаясь, Андрей Ивановнч.
— Именно, именно… Да вы не смейтесь, коллега: я разработаю этот вопрос научным путем и представлю в психическое общество целую диссертацию… Как вы думаете об этом, мистер Крауфорд?
Крауфорд только махнул рукой, как будто хотел сказать: "мне от этого не легче".
Путешественники сели в лодку и поплыли к "Трафальгару", а через три четверти часа пароход уже втянулся в устье Суэцкого канала.
Незаметно промелькнули мимо Кантара, Измаилия с своим озером Тимсар — озером Крокодилов, от которых осталось одно только имя, — мелькнул Суэц и началось бурное Красное море со своими капризными течениями, мелями и подводными камнями. "Трафальгар" без отдыха бежал вперед, оставляя за собой облака черного дыма, превращавшиеся ночью в огненный столб, быть может, похожий на тот, за которым следовали евреи при переходе через Чермное море. Скоро остались позади грозные укрепления Перима, охраняющие вход в Бабельмандебский пролив, и "Трафальгар" закачался на синих волнах Индийского океана. Но прежде, чем пуститься в открытый океан, пароход зашел в Аден, чтоб запастись углем, и путешественники могли вдоволь налюбоваться прекрасной гаванью древнего города, его знаменитыми цистернами, устроенными за две с половиной тысячи лет до нашего времени, и совершенно безводной местностью, окружающей город со всех сторон. Затем, в течение восьми дней, путешественники видели только море и небо, пока, наконец, на закате восьмого дня перед ними не открылся ярко освещенный лучами заходящего солнца ряд небольших низменных островков, покрытых роскошной тропической растительностью, а позади них, как гигантская лестница, спускающаяся к океану, не засинели в вечернем тумане отроги Гатских гор.
В Бомбее должен был высадиться Крауфорд.
— До свидания в Калькутте, — сказал он, пожимая руки своим русским приятелям.
Затем, он отошел в сторону Андрея Ивановича и прибавил вполголоса:
— Если вам, мистер Гречау, как-нибудь, случайно, придется попасть в какое-либо затруднение, сейчас же пишите или — лучше — телеграфируйте мне: вот вам мой калькуттский адрес. Я постараюсь устроить ваше дело. Обещаете?
— За позволение к вам писать благодарю от души, мистер Крауфорд, и я с удовольствием им воспользуюсь. Но что касается затруднений, о которых вы говорите, то вряд ли они могут представиться: в деньгах, например, я не нуждаюсь, так как у меня их более, чем нужно…
— А помните наш разговор на австрийском пароходе?
— А вы продолжаете настаивать на своем мнении?
— Более, чем когда-нибудь.
— В таком случае, даю вам слово, что непременно воспользуюсь вашим влиянием, когда это будет необходимо.
— И я сделаю для вас все, что могу. Благодаря моим связям я уверен, что буду вам полезен.
— Еще раз спасибо, мистер Крауфорд,
— Итак — увидимся, в Калькутте.
XIII. Под небом Индии
Проводив Крауфорда до станции железной дороги, наши приятели отправились осматривать Бомбей. Для Андрея Ивановича этот город представлял тем больший интерес, что здесь он впервые сталкивался лицом к лицу с той таинственной очаровательной Индией, которая так давно привлекала к себе его внимание.
Бомбей раскинулся на островке, который как будто нарочно выдвинулся в море, чтобы служить защитой от опасного юго-западного муссона бесконечной веренице судов всех национальностей, постоянно наполняющих его прекрасный рейд. Лет пятьдесят тому назад Бомбей обладал убийственным климатом. Низменная и болотистая местность, среди которой расположен старый город, благодаря парниковой тропической температуре Индии, служила постоянным рассадником губительных миазмов, ежегодно уносивших тысячи жертв, особенно из пришлого населения города. Европейцы, принужденные жить в Бомбее, почти поголовно вымирали от так называемой "собачьей" или "китайской смерти". Существовала даже поговорка "в Бомбее человеческая жизнь не дольше двух муссонов". Теперь эта поговорка отошла уже в область преданий, и Бомбей настоящего времени пользуется репутацией одного из самых здоровых городов Индии. Благодаря систематическому осушению окрестностей, искусственному поднятию грунта и урегулированию течения реки Гонера, климат города так изменился, что европейцы могут жить здесь уже без всякой опасности для здоровья. В то же время островок, на котором расположен Бомбей, вследствие последовательного роста города, целой системой насыпей и дамб сначала слился с соседним островом Сальсета, а затем, приросши таким же образом к материку, превратился в длинный полуостров, огибающий одну из лучших и обширнейших гаваней Индии.
Бродя по улицам Бомбея, Андрей Иванович знакомился с совершенно новой, неведомой жизнью. Эта своеобразность особенно резко бросалась в глаза, когда наши путешественники, по дороге от монумента Виктории до квартала европейцев, Байкола, зашли в один из старых кварталов, занятый исключительно туземным населением. Здесь начиналась уже настоящая, почти еще не тронутая европейской цивилизацией Индия. Кругом лепились лавчонки седельников, портных, шорников, сапожников, медников, ювелиров, торговцев готовым платьем, молоком, сыром, рисом, а всего больше фруктами самого разнообразного вида, запаха и вкуса. Население, толпившееся на улицах, поражало оригинальностью и первобытной простотой одежды, иногда, эта последняя даже совсем отсутствовала. Сначала Андрей Иванович никак не мог привыкнуть к этому изобилию голых тел, которые попадались ему на каждом шагу. Не то, чтобы зрелище адамовских костюмов оскорбляло его целомудрие, но с непривычки его как-то коробило. Порой ему казалось, что он забрел в какую-то простонародную баню или в обширную купальню, где сотни купальщиков только что вышли из воды или уже разделись, чтобы идти в воду. Ему казалось странно видеть, что почти вся одежда индуса, сосредоточилась на голове, оставив остальному телу только его первобытную наготу. Он с улыбкой смотрел на иного черного джентльмена, навьючившего себе на голову громадную чалму, на которую пошли вероятно целые десятки аршин кисеи или коленкора, и затем ограничившего весь свой остальной костюм только одной небольшой белой повязкой вокруг бедер. Еще более удивляли его попадавшиеся навстречу полунагие женщины, весь костюм которых состоял из небольшого прозрачного покрывала, довольно оригинально обернутого вокруг ног, и очень короткой сорочки, скорее кофты, без рукавов и к довершении всего распахнутой на груди. На каждом шагу попадались совсем голые ребятишки и тем не менее с браслетами на смуглых ногах, мускулистые носильщики, большей частью с одним только традиционным лоскутом вокруг поясницы, с развитием цивилизации заменившим первобытный фиговый лист, обсыпанные пеплом факиры, почти совершенно иссохшие от постоянного поста и бденья, поклонники Вишну с краской на лбу, довольно красивые женщины с жемчужинами в носу, повозки какой-то странной, первобытной конструкции, запряженные белыми быками, дервиши, с ног до головы одетые в невообразимо грязное лохмотья, с длинной дубиной, коротким дротиком, с молотком и топориком на конце и ковшеобразной чашей в руках. Все это сновало туда и сюда, бросалось в глаза своей новизной, причудливостью, разнообразием форм и почти ослепляло тропической яркостью красок. К этому нужно прибавить еще неумолкающий говор на странном незнакомом языке, крики разносчиков и продавцов, рев вьючных животных, общий шум народной толпы, торопливо движущейся туда и сюда, чтобы нисколько не удивиться тому, что Андрей Иванович скоро почувствовал себя подавленным массою новых впечатлений и пожелал воротиться на корабль, к которому, в течение двухнедельного плавания, успел уже привыкнуть.
Но Авдей Макарович смотрел на этот вопрос с иной точки зрения. Корабельная жизнь настолько ему приелась, что у него явилось непреодолимое желание хоть одни сутки пробыть на берегу, хоть только ночь переночевать. Так как "Трафальгар" должен был сдать товары нескольким бомбейским фирмам и разгрузка не могла окончиться ранее двух дней, то ничто не препятствовало исполнению прихоти Авдея Макаровича. Поэтому в тот же день оба приятеля перебрались в Hotel Adelphi, в котором за 20 рупий (около 20 руб.) в сутки, им отвели огромный номер, состоявший из двух спален, двух комнат с ваннами, где можно было купаться во всякое время дня и ночи, и parlour'а[29] посередине, в котором они могли разговаривать на нейтральной почве и принимать гостей, если бы у них таковые оказались. Кроме того, для последней же цели они могли пользоваться роскошным общим салоном, где можно было читать газеты, писать письма и любоваться чопорными леди, занимавшимися чтением на другом конце салона. Авдей Макарович, по обыкновению, поворчал на проклятую английскую дороговизну, хотя очень хорошо знал, что в плату за номер входит также плата за стол, т. е. за обед и все бесчисленные завтраки и закуски, которые ему предшествуют и его сопровождают. В Индии, так же как и на своей туманной родине и всюду, куда забросит судьба, англичане едят не менее пяти раз в день и всякий раз — довольно основательно. Там просыпаются они не по-петербургски и поэтому в 6 часов утра уже пьют чай или кофе с тостом, т. е. хлебом, поджаренным в масле; в 10 часов им подают фундаментальный завтрак, lunch, из пяти мясных блюд и чая; в 2 часа — полдник, tiffin, состоящий из супа и двух блюд с фруктами и чаем, наконец, в половине восьмого садятся за обед из 7–8 блюд и запивают его также чаем; в 10 часов вечера снова пьют чай с тостами и тортами и т. п. И все эти горы мяса и пудинга сопровождаются соответствующим количеством вина, виски и эля. Поэтому нисколько не удивительно, что за номер в Hotel Adelphi брали от 17 до 20 рупий в сутки. Но Авдей Макарович не мог не поворчать. Впрочем, он скоро утешился, предположив брать ванны, по крайней мере, по десяти раз в сутки, "чтоб не даром платить деньги", как объяснил он Андрею Ивановичу…
Что касается Грачева, то он не прочь был пожить на берегу и несколько приглядеться к своеобразной жизни страны. Между разными диковинками Индии на первых порах его очень забавляла смуглая прислуга в Hotel Adelphi. Одетая по-европейски, в узких панталонах, коротких жакетках, с часовыми цепочками, развешанными по цветным жилетам, она производила особенно странное впечатление своими босыми ногами и разноцветными платками, намотанными на головах. Андрею Ивановичу было очень смешно, когда он и здесь подметил то же самое стремление перенести на голову, если не весь, то хоть часть костюма, в ущерб остальному телу, — стремление, очевидно составляющее местную черту нравов, быть может, объясняемую климатическими условиями.
Авдей Макарович, хорошо знакомый с обычаями Востока, тотчас же прочел по этому поводу целую диссертацию, в которой доказал своему товарищу множеством примеров и цитат, что роль головы, служащей в Европе ответственным членом для выражений почтения и уважения, на Востоке играют ноги и отчасти руки. Так, например, европейцы, входя в храм, снимают шляпы, жители Востока, мусульмане, например, в подобном случае снимают обувь. Европейцы, встречая знакомого, снимают шляпу и наклоняют голову, — восточный джентльмен прижимает руки к сердцу или даже падает на колени. По этому случаю в местной английской администрации возбужден был даже принципиальный вопрос: следует ли даже объевропеившимся восточным джентльменам (которых, кстати сказать, здесь зовут довольно неуважительно nigger) разрешать носить сапоги?
— Вы шутите, Авдей Макарович.
— Что вы, батенька! Клянусь вам бородой Магомета, что не шучу. Это было на Цейлоне, хотя, сказать по правде, уже довольно давно… Тем не менее факт остается фактом.
— Каким же образом возник этот странный принципиальный вопрос?
— А вот как, батенька. Один молодой сингалезец служил, изволите ли видеть, при английском суде. Кем он там служил, не припомню, да и не в этом дело. Ну-с, вот и пришла этому сингалезцу фантазия одеться по-европейски. Это бы еще не беда: мало ли его собратий носило уже европейский костюм? Но дело в том, что, одеваясь по-европейски, соплеменники его оставались все-таки босыми, а этому черному джентльмену вздумалось надеть чулки и башмаки, оставив при этом в неприкосновенности свою сингалезскую прическу.
— Какую прическу?
— Разве вы не знаете, что сингалезцы носят длинные волосы и устраивают себе из них совершенно дамскую прическу? Как же, как же, батенька: чудаки заплетают косы и устраивают на голове какой-то пучок при помощи большой черепаховой гребенки, шпилек и булавок.
— И булавок даже?
— Ну, чорт их знает… Может быть, и без булавок.
— Что же случилось с сингалезцем?
— А сингалезцем? А вот видите ли, батенька, когда он пришел в суд во всем европейском костюме, в чулках и башмаках, то главный судья, англичанин, взял да и выгнал его из присутствия.
— За что же?
— А за невежливость.
— За невежливость? Что же тут невежливого, что человек оделся по-европейски?
— А вот в чем, батенька: благодаря своей дамской прическе, с громадным гребнем и булавками, надеть шляпы он, конечно, не мог, а потому, явившись с открытой головой, он не имел возможности выразить вежливость по-европейски, т. е. снять шляпу.
— Понимаю.
— А так как, при этом, он явился еще в чулках и ботинках, то и азиатской вежливости он соблюсти не мог, так как, согласитесь, снимать всякий раз чулки и ботинки — процедура длинная и не совсем удобная.
— Вот положение!
— Да смейтесь, смейтесь…
— Чем же дело кончилось?
— Сингалезец, считая себя обиженным бесцеремонным изгнанием из суда, подал жалобу. Судья, в свою очередь, представил свои объяснения. Вопрос был представлен на разрешение генерал-губернатора и этот последний решил, что черный джентльмен был не вправе пользоваться одновременно двумя такими преимуществами, как европейская обувь и сингалезская прическа, и что, благодаря первой, он лишается возможности выражать свою вежливость по-азиатски, а вторая мешает ему быть вежливым по-европейски, а потому из вышереченных преимуществ он обязательно должен поступиться в пользу вежливости или тем, или другим.
— Наверное, он отказался от своей прически?
— Не угадали. Напротив, он пожелал сохранить оба преимущества и ради этого предпочел выйти в отставку.
— Презабавная история!
— Да, батенька, я таки порядочно потолкался по Индии и знаю немало подобных историй. Вообще здешние обычаи и местные особенности известны мне довольно порядочно.
Но, должно быть, Авдей Макарович знал не все местные особенности, потому что в эту же ночь с ним случилось приключение, происшедшее именно вследствие несоблюдения одного из местных условий.
Между европейцами почти по всей Индии соблюдается обычай спать ночью под мьюсконетами или мустикерами, т. е. занавесками от москитов. Но Авдею Макаровичу показалось слишком жарко и душно спать при таких условиях. Действительно, даже ночью температура была не ниже 20° по Реомюру[30]. Поэтому, желая воспользоваться ветерком, дующим с моря, Авдей Макарович, прежде чем ложиться спать, откинул мустикеры и расположился на полной свободе. Но едва он это сделал, как ему уже приходилось раскаяться: в то же мгновение в его спальню набились целые мириады маленьких, совсем микроскопических мушек телесного цвета, почти невидимых простым глазом, но укусы которых тем не менее были весьма чувствительны. Когда Авдей Макарович заметил свою ошибку, было уже поздно и горю нельзя было помочь. Поэтому, проспав ночь весьма дурно, он встал поутру весь распухший и красный, точно после оспы или кори, и при этом до опухшей кожи нельзя было ничем дотронуться, не причиняя довольно сильной боли.
Только после двух последовательных ванн, взятых им по совету одного из портьюгизов (так в отеле называли прислугу, потому что вся она была из португальского города Гоа), боль стала стихать и ко времени ленча совершенно прошла.
Этот эпизод доставил Андрею Ивановичу случай пошутить над знанием местных обычаев и особенностей, которым накануне хвалился Авдей Макарович.
— Что делать, батенька? — отвечал профессор, — век живи — век учись, а дураком умрешь…
Но не Бомбей привлекал сердца наших путешественников, и скоро "Трафальгар", прошел мимо туманных высот Малабарского берега, туда, где на серебристо-голубом зеркале, брошенном с небосвода на землю могучей рукой Вишны, как благоуханная корзина цветов, нежилась под жгучими ласками влюбленного солнца счастливая Тапробана древних, Серендиб арабов, Сингала-двина браминов, Цейлон европейцев.
XIV. Цейлон
Существует арабская легенда, повествующая, что, когда после грехопадения первые люди были изгнаны из земного рая, милосердный Господь, тронутый их раскаянием, дозволил им жить во втором раю, над которым и доныне господствует Адамов пик, названием своим напоминающий имя первого человека.
Еще задолго до того, когда взор заметит эту благодатную землю, благоухание цветов, приносимое морским ветром, уже дает знать путешественнику о ее близости.
Если бы кому-нибудь удалось взглянуть на нее à vol d'oiseau, он увидел бы на голубовато-зеленом фоне океана громадный изумруд почти трехугольной формы, прорезанный в разных направлениях красными жилками дорог и кое-где испещренный красными четырехугольниками свежераспаханных полей. Этот медно-красный цвет почвы Цейлона, — кабук — обратил на себя внимание еще в древности, что видно из его древнего имени Тапробана, т. е. медно-красный.
Тот, кто посмотрел бы на остров с птичьего полета, заметил бы, кроме того, что средина Цейлона значительно приподнята и на этой возвышенности, как четырехпалая лапа гигантского зверя, раскинулся горный хребет, самую высокую точку которого составляет Адамов пик, с его таинственным Самакола или Срипада, т. е. отпечатком Адамовой ноги, приписываемым впрочем буддистами ноге самого Будды. От этого горного узла четыре исполинские пальца гигантской звериной лапы направляются к северу в замечательно симметричном порядке: если дать немного воли воображению, то невольно представляется, что это даже и не звериная лапа, но что будто у какого-то чудовищного титана отрезаны, вдоль запястья, части обеих рук с указательным и большим пальцами и затем эти части срослись вместе по линии разреза так, что оба указательных пальца пришлись в середине, а большие — по сторонам.
Вглядываясь дальше, наблюдатель заметит, что по всему изумрудному острову, кроме серебряных нитей, прихотливо бегущих со всех скатов горного массива к четырем сторонам острова, — к окружающему его океану, — по всем местам — и на зеленых пятнах лесов и джунглей, и на медно-красных полях и равнинах — рассыпано бесчисленное множество сверкающих осколков громадного разбитого зеркала, из которых большая часть имеет правильную четырехугольную или овальную форму. Эти зеркальные осколки — 3000 искусственных прудов Цейлона, из которых, впрочем, половина уже заброшена. Из последних иные настолько велики, что образуют теперь болота до пятидесяти квадратных верст величиной.
Было время, когда каждый из разрушенных теперь каналов и резервуаров был окружен цветущими плантациями и живописными городками, вблизи которых возвышались величественные ступы и своими великолепными резными колоннами из разноцветного гранита, с карнизами и куполами, с колоссальными статуями Будды и его подвижников и с не менее громадными изображениями индийских божеств, которые мирно уживались рядом с буддийскими святыми.
Как велики были эти сооружения, еще и доныне свидетельствуют их развалины, разбросанные по лесам и джунглям Цейлона. Жетаванская ступа, даже в нынешнем своем состоянии, имеет 300 футов в поперечнике и 249 футов в вышину. По расчету одного английского путешественника[31], чтобы соорудить такую громаду, при современных условиях строительного искусства, потребовался бы труд 500 рабочих в течение 7 лет и по крайней мере — миллион фунтов стерлингов на издержки. Чтобы еще более сделать понятным, какая масса строительного материала потребовалась для этого сооружения, тот же путешественник высчитывает, что из этого материала можно бы построить стену в один фут толщиной и в 10 футов вышиной по всему протяжению от Лондона до Эдинбурга.
В настоящее время большая часть этих городов лежит в развалинах, а от прежних цветущих плантаций сохранились только правильные аллеи кокосовых пальм. Время не пощадило даже такие города, как Анурандхапура, древняя столица Цейлона, славившаяся за пять столетий до Р.X. своим великолепием и многолюдством. Предания говорят о ней, что она была неизмерима, как море, и вся сияла золотыми куполами своих бесчисленных ступ и позолоченными кровлями дворцов. На улицах — был вечный прилив и отлив: слоны, колесницы, кони, толпы народа, как волны, неслись туда и сюда; как ширь океана, раздавались неумолчный говор народа, гул и звон от плясунов, фокусников, певцов и музыкантов с их изогнутыми инструментами. Как велик был город, можно судить по следующим цифрам. От северных до южных ворот города считалось шестнадцать миль и столько же от восточных до западных, в одной Лунной улице было одиннадцать тысяч домов, в числе которых находилось много двухэтажных, остальные три главных улицы города: Царская, Речная и Песочная, не уступали по величине Лунной улице. Все улицы были усыпаны песком, по середине белым, по краям черным. Во многих местах через улицы были перекинуты арки, на которых развевались украшенные золотом и серебром флаги, и по сторонам стояли ниши, где помещались или статуи богов с горящими пред ними светильниками, или вазы с цветами и т. д.
Насколько в этом описании участвует пылкая фантазия Востока, теперь, конечно определить трудно, но современные той эпохе китайские путешественники во многом подтверждают рассказы сингалезцев о своей великолепной древней столице, а ее развалины, занимающие громадное пространство, до сих пор свидетельствуют о баснословной величине города. Но кроме величины города, эти развалины свидетельствуют еще о замечательно художественном совершенстве скульптурных и резных работ, оставленных неизвестными строителями города в назидание и поучение своему забывчивому потомству. В развалинах Анурандхапуры и Золотой ступы только и можно найти те изящные резные колонны, карнизы и изображения, которые способны приковать к себе глаз художника и которым, по рисунку и исполнению, нет ничего равного не только в архаической Индии, но даже и на остальном Цейлоне.
Смотря на эти художественные памятники глубокой древности, затерянные по лесам и джунглям, густо разросшимся на месте разрушенной столицы Цейлона, невольно приходишь к мысли, что в этом городе жила совсем другая раса, чем нынешние обитатели Цейлона, и что эта, быть может, вымершая раса не только стояла на более высокой степени цивилизации, чем современные сингалезцы, но, кроме того, обладала еще таким широко развитым изящным вкусом и таким художественным образованием, до каких далеко самим ultra-цивилизованным теперешним владыкам острова.
Когда "Трафальгар" обогнув мыс Коморин, пересек наискось Палкский пролив и остановился в гавани Point-de-Galle, перед глазами наших путешественников, как в глубине громадной панорамы, развернулась разнообразная картина острова. Прежде всего их поразил своей яркостью господствующий во всей картине зеленый тон: казалось, и земля, и море, и даже небо были окрашены в чудный изумрудный цвет различных оттенков. И этот характерный цвет настолько составляет принадлежность чудесного острова, что даже распространяется на глубину окружающих его морей. В то время, как бесчисленные животные, кишащие в коралловых рощах Аравийского залива, окрашены в яркие — красный, оранжевый, желтый — цвета, все виды, водящиеся у берегов Тапробаны, имеют один общий цвет — зеленый, и этот же цвет они сообщают населяемым ими водам. Поэтому каким то странным диссонансом в этой картине показались нашим путешественникам темневшие на переднем плане грозные стены форта, господствовавшего над городом. За фортом тянулись правильные ряды красивых зданий, впрочем, большей частью в европейском вкусе, еще далее — аллеи кокосовых деревьев и бананов, обрамляющие медно-красные поля и дороги, и наконец, на горизонте, в голубом тумане — центральные возвышенности Цейлона.
Корабль не успел еще войти в гавань, как тотчас же был окружен узкими двойными лодками сингалезцев и более просторными лодками мавров, издавна покинувших для цветущих берегов острова бесплодные пустыни своей убогой родины. На палубу в одно мгновенно ворвалась шумная толпа разноплеменных торговцев-разносчиков, и каждый из них, наперебой с другими, настойчиво предлагал купить имеющиеся у него редкости. Глаза разбегались в этой оглушающей сутолоке. С одной стороны плутоватые мавры расхваливали достоинства своих драгоценных камней, уверяя, что лучших ювелирных вещей нельзя найти в целом свете, и, стараясь, вместо настоящих рубинов, сапфиров и гранатов, которыми славится Цейлон, подсунуть неопытному путешественнику простые стекла в медной позолоченной оправе, с другой — не менее хитрые персы из Бомбея навязывали кашемирские шали и пестрые ткани оригинального восточного рисунка: а здесь сингалезцы со своими дамскими прическами протягивают из-за толпы трости и флейты из благовонного местного дерева, шахматные фигуры и изображения слонов, прекрасно выточенные из слоновой кости.
На пристани и в прилегающих улицах тоже смешение языков, тот же нестройный, разноголосый шум толпы, в котором порой прорываются то звуки тамбурина уличной танцовщицы, то писк деревянной дудочки очарователя змей. Оригинальная пестрота одежд, порой странное смешение европейского костюма с туземным, порой отсутствие всего, что могло бы служить для прикрытия наготы, и притом — кольца, жемчужные ожерелья, массивные, сверкающие цепи, тяжелые браслеты на руках и ногах — все это, ярко освещенное жгучим тропическим солнцем, как-то особенно весело, точно по-праздничному, сиявшим с высоты безоблачного бирюзового неба, бросалось в глаза, ослепляло взор, точно бесконечная волшебная феерия из "Тысячи и одной ночи".
Не только Андрей Иванович, для которого эта картина имела прелесть новизны, но и сам Авдей Макарович, уже побывавший и поживший в этих местах, чувствовал себя ошеломленным.
— Да, батенька, — сказал он, вздыхая от полноты души, — к этой фантасмагории не скоро присмотришься! Это — сущий калейдоскоп, который при каждом повороте дает все новые и новые узоры. Знаете, в первый мой приезд я чувствовал себя здесь до того подавленным новизной и силой впечатлений, что не раз пожалел о нашей серенькой северной природе, которая, со своим мирным, спокойным, задумчивым характером, как будто нарочно для того и придумана, чтобы успокаивать расходившиеся нервы. К концу моего пребывания здесь я заболел настоящей ностальгией, потеряв сон и аппетит и дошел даже до галлюцинаций… Право! Представьте себе: и днем, и ночью мне все виделись влажные березовые аллеи, слышался трепетный шум осиновых листочков! И такая, знаете, тоска меня обуяла, что в один прекрасный день я наскоро уложил свои пожитки и, как сумасшедший, прискакал на пароход, отходивший в Европу. И, знаете, когда я окончательно излечился от своей болезни? Когда, заслушавшись шелеста листьев, я заснул у себя в саду, на скамье, под тенью березы! Да-с, именно тогда, я это очень хорошо помню: я проснулся свежим и бодрым, и всю мою болезнь, все мои нервы — как рукой сняло.
XV. В вагоне
Не будем следить шаг за шагом за путевыми приключениями наших героев, так как нас интересует собственно не путешествие их по Индии, а та цель, которой они намеревались достигнуть посредством этого путешествия.
Поэтому мы не будем здесь рассказывать, как в Hotel Oriental наши путешественники были поражены костюмом и манерами сингалезской прислуги в гостинице, как с удивлением рассматривали они на прислуживающих им лакеях их высокие дамские прически, короткие европейские жакетки, босые ноги и короткие покрывала, обернутые вокруг бедер взамен панталон. Впоследствии они убедились, что в подобном же смешанном костюме, отличающемся только ценностью материала и украшениями из золота и дорогих камней, щеголяли многие "бабу", т. е. туземные коммерсанты и землевладельцы.
Не будем также рассказывать, как благодаря настояниям Авдея Макаровича, желавшего повидать своих старых знакомых, Андрей Иванович сопутствовал ему в его коротких поездках в буддийские монастыри, лежащие в недалеком расстоянии от Пуант-де-Галля, — тем более, что в этих путешествиях Андрей Иванович нашел слишком мало интересного, так как все эти bud-templer и монастыри были недавней постройки и большей частью имели над дверями, подобно лавочкам, английские надписи с обозначением года постройки, название монастыря и даже имени настоятеля, которому при этом непременно придавался титул reverend[32]. Сами эти бритые реверенды, со своими круглыми головами, лишенными всякого признака растительности, с грубыми, одутловатыми от постоянного спанья лицами, в своих желтых чиварах, опоясанных веревкой, со своими босыми ногами, до крайности напоминали толстых, ленивых и грязных монахов какого-нибудь глухого итальянского монастыря.
Невежественность их относительно всего, что хоть сколько-нибудь выходило за пределы их узкого монастырского мирка, была одинакова с их европейскими собратьями, которым, по всей вероятности, они послужили прототипом. Едва понимая даже те немногие молитвы, какие входят в круг их ежедневного обрядового ритуала, и большей частью совсем не понимая своих священных книг, писанных на древнем языке пали, они беспомощно таращили глаза на предъявленные им снимки с алюминиевых таблиц и, качая бритыми головами, советовали обратиться к тем английским джентльменам в Калькутте, которые все знают и у которых сингалезская молодежь выучивается всем существующим на свете наукам.
Ввиду этого последнего обстоятельства Андрей Иванович положительно высказался за скорейший отъезд в Коломбо для отыскания Рами Сагиба, через которого можно будет добраться до рекомендованного Грешамом ученого пундита, Нарайяна Гаутамы Суами. На этого Нарайяна Андрей Иванович возлагал большие надежды и, как оказалось впоследствии, совершенно правильно.
Так как Авдей Макарович не нашел ничего такого, что могло бы его задержать в Пуант-де-Галле, то поэтому скоро почтовая кери, запряженная парою белых, довольно бойких бычков, в сопровождении двухколесной банды, нагруженной дорожным багажом, унесли обоих приятелей в Коломбо, по прекрасной тенистой аллее, вдоль которой пролегала почтовая дорога.
Со стороны Пуант-де-Галля Коломбо имеет довольно неприглядный вид. После цветущих деревенек и маленьких красивеньких городков, беспрестанно встречавшихся по обеим сторонам дороги, въезд в узкие, красивые улицы предместья Коломбо, Калпетти, не произвел на наших путешественников особенно приятного впечатления. Далее, почти в самом центре города, широкая полоса пустынного берега, раскинувшаяся перед окнами гостиницы, в которой они остановились, и темные стены форта, загораживающие вид на остальную, более красивую часть города, тоже не были в состоянии рассеять тоскливое чувство, навеянное первоначальными впечатлениями. Поэтому неудивительно, что тотчас же по приезде в город наши путешественники поспешили навести справки о Рами Сагибе.
— Рами Сагиб? — спросил, поднимая брови, рыжий и веснусчатый англичанин, заведующий справочным бюро, — Сагиб-Рами? Такого не знаю. Да такого и быть не может. Рами-Сагиб!.. Слишком много чести для Рами, джентльмены. Мы с вами, например, по праву можем пользоваться этим титулом, потому, что мы — европейцы, но для черного джентльмена вполне достаточно, если его назовут "бабу". Может быть, джентльмены, вам нужно Бабу Рами? Такой действительно есть: он живет в своем поместье Рамуни, в двенадцати милях отсюда по дороге в Кэнди.
— Но у нас письмо из Англии к Рами Сагибу, — возразил Андрей Иванович.
— Это ошибка, джентльмены, уверяю вас. Никто в Индии не назовет ниггера сагибом, если только он, конечно, не коронованная особа. Тогда — другое дело… Что же касается Бабу Рами, то в окрестностях Коломбо, кроме него, нет другого землевладельца Рами.
— Но кто он такой, этот Бабу Рами?
— Это, джентльмены, очень богатый ниггер, воспитывался в Калькутте, хорошо знает английский и французский языки и, кажется, даже путешествовал по Европе. По крайней мере, я знаю, что он жил несколько лет в Англии и чуть ли не в Оксфорде.
— В таком случае, это, по всей вероятности, тот самый, кого нам нужно, — сказал Авдей Макарович.
— Посмотрим, — согласился Андрей Иванович.
Они на следующий день, рано утром, отправились на вокзал железной дороги в Кэнди и взяли билеты до ближайшей станции, в четырех милях от которой находилась деревня Рамуни, составлявшая собственность Бабу Рами.
На индийских железных дорогах вагоны первого класса, преимущественно предназначенные для европейцев, рассчитаны для помещения четверых пассажиров и притом так, чтобы они могли свободно спать раздевшись и растянувшись на длинных мягких диванах, а выспавшись — как следует умыться. Дамские вагоны помещаются обыкновенно на другом конце поезда.
Когда наши путешественники вошли в вагон, навстречу им с одного из четырех диванов поднялась довольно благообразная фигура "черного джентльмена".
— Я не стесняю джентльменов? — спросил черный джентльмен, почтительно прикладывая ко лбу свои красивые руки, унизанные золотыми кольцами и перстнями. — Или, может быть, сагибы прикажут мне уйти?
— С какой стати? — удивился Андрей Иванович. — Да и какое мы имеем право?
Индус несколько мгновений пристально рассматривал обоих приятелей, переводя свои громадные, миндалевидные глаза с одного на другого.
— Если я не ошибаюсь, — сказал он потом, — сагибы приехали сюда недавно и не знают еще местных обычаев?
— Каких обычаев? — спросил Авдей Макарович.
— Если я могу здесь остаться и сагибы позволят мне сесть…
— Ах, да! — спохватился Авдей Макарович, — вы, кажется, говорите о том обычае, по которому туземец должен всегда уступать свое место европейцу? Ну, можете быть покойны, батенька: мы знаем этот обычай, но считаем его в высшей степени несправедливым,
— Несправедливым! — повторил вполголоса индус и боязливо оглянулся, как будто опасаясь, что его кто-нибудь подслушает. — Следовательно, сагибы не англичане?
— Нет. Мы — русские.
— Русские, — повторил задумчиво индус, — подданные Белого Царя. — Но в таком случае отчего же сагибы не в белой одежде?
— Вот оно, начинается! — воскликнул про себя Андрей Иванович, припоминая свой разговор с Крауфордом на палубе английского парохода.
— Мы, действительно, носим у себя на родине белые фуражки и пальто, — сказал он громко, — но только летом.
— А ваши воины?
— Наши солдаты с 1 мая по 1 сентября также носят белые рубахи и фуражки. Это их летняя форма.
— С 1 мая по 1 сентября, сагиб, два времени года: гришма и варши. Во время пыли и пота, конечно, хорошо носить белые рубахи, но когда наступит варши и пойдут проливные дожди, я думаю, сагиб, белые одежды не совсем удобны.
— Пожалуй, отчасти вы правы, батенька, — согласился Авдей Макарович. — Но у нас, на родине, нет периода проливных дождей. Дожди перепадают у нас и весной, и летом, а всего больше осенью.
— Сколько у вас времен года, сагиб?
— Конечно, четыре, — поспешил ответить Андрей Иванович, удивленный подобным вопросом.
— Только четыре, сагиб? — в свою очередь удивился индус.
— Как, разве этого вам мало?
— У нас их шесть.
— Ах, да! — воскликнул Авдей Макарович, — я помню: я, кажется, читал об этом в Магабгарате.
— Вы читали Магабгарату? — снова удивился индус. — Да, сагиб, там прекрасно об этом сказано: Магабгарата, Ади парва…
— Это очень любопытно, — заинтересовался Андрей Иванович, знакомый с Магабгаратой только понаслышке.
— Если сагибу будет угодно, я расскажу о наших временах года, как о них говорится в Магабгарате.
— Расскажите, расскажите, батенька: мы с удовольствием послушаем.
— Извольте, сагиб. Магабгарата рассказывает, что от начала мира на земле существует шесть никогда не старящихся прекрасных юношей. Они одеты в разноцветные одежды и не переставая вертят колесо года, а вместе с ним непрерывно движется круг всего живущего на земле и всех миров, окружающих землю. В лице этих прекрасных юношей Санджаи описывает шесть времен года. Первое из них, самое юное и самое прекрасное, Васанта, весна, соответствует марту и апрелю. Это — пора любви и наслаждения: воздух тогда прозрачен, небо ясно, безоблачно, ветерок, дующий с полудня, приносит опьяняющее благоухание цветов матовой пальмы; тяжелые полевые работы уже кончены, наступило время для свадеб и праздников в честь богов. За Васантой следует Гришма — "время пота". Облака пыли поднимаются с дорог и полей, среди иссохшей травы и бамбуковых зарослей вспыхивают частые пожары, животных томит мучительная жажда, быки целые дни проводят, стоя в воде, и вздрагивая всем телом, отмахиваются от насекомых, которые целыми стаями вьются над ними и вонзают в них свои острые жала. Это время года продолжается в течение двух знойных месяцев, мая и июня. В воздухе пока еще тихо, но уже собирается гроза, черные тучи мало-помалу скапливаются на горизонте. Вот наконец, блеснула молния и ударил гром, возвещая о появлении муссона. Вместе с муссоном начинается Варши, период дождей, продолжающийся два месяца — июль и август. В это время года реки широко разливаются и орошают прибрежные равнины, природа, истомленная зноем, обновляется, посеянное зерно прорастает на запаханных полях. С окончанием дождей наступает четвертое время года Шарад, осень, продолжающееся два месяца, сентябрь и октябрь, в течение которых вызревают плоды, под влиянием тепла и влаги, накопившейся в почве во время периода дождей. За осенью следует Гиманта или зима, соответствующая двум последним месяцам европейского года. Она отличается холодными ночами и утренниками, но великолепными ясными днями, во время которых производится жатва на полях и земледельцы молотят и собирают зерно. Наконец, индийский год заключается шестым и последним временем года Саси или Сисира, периодом росы и туманов, продолжающимся также два месяца, январь и февраль.
— Следовательно, у вас год начинается с марта? — полюбопытствовал Андрей Иванович.
— Да, батенька, — отвечал за индуса Авдей Макарович. — И это, знаете ли, самая древнейшая и — скажу при этом — самая естественная форма времясчисления. Что может быть естественнее, как начинать год с весны. с обновления природы, когда все оживает, все начинает жить, так сказать, новой жизнью? Все остальные способы начинать год совершенно искусственны и ни на чем не основаны. Возьмите хоть еврейский год с сентября… А уж наше времясчисления с 1 января — такая нелепость, которую ничем нельзя оправдать.
Разговор все время происходил на английском языке. Вдруг Авдей Макарович, заметив, что Андрей Иванович закуривает сигару, сказал по-русски:
— Дайте-ка мне огня!
— Da mi agnia? — удивился индус, глядя, как Андрей Иванович передает своему приятелю зажженную восковую спичку: — da mi agnia!.. На каком языке разговаривают сагибы?
— Ха, ха, ха! Знакомые слова попались!? — расхохотался Авдей Макарович. — На русском, батенька, на русском!
— Следовательно, сагиб, русский язык очень похож на санскритский?
— Ну, нельзя сказать, чтобы очень, — а сходные слова есть, как и во всех индо-европейских языках.
Любознательный индус очень заинтересовался этим сходством и стал предлагать вопросы: как по-русски дом, дверь, мать, брат, сестра, дочь, овца и т. д? Его чрезвычайно радовало, что все эти слова сходны в обоих языках, например: дом, по-санскритски дамо, дверь — двора, мать, матерь — матар, брат — буратер, сестра — свасар и т. д. Затем он перешел к числительным и, когда оказалось, что числительные в обоих языках почти тождественны, — что санскритское два и по-русски — два, санскритское три и по-русски — три, чатвар — четыре, панчан — пять, шаш — шесть и т. д., то это привело его в такой восторг, что он даже забыл на время обычную на Востоке степенность и важность, смеялся, показывая свои великолепные белые зубы, и хлопал руками, как ребенок.
Свисток локомотива, означавший близость станции, положил конец этой сцене. Лицо индуса снова приняло сдержанное выражение вежливого достоинства.
— Очень жаль, сагибы, — сказал он, поднимаясь и подходя к окну вагона, — очень жаль, что я не могу долее воспользоваться вашей интересною беседой. На этой станции я должен выйти.
— Мы тоже едем только до этой станции, — отозвался Авдей Макарович.
— Что же сагибы думают делать на этой станции? Здесь, сколько мне известно, нет ничего интересного.
— Мы отсюда свернем в сторону, в Рамуни.
— В Рамуни?
— Да.
— Быть может, с вашего позволения, к Рами-Сагибу?
— Да, но в Коломбо нам сказали, что Рами — не сагиб, а бабу.
— Вероятно, это вам сказали англичане? Для них Рами может быть "бабу", но для нас он навсегда останется сагибом. Рами — потомок древнего царского рода. Подвиги его предков воспеты в романах.
— Вот как! Неужели он потомок того самого баснословного героя Рамы?
— Так думают сингалезцы, сагиб.
— А вы останетесь на этой станции?
— Нет. Я еду тоже к Рами Сагибу.
— Вот это прекрасно! Однако, что же мы разговариваем целый час и все еще не познакомились? Позвольте рекомендоваться: меня зовут по-русски Авдей Макарович Семенов, по-английски — d-r Абадия Сименс. Мой приятель — Андрей Иванович Грачев или, если хотите, мистер Гречау… Я вам не подаю руки, потому что у вас не в обычае подавать руку европейцам.
— Не всем, сагиб, — а вашу руку я пожму с величайшим удовольствием и от чистого сердца. Здесь не в обычае, чтобы европеец рекомендовался туземцу и наоборот: только поэтому я допустил, что вы предупредили меня своей любезностью. Меня зовут Дайянанда Суами. Я состою брамином при храме богини Парвати в Калькутте. Но вот уже поезд остановился… Вас, вероятно, ожидает здесь кери?
— Нет. Нужно будет нанять.
— Если вы позволите, я предложил бы вам ехать вместе со мной. Я телеграфировал Рами Сагибу, чтобы он выслал за мною банди. Угодно вам будет принять мое предложение?
— С большим удовольствием, если только это вас не стеснит.
— Помилуйте, нисколько! А удовольствие все на моей стороне.
XVI. Филология
На пути в Рамуни, сидя в просторном банди, запряженной парой белых бычков со смуглым сингалезцем на козлах, новые знакомцы продолжали разговор, начатый в вагоне, в то же время любуясь представлявшейся им красивою местностью. Дорога прихотливыми зигзагами спускалась в долину. В одном месте она обходила громадный камень, на острой вершине которого приютились развалины крохотного храмика, опутанные вьющимися растениями, в другом — ее заставлял уклоняться в сторону глубокий овраг, заросший непроходимой чащей бамбуков, акаций, фикусов и коричных деревьев, порой на пути попадались небольшие ручейки, торопливо убегавшие в долину, и дорога покорно следовала по их течению, пока не представлялось более или менее удобного брода: порой она вдруг упиралась в живую изгородь, окружавшую плантацию чайных деревьев, рисовое поле или рощицу гвоздичных и коричных деревцов, и делало большой крюк вокруг этой изгороди. Все эти изгибы значительно увеличивали расстояние, отделявшее Рамуни от станции железной дороги.
Дорога шла постоянно под гору и чем дальше и ниже в долину она спускалась, тем выше и круче казался синевший вдали противоположный склон долины. Местами на нем — и чем выше, тем чаще, мелькали среди густой тропической растительности развалины старинных индийских храмов и более поздних буддийских монастырей. Иногда только две-три уцелевших колонны, обвитых темною зеленью вьющихся растений, означали место какого-нибудь древнего дворца или храма, и Дайянанда, указывая на те или другие развалины, резко выдвигавшиеся на темном фоне растительности под лучами яркого тропического солнца, сообщал их названия и рассказывал легенду храма или дворца, к которому он принадлежал. По-видимому, Дайянанда знал здесь каждый уголок и мог рассказывать историю каждой кучи камней, намекавшей на существовавшую некогда на этом месте постройку.
Но самого Дайянанду более интересовал вопрос о сродстве санскритского и русского языков, и поэтому, при первой возможности, он постарался перевести разговор на этот предмет и затем снова принялся выспрашивать русские названия тех или других предметов. Авдей Макаровнч с тем большим удовольствием отвечал на подобные вопросы, что чувствовал себя при этом в своей настоящей сфере, — в сфере филологии.
— Да, — говорил он, — действительно, русское "отец" не подходит. Положим, если проследить хорошенько, то можно отыскать и сходное слово. По-санскритски — питер, по-гречески — πατηρ, по-латыни — pater, по-немецки — vater, по нашему, пожалуй, — батя, батенька, батюшка. Но я, видите ли, против такого сближения. На самом деле, — что это такое за "батя"? Мне так и чудится в нем что-то татарское: "батяй", "Батый"… Нет, у меня, батенька, на этот счет своя теория.
— Какая же, Авдей Макарович?
— А вот, видите-ли… Вам, конечно, известно, что в ходе постепенного развития человеческой культуры эпох отцовства — патриархату — предшествовала эпоха материнства, матриархата, т. е. такая эпоха, когда во главе семьи стояла мать, а не отец, так как этот последний играл тогда, кажется, роль трутня в пчелином улье и женщина могла иметь мужей, сколько угодно…
— Точно так же, как в настоящее время Неварские женщины, — заметил Дайянанда.
— Да, точно так же. В силу этого, конечно, отец был неизвестен и дети получали прозвища по матери…
— Это и теперь ведется у некоторых индийских племен, особенно в Бирме и у малайцев на островах Борнео, Ява, Суматра и других, — заметил снова Дайянанда.
— Ну да, ну да! Так вот, видите ли, если не существует предмета, то нет надобности, конечно, придумывать для него имя. Раз понятие об отце неизвестно, то и самое слово "отец" может не существовать в языке — за ненадобностью. Неправда-ли?
— Само собой разумеется. Но к чему это вы ведете речь, Авдей Макарович? — спросил Грачев.
— А вот к чему, батенька. Если эпохе отцовства предшествовала эпоха материнства, — а что действительно было так, наука утверждает самым положительным образом, — если было время, когда понятие об отце совершенно отсутствовало, то понятно, что в языке человеческом, в том языке, который мы называем "праязык", тогда не могло быть и не было даже самого слова "отец".
— Допустим, — согласился Андрей Иванович.
— Необходимо допустить. Постепенное возникновение и взаимное отношение понятий и выражающих их слов уже прочно установлено в науке и составляет основание сравнительной филологии, которая только одна может определить сравнительную древность того или другого языка или народа во времена доисторические. Макс Мюллер это, положим, отрицает, но я, как вам известно, не преклоняюсь пред его мнениями…
— Что же вы хотели доказать вашей эпохой материнства, добрейший Авдей Макарович?
— А ни больше, ни меньше как глубочайшую древность славянского племени.
— Интересно, каким образом вы это докажете.
— А вот как, батенька: славяне отделились от арийцев, или арийцы отделились от славян еще в те незапамятные времена, когда человечество переживало эпоху материнства, поэтому в том "праязыке", которым говорило это первобытное человечество, еще не было слова "отец", не было потому, что еще не существовало самого понятия, выражением которого впоследствии должно было служить это слово. Понятно?
— Кажется, понятно, сагиб… и очень интересно.
— Таким образом, две ветви одного и того же первобытного племени стали жить отдельной, самостоятельной жизнью и вырабатывать постепенно, каждое для себя, дальнейшие понятия и слова. Наступила эпоха отцовства. Мужчина покорил себе женщину и стал во главе семьи. Новое понятие потребовало нового слова, и оно явилось, но уже для славян — одно, для других арийских племен — другое. Вот причина звукового несходства санскритского "питер" с русским "отец".
— Довольно правдоподобно.
— Но это еще не все. Когда славяне с остальными арийцами составляли еще одно племя, то-есть до разделения, у них для выражения высшего существа или божества было одно слово "диво", сохранившееся и до настоящего времени в русском языке. Обратите внимание, что это слово среднего рода, то есть обозначает бесполое существо, дух. В санскритском оно получает уже окончание женского рода "дева", вероятно, в эпоху материнства, затем, постепенно изменяясь, оно постепенно становится "девас" и тогда дает начало греческому "феос" и латинскому "deus", где уже слышно окончание мужского рода, потом оно переходит в "дьяус", родительный падеж — "дзеус" и дает греческое "Зевс", то есть становится собственным именем главного из греческих богов. Затем, в эпоху отцовства, вырабатывается понятие о боге, отца всего живущего, о небесном отце, и вот является санскритское "дыушпитер", Djupiter — небесный отец, латинский Jupiter.
— Так вот откуда произошло это имя!
— Да, и Зевс, и Юпитер — все отсюда. Индия — мать религии. Если проследить хорошенько, то окажется, что и позднейшие религиозные обряды и обычаи взяты из Индии. Ex oriente lux!..[33]
— Однако вы прочитай нам целую лекцию, добрейший Авдей Макарович…
— Надеюсь, это не вредно?
— Я с наслаждением слушал мудрые слова сагиба и желал бы слушать их день и ночь, пока мудрость его не просветит мою темноту.
— Ну, вот видите, — рассмеялся Авдей Макарович, — а вы еще недовольны.
— О, нет! Я очень доволен и очень вам обязан, но…
— Что такое "но"? Предвижу, что это зловредное "но".
— Видите ли, Авдей Макарович… Вы не рассердитесь?
— Вы что, браниться хотите? Так не стесняйтесь: мы, ученые, к брани привыкли. Мы частенько так друг друга отделывали, что только держись. Поэтому, бранитесь, сколько хотите, — не рассержусь. Брань на вороту не виснет.
— Нет, кроме шуток… Мне кажется, что все, о чем вы говорили, — только одни предположения и что по поводу любого из этих предположений можно очень много наговорить, и за, и против…
— Вот чем напугать вздумали! Вот и видно, что вы, батенька, в нашем ремесле профан. Да что такое любая наука, как не цепь предположений, не цепь гипотез, более или менее удачно обоснованных? Наиболее вероятные гипотезы у нас называются даже законами и они служат таковыми до тех пор, пока не найдется смельчака, который их повалит…
— Ну, однако…
— Что однако? Гипотезы и гипотезы! Везде гипотезы! Вея наша жизнь — одна сплошная гипотеза! Разве в действительности мы знаем, что нас окружает? Нам просто кажется, что мы знаем, и только. Положим, мы видим тот или другой предмет, но таков ли он на самом деле, каким нам кажется? Мы видим его цвет, его форму, — но еще вопрос, таковы ли они в действительности, сами по-себе, без отношения к нашему зрительному нерву, независимо от нашего сознания? Мы слышим звук, но таков ли он на самом деле, как его воспринимает наш слуховой аппарат? Все это, батенька, неразрешенные загадки.
— Все это — Майя, как говорят наши мудрецы, — заметил Дайянанда.
— Именно Майя, мираж, который висит в воздухе и который, того и гляди, рассеется без следа. Что же касается того обстоятельства, что по поводу моих гипотез можно насказать многое pro и contra, так это, батенька, в порядке вещей. Что же такое все наши ученые сочинения, ученые споры, критики и антикритики, исследования и монографии, как не вечные pro и contra по поводу тех или других гипотез?
— Все это было бы очень печально, если бы я не был уверен, что человек может иметь и точные положительные знания.
— Это вы насчет математики, что-ли? Ну, я, батенька, филолог… А посмотрите-ка, мистер Дайянанда, что это там за городок раскинулся вокруг озера?
— Это — Рамуни, сагиб. А вот в этой роще бананов, кокосовых и хлебных деревьев находится бунгало Рами-Сагиба.
— Так мы уже близко?
— Не особенно, сагиб. Дорога идет довольно прихотливо.
На самом деле дорога шла настолько прихотливо, что Рамуни со своим озером несколько раз появлялось то вправо, то влево от наших путешественников, и таким образом прошло еще около полутора часов, прежде чем банди выехала на берег озера и направилась к бунгало владельца Рамуни.
XVII. Рами-Сагиб
Когда банди, сделав несколько неожиданных поворотов, выехало наконец на берег пруда перед самой банановой рощей, наши путники увидали перед собой сквозную, довольно высокую ограду с решетчатыми воротами, за которыми виднелась длинная аллея цветущих, благоухающих деревьев. В глубине этой аллеи, из-за темно-зеленой листвы краснела черепичная крыша дома.
— Если сагибы ничего не имеют против этого, то здесь мы выйдем, — предложил Дайянанда. Пусть банди с вензами едет кругом: мы пройдем прямо через сад.
Нашим путешественникам давно уже надоело трястись в не совсем удобном экипаже. Поэтому они с удовольствием воспользовались случаем размять затекшие ноги. Но не успели они подойти к воротам, как кто-то изнутри сада, вероятно, заслушав стук колес банди, быстро распахнул ворота настежь и глазам наших приятелей предстала красивая фигура молодого сингалезца в национальном костюме и роскошной дамской прическе. По-видимому, молодой человек спешил встретить Дайянанду, но увидев вместе с ним двух европейцев, он заметно смутился. Окинув взглядом свой слишком откровенный костюм, состоявший всего из короткой manche-courte[34] и легкого покрывала вокруг бедер, не считая колец и браслетов на голых руках и ногах, он торопливо приложил ко лбу обе руки в знак приветствия, затем быстрым жестом пригласил неожиданных гостей войти в сад и тотчас же скрылся за кустами цветущих растений.
— Кто это? — спросили почти в один голос оба приятеля.
— Рами-Сагиб, — отвечал Дайянанда. Он сконфузился того, что вы его застали в сингалезском костюме, и побежал надеть европейское платье.
— Вот чудак! — промолвил Авдей Макарович, пожимая плечами. Предупредите его, пожалуйста, чтоб он не беспокоился.
— Это будет бесполезно, сагиб. Он ни за что не покажется вам иначе, как в европейском костюме. Но вы не обращайте на это внимания. Каждый человек имеет свои слабости. По праву старого друга хозяина, прошу вас, сагибы, будьте здесь, как дома.
Сагибы, конечно, не заставили себя просить лишний раз. Вслед за Дайянандой они вошли в сад и остановились в безмолвном изумлении: масса роскошных тропических цветов, самых прихотливых форм и всевозможных оттенков, наполняли воздух опьяняющим благоуханием. Авдей Макарович был плохой ботаник и из всех цветов на свете, со времен ранней юности, знал только одни анютины глазки, а так как их здесь не было, то все цветы ему равно были незнакомы. Андрей Иванович занимался некогда ботаникой и даже в юности написал "Флору Костромской губернии", но и он был поражен великолепием и разнообразием окружающих его цветов. Ему казалось, что он внезапно попал в какую-то огромную оранжерею, где тысячи магнолий, азалий, рододендронов, розовых лавров, коричных деревьев и других роскошных тропических растений чередовались с розами, лилиями, жасминами, аборигенами более умеренных широт.
Вероятно, чтобы дать время хозяину облечься во все доспехи европейского костюма, Дайянанда не повел наших приятелей прямо к дому, красная крыша которого виднелась в глубине аллей за купами цветущих растений, но сначала сделал круг по саду, причем, как будто нечаянно, обращал их внимание то на фонтаны, высоко рассыпавшиеся в воздухе своею алмазной пылью, то на прохладные искусственные гроты и причудливые беседки, то на европейские прихоти хозяина, вроде гимнастики, кегель, лаун-тенниса и других игр, вероятно вынесенных им из Англии.
Покружив таким образом полчаса по широким и узким аллеям сада, Дайянанда отправился наконец к дому и как раз во-время, потому, что когда наши приятели вышли на небольшую лужайку, расстилавшуюся перед домом и усеянную цветочными клумбами, на нижней ступени террасы дома, обтянутой сверху и с наружной стороны красивой полосатой тканью, стоял Рами-Сагиб в модном английском костюме из пестрой клетчатой материи, и приветливо улыбался. Гребенки и шпильки из его прически исчезли. Его волнистые волосы были зачесаны назад и внизу слегка подвиты, что, особенно благодаря белому галстуку, который он надел в честь своих европейских гостей, делало его чрезвычайно похожим на какого-нибудь итальянского певца или молодого художника, очень занятого своей артистической наружностью.
— Добро пожаловать! — приветствовал он гостей на чистом английском языке, прежде чем Дайянанда произнес обычную формулу представления. — Поживя здесь, в этой глуши, только и можно оценить по достоинству справедливость сингалезской поговорки, что "гостя посылает Бог".
После первых приветствий Андрей Иванович передал Рами-Сагибу письмо d-r'а Грешама. Уидев знакомый почерк молодой сингалезец весь вспыхнул от неожиданности и удовольствия. Быстро пробежав глазами письмо, он сначала, по азиатской привычке, приложил руки ко лбу, затем сконфузился этого традиционного жеста, не гармонировавшего с европейским костюмом, рассмеялся сам над собою и наконец принялся крепко жать руки нашим приятелям, беспрестанно повторяя, что друзья мистера Грешама — также и его друзья.
Дайянанда во все это время скромно стоял в стороне и только, когда восторг Рами-Сагиба несколько успокоился, брамин нашел своевременным привлечь на себя его внимание. Подвижная физиономия Рами-Сагиба тотчас же приняла выражение глубокого почтения. Несмотря на свой европейский костюм и бело-снежный галстук, он низко поклонился брамину и, дотронувшись рукою до земли, сделал вид, что хочет поцеловать край его белой туники. Но Дайянанда не допустил его до этого: он поднял Рами-Сагиба за плечо, обнял и крепко поцеловал с почти родственным чувством.
За обедом наши путешественники подробно объяснили Рами-Сагибу причину, которая привела их на Цейлон.
— Вы родились под счастливой звездою, джентльмены, — сказал Рами-Сагиб, — потому что это она привела сюда ученого пундита Дайянанду-Суами, одновременно с вами, как будто нарочно за тем, чтобы он разрешил все ваши сомнения.
— В самом деле, мистер Дайянанда, — обрадовался Андрей Иванович: не возьметесь ли вы перевести нам рукопись на английский язык, конечно, за приличное вознаграждение? Без сомнения, санскритский язык вы знаете в совершенстве?
— Настолько, сагиб, чтобы читать и понимать Риг-Веду, Атарва-Веду и другие священные книги, — скромно отвечал Дайянанда. Но может быть, сагиб, ваша рукопись — на языке пали? Тогда вам может помочь любой буддийский монах.
— По моему мнению, — сказал Авдей Макарович, — рукопись на древне-санскритском языке.
— В таком случае я готов служить сагибам своими скромными знаниями…
— Поверьте, что ваша услуга не останется…..
— Не будем об этом говорить, мистер Гречоу, — прервал Дайянанда. — Хотя я и нахожусь при калькутском храме богини Парвати, но все еще не получил вкуса к богатству. Для меня будет самой лучшей наградой сознание, что я сделал вам услугу… а затем, — удовлетворение собственному любопытству.
Когда подали кофе, Андрей Иванович достал из бумажника фотографический снимок с одной из алюминиевых таблиц и подал Дайянанде, объяснив ему сначала происхождение этого снимка. Дайянанда долго всматривался в таинственные строчки рукописи. Лицо его выражало сильное умственное напряжение. Несколько раз, задумавшись, он откладывал табличку в сторону, как будто разрешая какое-нибудь затруднение или что-то припоминая, и затем снова погружался в чтение неизвестных письмен. Наконец, он глубоко вздохнул и оттолкнул от себя листок.
— Что скажет нам ученый пундит об этой рукописи? — спросил Авдей Макарович, все время с любопытством наблюдавший за Дайянандой.
— Сагиб напрасно придает мне этот титул. Если бы я его принял, то эта самая рукопись обличила бы меня в самозванстве: я ничего в ней не понял.
— И вам совершенно неизвестен язык, на котором она написана?
— Сагиб, кажется, сказал мне, что она написана на древнем санскритском языке?
— Да, это мое предположение.
— Сагиб не ошибается.
— Следовательно, она действительно на санскритском языке?
— Да.
— Но вы же знаете этот язык? Вы читаете Веды?
— Но у языка, которым написаны Веды, был отец. Тот, кто знает детей, может не знать их отца.
— Что же нам делать? — спросил обескураженный Андрей Иванович.
— Поискать более ученого пундита. Я знал одного: он, наверное, прочитал бы эту рукопись.
— Да, — заметил Рами, — я тоже думаю, что он прочитал бы рукопись.
— Как вы думаете, господа, — снова спросил Грачев, — не мог ли бы это сделать Нарайян Гаутама Суами?
Это имя произвело неожиданный эффект: как пораженные гальваническим током, оба индуса вскочили с мест и, подозрительно оглянувшись кругом, уставили недоверчивый взгляд на Андрея Ивановича. Удивленный Грачев тоже поднялся со своего места.
— Разве мистер Грешам ничего не писал вам о нем? — спросил Андрей Иванович после минутного молчания.
Рами-Сагиб, опустив заметно дрожавшую руку в боковой карман своего смокинга и вынув письмо Грешама, еще раз пробежал его глазами. Вскоре встревоженное лицо его заметно прояснилось: он нашел приписку, на которую раньше не обратил внимания. В этой приписке говорилось именно о Нарайяне, адрес которого, в случае надобности, Грешам просил сообщить предъявителям письма. Успокоенный Рами передал письмо Дайянанде и указал рукой на приписку. Когда Дайянанда, в свою очередь, прочитал письмо и приписку, они оба обменялись быстрыми взглядами: со стороны Рами этот взгляд выражал вопрос, со стороны Дайянанды согласие, разрешение.
— Извините, джентльмены, — сказал Рами, снова занимая свое место и жестом приглашая своих гостей сделать то же. — Это моя вина. Обрадованный честью принять у себя друзей мистера Грешама, я не прочитал письма до конца. Поэтому имя, произнесенное вами, — с вашего позволения, мы его не будем произносить — так встревожило нас обоих, меня и моего почтенного друга, Дайянанду-Суами.
— Но, позвольте, мистер Рами, — спросил удивленный Авдей Макарович. — Я совсем не понимаю, чем могло вас встревожить это имя.
— Разве мистеру Сименсу ничего неизвестно о последнем возмущении в Калькутте? — в свою очередь спросил вполголоса Рами, пригибаясь к столу и таинственно осматриваясь.
— Совершенно ничего. Признаюсь, нас больше интересовало известие из Европы и поэтому мы, может быть, слишком мало обращали внимания на местные новости.
— К несчастью, наш друг, имя которого мы не будем произносить, был замешан в этом возмущении и осужден на смерть.
— Осужден? — переспросил, нахмуриваясь Авдей Макарович.
— Да. Английский уголовный суд приговорил его к смертной казни.
— И он казнен?! — вскричал встревоженный Андрей Иванович.
— Он скрылся, — отвечал до этих пор хранивший молчание Дайянанда. — Но его повсюду преследуют полицейские шпионы и сыщики. Голова его дорого оценена, а среди людей, принадлежащих к цивилизованному племени, всегда найдется слишком много охотников продать за деньги кровь невинно осужденного.
— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! — свистнул Авдей Макарович. — Что мы теперь будем делать, коллега?
Андрей Иванович пожал плечами.
— Послушайте, мистер Рами, и вы, мистер Дайянанда, — обратился он к обоим черным джентльменам. — Из письма мистера Грешама вы видели, что мы почти только затем и приехали в Индию, чтобы повидаться с Нар… с другом, — поправился он, — имени которого, пожалуй, не будем называть… Поэтому вы согласитесь, что нам необходимо знать его местопребывание.
— Согласен, мистер Гречоу, — отвечал Рами. — Но в настоящем положении дела, когда и вопрос, и ответ почти одинаково могут стоить жизни третьему лицу, — удобно ли будет производить поиски?
— Но вам, мистер Рами, местопребывание его известно? — спросил Грачев, пускаясь напролом.
Застигнутый врасплох таким в упор поставленным вопросом, Рами-Сагиб сначала не нашелся, что отвечать. Сначала он потупил глаза, как будто сконфуженный неделикатной настойчивостью своих европейских гостей, затем посмотрел вопросительно на Дайянанду и, указав ему взглядом на письмо Грешама, лежавшее на столе, снова потупился, очевидно еще не решив, как поступить в этом затруднительном случае. Все это произошло чрезвычайно быстро, но Андрей Иванович, сам чувствовавший неловкость своего вопроса, с проницательностью больной совести успел заметить все эти перипетии.
— Мне очень совестно, мистер Рами, — сказал он, — совестно, что я поставил вас в такое затруднение своим неделикатным вопросом. Заранее извиняюсь. Мы, русские, не привыкли к дипломатическим тонкостям. Мне казалось, что раз я порядочный человек, то есть, по крайней мере, имею в этом свидетельство от вашего друга, то мне без риска можно доверить тайну третьего лица — тем более, что в безопасности его я сам же заинтересован. Но вы упомянули, что голова нашего друга оценена — я не знаю, в какую сумму, но это все равно — чтобы отклонить возможность какого-либо подозрения, я готов сейчас же внести втрое, вчетверо, даже вдесятеро большую сумму вам или кому вы укажете, как залог в безопасности нашего друга, поскольку она от меня может зависеть.
— О, помилуйте, мистер Гречоу, — начал сконфуженный Рами-Сагиб, но Дайянанда не дал ему докончить.
— Позвольте, сагиб, — сказал брамин, слегка дотрагиваясь до локтя Андрея Ивановича и как будто желая этим движением смягчить и успокоить разгорячившегося русского. — Запираться было бы излишне. Да, мы действительно знаем или, собственно, можем узнать местопребывание человека, которого вы ищете. Залога нам не нужно, потому что мы вполне уверены в вашей порядочности. Но тайна принадлежит не нам, а третьему лицу. Скажите же по совести, имеем ли мы право открыть эту тайну без разрешения лица, так сильно заинтересованного в сохранении этой тайны, и кроме того — людям, которые ему совершенно неизвестны?
Андрей Иванович в свою очередь почувствовал себя притиснутым к стене и не нашелся, что отвечать на подобный вопрос.
— Что же нам делать? — спросил Авдей Макарович, прерывая наступившее молчание.
— Я думаю, — ответил после непродолжительного раздумья Дайянанда, — прежде всего следует узнать, согласится ли принять вас друг, имени которого мы не будем произносить.
— А это возможно сделать? — быстро спросил Андрей Иванович, пришедший было в отчаяние и теперь получивший снова надежду.
— Я думаю, что это возможно будет сделать, — промолвил Дайянанда, очевидно что-то обдумывая, — если сагибы не откажутся вместе со мной посетить завтра храм богини Парвати.
— Завтра? Но ведь храм в Калькутте?
— Нет, этот храм недалеко отсюда: на горе, — вмешался Рами-сагиб. — Если вам угодно будет, я также отправлюсь туда вместе с вами.
— Мы будем очень обязаны вам, мистер Рами, — поклонился Авдей Макарович. — Но когда же мы можем получить ответ Нар… то-есть друга, которого мы не будем произносить?
— Конечно, завтра же.
— Следовательно, он скрывается в этом храме?
— Нет, сагиб Сименс, наш друг теперь далеко: он находится, вероятно, в одной горной долине, у подошвы Чумалари.
— Так, значит, ответ будет получен по телеграфу?
Дайянанда взглянул на Рами-сагиба и оба улыбнулись.
— Пожалуй, — отвечал этот последний, — если хотите, по телеграфу, но только этот телеграф совсем не похож на те, какие вы знаете.
ХVІІІ. Храм богини Парвати
В настоящее время на Цейлоне так же, как и в Бирме, преобладает буддийская религия. Но около 200 лет тому назад здесь господствовал древний индийский культ с его всеобъемлющим пантеизмом, с его мистически-философской тримурти — Брамой, Вишну и Сивой — и бесчисленным сонмом второстепенных богов, олицетворявших и силы природы, и отвлеченные философские понятия, и даже человеческие страсти. На всех холмах, на всех вершинах скал, где теперь возвышаются развалины буддийских ступ, в те времена красовались великолепные пагоды в честь богов и демонов, тесной толпой наполнявших Олимп Индостана. Но царство этих богов было не прочно. Созданные пылкой фантазией Востока, запуганной созерцанием могучих сил тропической природы, равно плодовитых как в разрушении, так и в созидании, эти боги должны были уступить свое место обоготворению возведенной в идеал человеческой личности: слепые силы природы отступили перед красотой и могуществом нравственной личности человека.
За шестьсот лет до Р. Хр. явился великий Сакия-Муни, Будда [35] человеческого рода, целые тысячелетия спавшего умственно и нравственно перед лицом бесчисленных богов и демонов, созданных его воображением. Будда первый провозгласил религию человеческого совершенствования, культ стремления к нравственному идеалу. В основу своего учения он положил любовь ко всему живущему, ко всему существующему на земле и на небе:
"Видимые и невидимые существа, — говорил он, — и те, что близ меня, и те, что вдали, да будут все счастливы! Да будет радостно все существующее!"
"Не вредите один другому, нигде никого не презирайте, один другому не пожелайте зла".
"Как мать жертвует жизнью, охраняя свое дитя, так и ты безгранично возлюби все существующее".
Этот великий принцип любви послужил для новой религии знамением победы. Люди, доразвившиеся до сознания нравственного идеала, не могли уже удовлетворяться религией, в которой сухой философский пантеизм жрецов так хорошо уживался с грубым, кровожадным фетишизмом народа. Широкой волной разлилось новое учение по Индостану, как могучий прилив океана затопляя повсюду остатки старой веры. Древние языческие храмы переходили один за другим во владение буддийских монахов. На месте их или рядом с ними созидались еще более великолепные буддийские ступы. Распространение новой религии шло мирно, без борьбы, без насилий, потому что великий учитель заповедывал своим последователям полнейшую религиозную терпимость и такое уважение к чужому мнению, что даже запретил его оспаривать.
Но вероятно так уже суждено, чтобы история каждой религии была запятнана потоками крови. Настало время, когда и среди буддистов проснулся дух узкого, слепого фанатизма, явились свои Торквемады, запылали костры и полилась человеческая кровь. Тысячи языческих храмов были разрушены тогда ложными буддистами, извратившими учение своего великого учителя. Приверженцы старой веры, конечно, платили им тем же. К довершению всего между самими буддистами началась кровавая вражда из-за мнений.
Вражда эта длилась столетия, поглотила бесчисленное множество кровавых жертв и, наконец, замерла под гнетом новых насилий, явившихся теперь уже со стороны пришлых врагов: на север явились магометане, на юг — христиане-португальцы со своими фанатиками-монахами, со своей инквизицией, и начались новые пожары, разрушение, кровопролитие. Теперь уже с одинаковым зверством разрушались древние памятники, без различия религии, к которой они принадлежали.
Прокатилась и эта волна. Наступило новое господство. Новые господа чужды религиозной терпимости. Они с одинаковым высокомерным презрением относятся к представителям обоих культов и под их владычеством теперь мирно уживаются и bud temples, и demon temples[36].
К числу последних принадлежал сохранившийся чудом храм индийской богини Парвати, расположенный на полугоре в двух или трех милях от Рамуни.
К этому-то храму, проснувшись еще до восхода солнца, отправились наши путешественники, в сопровождении Рами-Сагиба, Дайянанды и целой свиты сингалезцев, вооруженных копьями и ружьями, на случай встречи с каким-нибудь пятнистым или полосатым непрошеным гостем.
По выходе из деревни, путешественники шли вдоль коричных и чайных плантаций, принадлежащих Рами-Сагибу, затем местность понижалась и начинались джунгли, болотистая местность, заросшая тростником и бамбуком. Это была самая опасная часть пути, и сингалезцы, зорко оглядываясь во все стороны и чутко прислушиваясь к малейшему шуму, осторожно, шаг за шагом, подвигались среди густых зарослей, по едва протоптанной дорожке. Через полчаса тропинка стала подниматься в гору, то прямо вверх, то делая зигзаги в обход какой-нибудь скалы, отвесные бока которой внезапно преграждали путь. Подъем оказался довольно трудным, и хотя местами были устроены ступеньки, тем не менее путешественники, обливаясь потом и задыхаясь от усталости, принуждены были останавливаться почти на каждом шагу.
Между тем нужно было спешить, чтобы окончить эту трудную часть пути, пока солнце еще не начало палить со всей своей тропической силой: тогда подобная дорога делалась уже совершенно невозможной и путешественники, не рискуя получить солнечный удар, должны были бы, сидя где-нибудь в тени, пережидать, пока спадет зной. Но за все трудности пути они с избытком были вознаграждены прелестным видом, открывавшимся с горы на долину, в которой была расположена деревня Рамуни. Пользуясь каждой остановкой, они любовались на расстилавшийся внизу пейзаж. Андрей Иванович просто не в состоянии был отвести очарованных глаз от прелестной долины, напоминавшей ему отчасти его волшебный остров, и если бы не напоминание спутников о необходимости торопиться, он, по всей вероятности, не скоро добрался бы до храма богини Парвати. Окутанное голубым утренним туманом озеро Рамуни до того напоминало ему то прелестное озеро, на берегу которого он прожил столько незабвенных дней, что невольно глаза его искали здесь архаических колонн и плоской кровли озерного храма, послужившего начальным звеном к длинной цепи его неожиданных открытий на острове Опасном.
Становилось жарко. Долина как будто тонула в голубоватом тумане испарений, поднимавшихся от влажной земли под лучами горячего солнца. Дорога шла теперь уже полным уклоном и скоро за купами деревьев показался широкий купол, вроде опрокинутой чаши, опиравшийся на массивные круглые колонны, сплошь покрытые надписями и резными изображениями.
— Вот и храм богини Парвати, — сказал Рами-Сагиб, шедший впереди, рядом с Авдеем Макаровичем.
— Слава Богу, — отозвался этот последний; — здесь по крайней мере можно будет отдохнуть в холодке.
Несмотря на ранний час утра, перед храмом уже толпились кучки богомольцев с букетами, гирляндами цветов и венками, которые они намеревались принести в жертву любимой богине. У входа в храм стояло несколько молодых браминов и храмовых служителей, одетых в желтые чивары, и лениво смотрели на толпу богомольцев. Заметив Дайянанду, они засуетились. Один из них торопливо побежал во внутренность храма, другие поспешили навстречу калькуттскому брамину и, распростершись у его ног, целовали край его кисейного покрывала. Дайянанда с торжественной важностью возлагал по очереди руки на головы коленопреклоненных жрецов и продолжал медленно подвигаться к храму. Богомольцы, заметив почет, оказываемый Дайянанде, также все попадали ниц и таким образом нашим путешественникам пришлось вступить в храм среди коленопреклоненного народа.
Привыкнув к яркому дневному свету, наши путешественники сначала ничего не могли рассмотреть в темном и прохладном помещении храма, куда они вошли вслед за Дайянандой. Только несколько светильников, тускло горевших между колонн, бросились им в глаза.
Но прежде чем они могли осмотреться, навстречу Дайянанде из глубины храма торопливо вышел, опираясь на палку, дряхлый брамин, предшествуемый двумя жрецами, несшими светильники. Подойдя совсем близко, он приветствовал гостя низким поклоном, причем концами пальцев правой руки дотронулся до пола. Затем он подал Дайянанде роскошный букет цветов. Дайянанда ответил таким же поклоном и в свою очередь подал брамину цветы, принесенные им с собою. После этой церемонии оба брамина рядом подошли к громадной вызолоченной статуе богини Парвати, стоявшей в глубине храма, и, простершись у ее подножия, возложили оба букета на низкий столик, покрытый белым покрывалом и предназначенный для жертвоприношений богине. Когда и этот церемониал был исполнен, Дайянанда шепнул что-то старому брамину и, получив утвердительный ответ, сделал нашим путешественникам знак, чтобы они подождали здесь, а сам, вместе с брамином, ушел во внутреннее отделение храма.
Оставшись одни, путешественники стали рассматривать статую богини Парвати. Лицо ее было довольно красиво и его не безобразила даже высокая остроконечная, украшенная драгоценными камнями митра, из-под которой тяжелыми прядями падали на грудь богини длинные волосы и прихотливо рассыпались по плечам. В левой руке богиня держала большой винган, вид которого так поражает целомудренные взоры на греческих статуях бога Приапа. Совсем открытые руки и ноги богини были украшены золотыми браслетами, осыпанными разноцветными дорогими камнями, сверкавшими даже при слабом освещении храма. По правую сторону Парвати, в некотором расстоянии от нее, находилась такая же колоссальная фигура богини Лакшми, индийской Афродиты, супруги Вишну, богини любви, красоты и счастья. В такой же митре, с волосами, рассыпавшимися по плечам, с таким же винганом в левой руке, она была изображена с роскошным открытым торсом и только короткие, широкие шальвары висели на ее бедрах, поддерживаемые золотой дугою, спускавшейся вниз от массивного ожерелья.
— Ревнивый Сиву, — шепнул Рами-Сагиб, — не дозволяет такого вольного костюма своей супруге: посмотрите, какое тяжелое платье надето на Парвати.
Платье Парвати действительно закрывало ей всю грудь и тяжелыми складками спускалось вниз, оставляя обнаженными только шею, руки несколько выше локтя и ноги немного ниже колена.
По левую сторону Парвати находилась статуя Камадевы. Этот вечно-юный бог любви и красоты был изображен едущим на попугае. В правой руке у него была стрела, до самого острия опутанная гирляндами цветущих роз, в левой руке он держал лук из сахарного тростника, тетиву которого составляла вереница тесно-летящих пчел. Индийский прототип греческого Эрота и латинского Купидона был в такой же уродливой митре, но на ней красовался венок из роз и розы же виднелись в его волосах.
Оглядываясь кругом, Андрей Иванович напрасно отыскивал глазами те уродливые изображения богов, со звериными и зверскими лицами, с десятками рук, вооруженных кинжалами и саблями, спутанных змеями и баснословными чудовищами, таких богов, о которых говорится в каждом путешествии по Индии, не было в храме любвеобильной Парвати. Только вверху, под самым сводом храма, он с большим трудом мог рассмотреть колоссальное изображение таинственного божества Парабрамы, олицетворяющего бытие бытия, нескончаемую вечность, в которой никогда не было начала и никогда не будет конца. Парабрама была изображена в виде существа окутанного покрывалом и изогнувшегося в кольцо: она держала одну из своих ног во рту в ознаменовании того, что в вечности конец сливается с началом и от этого получается одно бесконечное бытие.
Пока наши герой были заняты рассматриванием храма, воротился Дайянанда и, таинственно поманив рукой, повел их за собой во внутренность здания.
XIX. Махатма Нариндра
Наши друзья долго шли вслед за брамином по темным и тесным коридорам, слабо освещенным тусклыми светильниками, поворачивали направо и налево, проходили по запутанным переходам, спускались и снова поднимались наверх по узким лестницам. Им даже казалось, что Дайянанда нарочно кружится с ними, чтобы они потеряли направление пути. Но для какой цели ему это было нужно?
Наконец, после бесчисленных поворотов, они подошли к двери, около которой поджидал их брамин, опираясь на свой посох, около него стояли два жреца с зажженными светильниками. Завидя подходящих гостей, брамин тотчас же отпустил своих свеченосцев и, когда они скрылись в глубине коридора, сказал что-то Дайянанде, повторив несколько раз слово "Нариндра". Тогда Дайянанда обернулся к нашим путешественникам.
— Великий подвижник, — сказал он торжественно, — Махатма Нариндра согласился принять вас и отвечать на ваши вопросы. Будьте благоразумны, не спрашивайте того, что вам не дано знать. Расскажите ему, если он спросит, о деле, которое вас привело сюда. Вы немедленно получите нужный вам ответ.
Затем Дайянанда три раза постучал в дверь и стал прислушиваться. Из-за двери вскоре раздался слабый голос, вероятно, разрешавший войти, и Дайянанда тотчас же отворил дверь. Яркий дневной свет, внезапно ворвавшийся в отворенную дверь, ослепил глаза, привыкшие к темноте коридоров. Прищурившись, наши герои, в сопровождении Дайянанды, Рами-Сагиба и старого брамина, вышли на открытую террасу, примыкавшую к наружному входящему углу храма, и осмотрелись.
На каменном полу террасы, накаленном горячим утренним солнцем, сидел, согнув под себя ноги и скрестив руки на груди, дряхлый, сгорбленный факир. Его голая, совершенно высохшая кожа, как черный пергамент, обтягивала его старческий скелет, на котором, казалось, можно было пересчитать все кости. Длинная, седая, начавшая уже желтеть от старости, борода покрывала ему почти всю грудь, такого же цвета волосы, выбиваясь из под грязной, некогда красной, тряпки, служившей ему головным убором, падали длинными спутанными космами на высохшие плечи и сгорбленную спину. Резким контрастом с общим видом старческой дряхлости горели на его сморщенном лице каким-то диким огнем его черные, совершенно молодые глаза.
Эти глаза, казалось, имели способность проникать в глубину души каждого, на кого они смотрели, и читать в ней, как в раскрытой книге, все, что там скрывалось. Андрей Иванович почувствовал себя очень неловко, когда, при входе на террасу, на него уставились эти огненные, проницательные глаза. Несколько секунд факир не отводил от него своего взора и в это время Андрею Ивановичу казалось, что на него наложены какие-то невидимые путы, от которых цепенеет одновременно и тело, и мысль. Когда факир перевел наконец свой взгляд на его товарища, Андрей Иванович вздохнул с облегчением, точно с него сняли какую-то большую тяжесть, и тотчас сравнил пережитое ощущение с тем, какое, вероятно, испытывает крошечный зайчик, почувствовав на себе неподвижный взор удава, под влиянием которого бедный зверек сам бросается в раскрытую пасть отвратительного пресмыкающегося.
Воспользовавшись промежутком, пока факир медленно обводил глазами почтительно склоненные фигуры своих посетителей, Андрей Иванович бросил быстрый взгляд на окружающую местность. Терраса, на которой он находился в настоящее время, висела над глубоким оврагом, опираясь на почти отвесную, совершенно обнаженную от всякой растительности скалу. В нескольких десятках сажен от нее виднелся противоположный высокий берег оврага, такой же обрывистый и каменистый, но местами покрытый густым ковром ползучих растений, из глубины ущелья доносился шум невидимого ручья. Кругом все было дико и пустынно, как будто сюда никогда не заходила нога человека. Только темные стены храма, к которым примыкала терраса, напоминали о его близком присутствии.
Произведя осмотр своих посетителей, факир сделал знак рукой и произнес несколько непонятных слов.
— Великий Нариндра, — сказал вполголоса Дайянанда, — желает, чтобы вы сели с ним рядом.
Факир сидел почти у самого наружного края террасы, оборотившись лицом к стене храма, сходившейся углом с той, в которой проделана была дверь. Пока Андрей Иванович раздумывал, где ему сесть, так как сидеть спиной к пропасти в таком близком от нее соседстве вовсе не казалось ему приятным, факир жестом пригласил его занять на полу место рядом с собою, приблизительно на расстоянии руки вправо, рядом с Андреем Ивановичем, в таком же расстоянии, поместился Рами-Сагиб. По другую сторону факира сел Авдей Макарович, кряхтя и браня в душе слишком раскалившийся на солнце пол и неудобный способ сидеть по-турецки, согнув колени. Около него, с соблюдением таких же промежутков, поместились Дайянанда и старый брамин. Заметив, что все расселись, как должно, Нариндра положил свою правую руку на левое колено Андрея Ивановича, а левую руку на правое колено Авдея Макаровича и снова сказал несколько слов.
— Великий Нариндра, — перевел снова Дайянанда, — желает, чтобы вы, сагиб Гречау, положили свою правую руку на левое колено Рами-Сагиба, а вы, сагиб Сименс, дайте вашу левую руку сюда, на мое правое колено. Затем, сагибы, вы все время должны смотреть прямо перед собою, на эту стену, не оглядываясь по сторонам, чтобы ни случилось… Желаете вы подчиняться этому условию?
— Конечно, — отвечал Андрей Иванович.
— Идет, — откликнулся в свою очередь Семенов. — Только, чорт возьми, ужасно неудобно сидеть в таком положении, — прибавил он конфиденциально, обращаясь к Дайянанде.
— Тс! — остановил его этот последний, прикладывая палец к губам в знак молчания, и указал на стену, куда следовало смотреть.
"И везде-то приемы этих фокусников одинаковы", — думал Андрей Иванович, не сводя между тем глаз с темной, потрескавшейся стены храма. — "Вот и этот индийский Месмер сначала устраивает магнетическую цепь, а потом будет разыгрывать на наших нервах, что ему вздумается"…
"Однако, как жарко", — продолжал думать Андрей Иванович, чувствуя непреодолимый позыв к зевоте. — "Того и гляди задремлешь… Вероятно, это сиденье на горячем полу располагает ко сну".
И на самом деле он уже начинает грезить наяву. Ему кажется, что стена, на которую он смотрит, более уже не стена, а густое, сероватое облако, что это облако мало-помалу становится реже, тоньше и наконец сквозь него проглядывает голубое небо. Потом на этом небе начинают обрисовываться далекие вершины снежных гор, а у подошвы их вырастает что-то вроде московского кремля: такие же башни, золотоверхие крыши, широкие купола, золотые и лазурные с золотыми и серебряными звездами… Вот, кажется, даже колокольня Ивана Великого… Впрочем, нет: это не кремль, а что-то очень похожее на него, — быть может, таким он был во времена Ивана III или при Иване Грозном…
Желая удостовериться, спит ли он или грезит наяву, Андрей Иванович свободной рукой протирает себе глаза. В тоже мгновение видение исчезает и перед его глазами появляется снова та же темная, потрескавшаяся стена. — "Ну, ясно", — думает он, — "я задремал"…
Рука факира сильнее нажимает его колено. Андрей Иванович снова смотрит на стену и уже заранее знает, что будет дальше. "Я задремлю", — думает он, — "и увижу тот же кремль с его красивыми башнями, куполами и колокольнями".
Действительно, вот уже появилось серое облако, вот оно рассеялось, вот снежные вершины, а вот и кремль! Нет, это совсем не московский кремль. Стены и башни похожи, но все-таки это — что-то совершенно иное: это меньше кремля и здания стоят ближе друг к другу. И потом — какая роскошная растительность окружает эти здания, какая масса великолепнейших цветов! Таких нет в московском кремле.
Вот эта терраса, на которую выходят островерхие двери и окна храма, почти вся утопает в цветущих растениях. Они ползут по стенам, стелются по каменным плитам пола и разноцветными гирляндами свешиваются из белых мраморных ваз, украшающих вычурные резные гранитные столбы, в которых утверждена вызолоченная решетка террасы. Целый лес цветущих растений, стеной поднимаясь вокруг решетки, ревниво охраняет террасу от всего окружающего мира и в этом уединении так хорошо проводить долгие часы дня за чтением какой-нибудь умной книги или в размышлениях, вызванных этим чтением, подобно этому красивому индусу, который медленно прохаживается по террасе с книгой в руках.
Его бледное, овальное лицо, с небольшими усами и короткой бородой, носит несомненные признаки интеллигентности. Об этом особенно свидетельствуют его красиво очерченный лоб и большие задумчивые глаза, которые то внимательно устремлены в книгу, то в раздумье обращаются к зеленой чаще растений, рассеянно скользя по роскошным цветам и сверкающей листве, омытой недавним дождем, как будто внутренний мир застилает для этих глаз все окружающие предметы.
Медленно прохаживается по террасе молодой пундит, погруженный в чтение своей книги. Ветерок тихо колеблет богато вышитые концы белой кисейной повязки, покрывающей его голову в виде легкой и пышной чалмы, длинные, вьющиеся волосы прихотливо падают на высокий, вышитый жемчугом воротник его серого шелкового полукафтана, застегнутого на груди золотыми аграфами с тремя крупными жемчужинами на каждом; из-под широких белых шелковых шальвар выглядывают узкие носки желтых, вышитых серебром туфлей.
— Кто этот индус? — думает про себя Андрей Иванович.
— Это — Нарайян Гаутама Суами, — отвечает громко Нариндра, слегка нажимая колено Андрея Ивановича. На каком языке говорит Нариндра — неужели из русском. По крайней мере Андрей Иванович не нуждается более в переводе Дайянанды.
— Это — Нарайян, — повторяет факир. — Если ты хочешь говорить с ним, я его окликну.
— Конечно, хочу, — говорит Андрей Иванович, но не слышит своего голоса: вероятно, он по-прежнему только думает про себя.
— Хорошо, — продолжает Нариндра. — Я позову Нарайяна и ты расскажешь ему, зачем ты его желаешь видеть и кто тебе указал на него. Слушай, я сейчас его позову: — Нарайян Гаутама Суами, брамин, служащий видимым рукотворенным богом только затем, чтобы сберечь души темных людей от холодного ужаса безверия, но сам познающий сердцем иного, невидимого бога! Два иностранца, два русских, желают говорить с тобою.
— Махатма Нариндра! — послышался издалека приятный тихий голос, — для меня счастье быть не только другом твоих друзей, но даже слугою твоих слуг. Пусть скажут мне иностранцы, чем я могу служить им.
— Говори! — сказал Нариндра, снова сильнее нажимая колено Андрея Ивановича.
— Мистер Нарайян! — начал Грачев и звук его голоса по-прежнему оставался неслышимым для него самого. — Моя фамилия — Грачев. Я приехал из Англй с письмом от доктора Грешама на имя вашего друга, Рами-Сагиба. Мистер Грешам указал мне на вас, что вы могли бы перевести и объяснить найденную мной рукопись на древнем санскритском языке. В письме своем он просит Рами-Сагиба сообщить мне ваш адрес. В виду особенных обстоятельств, в которых вы теперь находитесь, можете ли вы разрешить мистеру Рами-Сагибу указать мне ваше теперешнее местопребывание и дозволить мне с моим товарищем, тоже русским, профессором петербургского университета Семеновым, приехать к вам для рассмотрения рукописи?
— Друзья мистера Грешама — мои друзья, — послышался снова отдаленный голос. — Я буду рад вас видеть. Но Рами-Сагиб не может вам сообщить моего адреса, по-тому что сам его не знает. Я нахожусь теперь в Пагаре, близ Магабанпура, в древнем храме Кришны. Вы можете предъявить письмо мистера Грешама великому брамину храма, Мартану Суами, и он уже доведет вас ко мне. Чтобы вы не забыли, вот вам адрес.
Голос замолк, фигура Нарайяна, терраса, цветы ее окружающие — все стало мало-помалу отдаляться, стушевываться, рассеиваться в воздухе. Нариндра снял свою руку с колена Андрея Ивановича и слегка дунул ему в лицо.
Когда Грачев открыл глаза, перед ним была та же серая стена храма, спутники его, разместившиеся по обе стороны Нариндры, сидели с закрытыми глазами, свесив головы на грудь, и очевидно спали. По приглашению факира, Андрей Иванович разбудил своего соседа с правой стороны, Рами-Сагиба, дунув ему в лицо. То же самое поочередно проделали друг с другом его соседи с левой стороны, начиная с Нариндры и кончая старым брамином. Впрочем, старый брамин сидел последним в ряду и поэтому ему некому было оказать подобной услуги.
Едва только все поднялись на ноги, протирая глаза, точно после глубокого сна, как послышались восклицания удивления и восторга:
— Чудеса, батенька! — повторял в восхищении профессор.
— А вы что видели, Авдей Макарович?
— Как что? Конечно Нарайяна! Ведь вы же с ним говорили?
— Странно! Значит мы с вами одно и тоже видели во сне? Видели вы этот индийский кремль? террасу? цветы?
— Конечно, видел. Ведь я не слепой… Притом это было всего в нескольких шагах… А что это такое вы уронили?
Андрей Иванович нагнулся и поднял сложенную бумажку, на которой было написано красивым английским почерком: "Пагар, Магабанпур, храм Кришны, великий брамин Мартан Суами…"
— Ничего не понимаю, — сказал он, пожав плечами и передавая записку Авдею Макаровичу.
— Разве сагиб уже забыл, что сказал ему Нарайян? — спросил Дайянанда, прочитав записку через плечо Андрея Ивановича.
— Что такое он сказал?
— Он сказал: "Чтобы вы не забыли, вот вам мой адрес". Это рука Нарайяна.
— Да, это его почерк, — заметил Рами-Сагиб, в свою очередь прочитав записку.
— Тем еще для меня непонятнее, — продолжал Андрей Иванович. — Каким образом могла попасть сюда эта записка?
— А разве сагибу понятно, как попал сюда сам Нарайян? — полюбопытствовал Дайянанда.
— Нарайяна я видел во сне.
— Следовательно, сагиб, мы все впятером видели здесь буквально одинаковый сон?
— Вероятно… Это просто удивительно! — воскликнул Авдей Макарович.
— Я думаю, сагиб, что это так же удивительно, как и появление записки?
— Но как это могло случиться?
— Это уже знает только один великий махатма, Нариндра.
Андрей Иванович вспомнил, что он еще не поблагодарил факира за его услугу и тотчас же опустил руку в карман, чтобы достать горсть золотых соверенов, но Нариндра предупредил его, качнув отрицательно головой и сказав что-то на своем непонятном языке.
— Что он говорит? — спросил Андрей Иванович, зажимая в руке золотые деньги.
— Великий махатма говорит, что дары духа не продаются и не покупаются, — перевел Дайянанда.
— В таком случае, передайте ему нашу искреннюю и глубокую благодарность. Он оказал нам чрезвычайно важную услугу.
Нариндра проговорил еще несколько фраз и в заключение сделал знак рукою, как будто отпуская своих посетителей.
— Махатма, кажется, желает, чтобы мы ушли? — спросил Авдей Макарович, заметив этот знак.
— Да. Великий махатма говорит, что долг каждого человека оказывать услуги своим собратьям людям… Затем, он извиняется, что не может долее беседовать с сагибами, так как уже настало время упанишады[37].
Выслушав эти слова, наши герои почтительно поклонились великому махатме-чудотворцу и вышли с террасы вслед за старым брамином и Дайянандой.
XX. Астральное тело
— Что вы скажете об этом, коллега? — спросил Авдей Макарович Грачева, когда они вдвоем шли по темному коридору, вслед за старым брамином. Рами-Сагиб и Дайянанда следовали позади них и горячо толковали между собой, вероятно, об этом же приключении. — Это, кажется, будет получше, чем в Порт-Саиде.
— А вы что скажете, Авдей Макарович? — ответил вопросом на вопрос Андрей Иванович.
— Что я скажу, батенька? Я скажу, что я много слышал и читал об индийских кудесниках и, признаться сказать, считал все это за бред расстроенного воображения. Вы, ведь, сами, коллега, могли заметить, что восточные человеки отличаются весьма пылкой фантазией… Но настоящий случай положительно выбил меня из седла: я потерял стремена и как странствующий рыцарь, заявляю, что все потеряно, кроме чести…
— Вы все шутите, Авдей Макарович!
— Нет, кроме шуток. Я растерял свои убеждения и на пути уверовал в колдовство.
— Может быть, это было то, что называется мысленным внушением, — сказал в раздумье Андрей Иванович.
— Внушение? — переспросил профессор.
— Ну, да… Если хотите, телепатия. Вы знаете, теперь в Европе она в большой моде. Я помню, видел даже несколько романов, построенных на подобной основе… Но здесь мы имеем дело с такой мощной силой, о какой в Европе не имеют понятия, и все европейские магнетизеры и медиумы просто дети перед своим индейским собратом по профессии.
— Внушение? — повторил снова профессор. — Вы хотите сказать, батенька, что Нариндра заставил нас видеть то, что ему вздумалось?
— Не только видеть, но и слушать. Я думаю, что все эти картины, которые мы видели перед собою с закрытыми глазами, создались первоначально в его мозгу и он своей непонятной силой настолько овладел нашим зрением и слухом, что внушил нам, заставил нас видеть и слышать, как наяву, те образы, какие по произволу вызвал в своем воображении. Как вы об этом думаете?
— Не знаю, коллега, не знаю. Пожалуй, может быть, вы и правы… Только я все-таки тут ничего не понимаю.
— Я полагаю, что это единственное возможное объяснение, — настаивал Андрей Иванович, очевидно стараясь больше всего убедить самого себя.
— Вы, думаете, батенька? Да, пожалуй. Я где-то не то читал, не то слышал подобный же случай.
— Какой случай?
— Видите ли, один европейский художник срисовывал вид какой-то индийской местности, но, под влиянием внушения находившегося тут же кудесника, нарисовал совсем не то, что было у него перед глазами, а жилище этого самого кудесника, которого художник никогда не видал и которое находилось за несколько десятков или сотен верст оттуда… Впрочем, постойте, батенька, а записка?
— Какая записка?
— Записка с адресом Нарайяна, писанная его собственной рукою, как уверяет Дайянанда.
Андрей Иванович ощупал жилетный карман, действительно, записка лежала там…
Между тем, странствование по коридорам кончилось. Старый брамин привел своих спутников в довольно большую, светлую комнату, выходившую окнами на внутренний двор храма, украшенный клумбами цветов, среди которых весело шумел фонтан, сверкая на солнце тысячами алмазных искр. В комнате находился длинный стол, окруженный стульями, и несколько широких и мягких диванов по стенам. По знаку брамина, служители храма покрыли два стула белым новым коленкором и брамин тотчас же предложил своим русским гостям занять эти почетные места.
— Вы, кажется, говорили обо мне, сагибы? — спросил Дайянанда, когда все разместились вокруг стола и прислуга внесла легкий завтрак, состоявший из вареного риса, кофе и фруктов. — По крайней мере, я слышал, как вы упоминали мое имя.
Авдей Макарович передал Дайянанде содержание разговора.
— Я не знаю, сагибы, — сказал этот последний, — в чем собственно состоит внушение, которым занимаются у вас в Европе. Но то, что вы видели сейчас, нечто совсем другое.
— Что же это такое, по вашему мнению? — спросил Андрей Иванович.
— Извините, сагибы, что я отвечу вам вопросом на вопрос: известны ли у вас в Европе семь оснований, из которых слагается всякое тело, существующее в природе?
— Семь основании? Если вы говорите не о химических элементах, которых в десять раз больше, то, сколько нам известно, для живых существ таких оснований два: физическое, то есть материальное, и психическое, то есть духовное начало… Так, кажется, Авдей Макарович? Иные, впрочем, присоединяют сюда еще жизненную силу…
— Так, батенька, так. Только индийские богословы и философы думают об этом иначе.
— Вы правы, сагиб Сименс, наши мудрецы думают об этом иначе.
— Но на чьей стороне правда, — как будто про себя заметил Рами-Сагиб, — об этом может знать только одно Высшее Существо, которому все известно.
Дайянанда так посмотрел на молодого сингалезца, что тот потупился.
— Что же, мистер Дайянанда, — прервал Андрей Иванович наступившее молчание, — расскажите нам о семи основаниях.
— Извольте, сагиб. Но я предварительно должен испросить у великого брамина Анандрайи разрешение учить в его присутствии.
Дайянанда сложил обе руки на груди и поклонился в сторону старого брамина.
— Молодой брат мой, — отозвался благодушно Анандрайя, с трудом выговаривая английские слова, — молодой брат мой старше меня в учении и законе. Поэтому мне нужно учиться у него.
— Анандрайя так же велик в скромности, как и в познании закона, — ответил комплиментом на комплимент Дайянанда. — Семь оснований, — начал он свое поучение, — семь оснований, из которых слагается каждое живущее во вселенной существо, по учению наших мудрецов, следующие: первое — штуль-шарира, физическое тело, подлежащее гниению и обращению в прах, второе, джива, жизненная сила, препятствующая телу, прежде положенного срока, распадаться на свои составные части и обращаться в прах, третье, лингва-шарира, — астральное тело, тело из тонкого эфира, которое может иногда отделяться от физического тела, переноситься через огромные пространства и посещать родных и друзей во сне и в минуту опасности и смерти. Иногда живое существо само бывает в состоянии видеть свое собственное астральное тело.
— Что же это: двойник, peresprit?[38] — спросил заинтересованный Андрей Иванович.
— Не знаю, сагиб Гречоу, как это будет по вашему. Мы называем его астральным, то есть звездным, эфирным телом. Четвертое основание — кама-рупа, тело обмана, личина, которую принимают на себя злые существа, чтобы делать вред своим ближним, превращаясь в хищных зверей и пресмыкающихся.
— То-есть что же это? Corps de l'illusion, оборотень, loup garon[39]? — спросил снова Андрей Иванович.
— Вероятно, — заметил Авдей Макарович.
— И своим астральным телом, и кама-рупи, — продолжал Дайянанда, — человек может пользоваться сознательно и по собственному желанию, но для этого он должен пройти длинный путь учения, упражнения, дисциплины, — словом, дойти до полного торжества духа над плотью. Это глубокая и тайная наука, сагибы, которая дается немногим.
— Должно быть — белая и черная магия, как у нас называют?
— Пятое основание тела, — продолжал Дайянанда, — манос, животная душа, самосознание при помощи внешних чувств, какое бывает у зверей у птиц, у змей…
— Это должно быть то, что называется инстинктом, l'âme animal[40], — заметил профессор.
— Шестое основание — бодди, божественная душа, присущая только человеку, и наконец, седьмое — атма или брам, искра божества, сияющая в душе человека и ведущая ее постоянно к добру, несмотря на заблуждения плоти, в которые завлекает ее манос, животная душа.
— Какое же отношение, мистер Дайянанда, имеет ваша система к объяснению нашего видения? — спросил Грачев.
— Я говорил уже, сагиб, что путем долгого учения и упражнений духа человек может дойти до возможности сознательно и по желанию пользоваться своим астральным телом. Но немногие избранники, к которым принадлежит великий Нариндра, достигают еще большего: они могут вызывать перед собой, по произволу, силой своего божественного духа, астральные тела людей и предметов, так как и неодушевленные предметы имеют также свои астральные образы, иначе они не могли бы являться нам во сне. Таким образом, великий Нариндра, силой своего духа, вызвал сюда астральное тело Нарайяна и астральные же образы тех предметов, среди которых он живет в настоящее время. Говорили с Нарайяном не вы, сагиб Гречоу, а ваше астральное же тело…
— Ну-с, а записка? — вмешался Авдей Макарович: — Это — тоже астральное тело действительной записки? Ведь она и до сих пор в жилетном кармане мистера Гречоу.
Дайянанда затруднился ответом на этот вопрос и как будто слегка сконфузился. На помощь к нему пришел великий брамин Анандрайя.
— Записка может быть и настоящая, — сказал он: — Махатма не раз получал таким образом воду из священной реки Ганга для омовений, снег с вершин Гималаев для прохладительного питья и окропленные росою розы из долины Кашемира. Такие примеры не редки в жизни наших отшельников, которые, по произволу умирают. Вот, например, в этой книге, — продолжал он, доставая с полки тяжелую, старинную книгу в резном деревянном переплете с металлическими украшениями, — в этой книге сагибы найдут описания многих подобных случаев.
Авдей Макарович, с жадностью записного ученого, впился глазами в пожелтевшие страницы довольно редкой книги и вскоре между ними, Дайянандой и Анандрайей начался ученый разговор, беспрестанно пересыпаемый именами Риг-Веды, Атарва-Веды, Калидаса, Рамайяны, Викрамадитьи и т. п. У Андрея Ивановича просто закружилась голова от всех этих мудреных речей, безобразно длинных слов, а главное — от только что пережитых впечатлений, а так как завтрак уже кончился, он взял под руку Рами-Сагиба и вышел с ним вместе на внутренний двор храма. Когда они проходили мимо цветущих кустов, окружающих цветочные клумбы, Андрей Иванович почувствовал, что на него устремлен, сквозь густую листву, чей-то огненный взгляд. Он высвободил свою руку из-под руки Рами-Сагиба и раздвинул ветви кустарника, но успел заметить только, как женская фигура, вся окутанная в голубое газовое покрывало, обсыпанное блестками, поспешно скрылась за дверями храма.
— Вы не знаете, кто эта девушка? — спросил он Рами-Сагиба.
— Вероятно, баядерка, — ответил этот последний.
— А разве здесь есть баядерки?
— Как же! При храме Парвати всегда есть баядерки, и не только наши, но и девадаси.
— Какая разница между теми и другими?
— Первые — из низших каст и служат почти для тех же целей, как женщины в кафе-шантанах и пивных у вас в Европе. Они всем доступны. Поэтому их зовут еще сутродари.
— А девадаси?
— О, это совсем другое! Девадаси бывают только из самых высших каст. Это собственно жрицы богини. Они и живут постоянно в храме… Положим, и они не без греха… но они грешат только по собственному желанию, — по увлечению или по любви, как сказали бы у вас в Европе.
— Однако, здесь тесно и жарко, — заметил Андрей Иванович. — Пройдемтесь лучше по окрестностям храма.
— С удовольствием.
Они снова взялись за руки и вышли из храма.
XXI. Девадаси
Когда Андрей Иванович, под руку с Рами-Сагибом, вышел из наружных дверей храма, вся площадь перед храмом была уже покрыта богомольцами. Как видно было, храм Парвати пользовался особенным почетом среди населения окрестных деревень и городков. Повсюду вокруг храма пестрели самые яркие цветные платки и одежды: обливаемые сверкающими лучами тропического солнца, они так ослепительно резко выдавались на красноватом фоне окружающей местности, что смотреть на них становилось больно.
— Как пестро, — заметил он, невольно зажмуривая глаза. — Но этот вкус к ярким цветам, вероятно, имеет здесь, хотя быть может и бессознательно, гигиеническую подкладку.
— Гигиеническую, мистер Гречоу? — спросил Рами-Сагиб.
— Да. Ведь известно, что яркие цвета сильнее отражают лучи солнца. Поэтому яркие цветные одежды лучше защищают от его жгучих лучей, чем — темные. Наши старушки-богомолки знают, что делают, одеваясь в скромные одежды темного цвета: кровь их уже не греет, поэтому им нужно, чтоб их одежда поглощала как можно больше тепловых лучей солнца.
— Пожалуй, вы правы, мистер Гречоу. Мне не приходило этого в голову.
Среди ярких одежд повсюду сверкали блестящие металлические украшения, начиная с простых медных браслетов и цепочек и кончая золотыми ожерельями, осыпанными драгоценными камнями. Местами блестело на солнце голое тело, сильно выделявшееся из-под скромных покровов первобытного костюма, бросались в глаза, ничем не прикрытые, роскошные формы молодого женского торса и тут же рядом — старая, смуглая иссохшая грудь.
Толпа богомольцев двигалась туда и сюда, волновалась, шумела, слышались громкие восклицания, звонкий смех, монотонное пение, сопровождаемое звуками тамбурина и флейты. Порой из всего этого шума резко выделялся звук гонга или там-тама. Почти перед самыми дверями храма, под мерный звук барабана, плясали одетые в яркий костюм сутрадари, и белые, голубые и зеленые покрывала их, усеянные блестками, кружились вокруг них, развеваясь по воздуху, как крылья гигантских птиц. Молодые парни из окрестных деревень тесной толпой окружали пляшущих женщин и то отпускали на их счет веселые, впрочем довольно нескромные шутки, то поощряли их одобрительными восклицаниями. С высокой террасы, окружавшей храм, прислонясь к колоннам, смотрели на пляску молодые брамины и служители храма и порой обменивались с знакомыми богомольцами коротким приветствием или шуткой. Кое-где на площади курился дымок и по воздуху разносился характерный запах пальмового масла: очевидно, что-то варилось или жарилось для проголодавшихся богомольцев. В толпе шныряли разносчики с лотками всевозможных сластей, продавцы фруктов и прохладительных напитков громко выкрикивали гиперболические похвалы своему товару.
Вся эта картина, залитая ярким тропическим солнцем имела такой веселый, праздничный вид, что Андрей Иванович с удовольствием следовал за Рами-Сагибом, поставившим себе задачей обойти все самые укромные уголки площади, — даже те, где уже стояли известного рода небольшие палатки, с разостланной циновкой внутри, и молодые девушки сидели у входа, ласково поглядывая на подходящих мужчин. Проталкиваясь между группами богомольцев и прислушиваясь к шуму и говору толпы, точно ожидая уловить знакомые звуки родной речи, Грачев так живо вспомнил свою далекую родину, что ему даже показалось, будто он уже видит перед собой привычные с детства сцены деревенской ярмарки или сельского торжка в день престольного праздника. Но широкие сверкающие листья незнакомых деревьев, яркие благоухающие цветы, жгучее солнце на ослепительно сияющем небе, смуглые, ярко окрашенные лица и едва прикрытое, полуголое тело на каждом шагу, — все это возвращало его снова к действительности.
— Нравится вам здесь, мистер Гречоу? — спросил Рами-Сагиб, с веселой улыбкой поглядывая по сторонам и сверкая своими великолепными зубами. — Жаль, что сегодня что-то не видать фокусников… Впрочем, не хотите ли посмотреть на заклинателя змей? Видите, вот он расположился со своей деревянною дудочкой и корзиной, полной змей…
— Нет, мистер Рами, я уже любовался на этих заклинателей в Бомбее и в Пуант-де-Галле и — признаюсь вам, — их фокусы возбуждают во мне только одно отвращение.
Между тем, они снова подошли к храму. На террасе, несколько впереди группы браминов, стояла молодая девушка в блестящем костюме, вся с головы до ног закутанная в голубое газовое покрывало, и рассеянно смотрела в толпу. Смуглое худое тело сквозило через прозрачную ткань, золотые браслеты на руках и ногах сверкали разноцветными камнями. Позади нее стоял, не спуская с нее глаз, старый седобородый брамин.
— Посмотрите, — сказал Рами-Сагиб, указывая на террасу, — вот сумасшедшая баядерка-девадаси. Здешние брамины выдают ее за святую. Многие из народа от чистого сердца верят, что она имеет дар пророчества.
— Вам она ничего не предсказывала? — спросил Андрей Иванович, рассматривая девушку.
— Нет… Знаете, она довольно капризна и не всякого удостаивает своим вниманием. Не будете ли вы счастливее, мистер Гречоу? Не хотите ли попробовать?
— А что она за субъект, по вашему мнению?
— По моему мнению она то, что у вас, в Европе, называют ясновидящей. Во всяком случае, субъект довольно интересный.
— Что нужно сделать, чтобы удостоиться ее внимания?
— Подойдите к ней поближе и встаньте прямо против нее.
Грачев послушался совета Рами-Сагиба и подошел к баядерке. Она тотчас же уставила на него свои огромные сумасшедшие глаза и по лицу ее пробежала мимолетная судорога. Странные были эти глаза! Они положительно горели каким-то диким внутренним огнем и, казалось, это пожирающее пламя сжигало прежде всего хрупкое тело самой бедной девушки. В тоже время глаза эти проникали прямо в душу того, на кого они смотрели, и, казалось, имели способность видеть все, что происходит в тайниках души, как будто для них не существовало никакой тайны. Под влиянием этого взгляда Андрей Иванович почувствовал, как нервный трепет пробежал по всему его телу.
Вдруг баядерка протянула руку и сказала что-то повелительным тоном.
— Что она говорит? — спросил Грачев, оглядываясь на Рами-Сагиба.
— Она говорит, чтобы вы дали ей свою руку.
Андрей Иванович послушался. Несколько времени сухая, горячая рука баядерки нервно бродила по руке Грачева, потом она вдруг крепко сжала кисть его руки около запястья своими жгучими пальцами и Андрею Ивановичу показалось, что ему вдруг надели на руку тесный, раскаленный браслет. Спустя несколько минут, девадаси медленно заговорила звучным, певучим, дрожащим от внутреннего волнения голосом. Грачеву показалось, что она говорила рифмованными стихами, — до того была музыкальна ее речь.
— Скажите, пожалуйста, что она говорит, — спросил снова Грачев Рами-Сагиба.
Сингалезец стал переводить:
— "О, я знаю, знаю тебя. Я знала тебя прежде, задолго, задолго до этого, знаю и теперь… Тихо качаются высокие пальмы, волны святого озера омывают ступени покинутого храма. Но храмы на горе священнее этого храма: в недрах его скрываются источники смерти и жизни".
— "Я знаю тебя: я знала тебя прежде, знаю и теперь. Я видала тебя сквозь облака и тучи, за которыми ты скрывался. Тихо качаются высокие пальмы. Волны святого озера омывают ступени покинутого храма. Люди погибли без следа, но не все. То, что сохранилось, прелестно, божественно и страшно".
— "Я знаю тебя. Я видала тебя над горами и над морем. Буря и ураганы покорялись тебе. Из дважды рожденных нет никого более тебя. Ты сделал то, чего никто из них не сделал. Но священный храм таит в себе источники жизни и смерти. Берегись снять с них печати".
— "Я знаю тебя. Из дважды рожденных ты более всех. Но трижды рожденная не для тебя. Волны священного озера омывают ступени покинутого храма. Берегись глядеть на Ариасвати. Твоя любовь принесет тебе гибель. Берегись смотреть на нее: как все, ты будешь пресмыкаться пред ней во прахе, но ты не перенесешь этого".
— "Я знаю тебя. Из дважды рожденных ты более всех. Но есть один, которому все покорится. Волны святого озера будут лобзать следы трижды рожденного. Священный храм откроет ему свои недра и божественная дева взглянет на него с улыбкой любви… Мне жаль тебя, жаль тебя, жаль"!
Конвульсии покривили лицо баядерки, на губах показалась пена. Она выпустила руку Грачева и с раздирающим стоном упала навзничь, прежде чем Андрей Иванович успел помочь несчастной девушке. Но другие, более внимательные глаза заботливо следили за нею. Старый, седобородый брамин не дал ей упасть на землю. В самый момент падения он быстро подхватил ее на руки и унес во внутренность храма.
Первым движением Грачева было броситься вслед за несчастною девушкой, которая неожиданно возбудила в нем глубокую симпатию. Ему хотелось помочь ей, узнать, что с ней такое. Но перед ним уже стоял другой брамин и держал жестяную тарелку: надо было заплатить за "представление". Но у Андрея Ивановича не выходила из головы бедная девушка.
— Что с ней? Куда ее унесли? Что вы с ней делаете? — нетерпеливо спрашивал он брамина. Но брамин молчал и только кланялся, подставляя свою тарелку.
Андрей Иванович с досадой кинул брамину несколько золотых монет, взял под руку Рами-Сагиба и почти бегом потащил его во внутренность храма. Один из служителей, вероятно следивший за ними, тотчас взял светильник и пошел вперед, указывая им дорогу. Чрез несколько минут он привел их к дверям комнаты брамина Анандрайи и здесь остановился. Тщетно Андрей Иванович и, по его просьбе, Рами-Сагиб требовали, чтобы он провел их туда, куда унесли баядерку, — служитель на все их вопросы только молчал и, отрицательно мотая головой, униженно кланялся молодым сагибам.
— Вероятно, это немой, — сказал Рами-Сагиб, бросая ему несколько мелких монет. — Таких часто держат при храмах, так как они, при всем желании, не имеют возможности разболтать кое-каких тайн, без которых не обходятся, сколько мне известно, духовные лица, к какой бы религии они ни принадлежали.
XXII. Тигр[41]
В комнате Анандрайи по-прежнему продолжались ученые дебаты. Теперь на столе лежало уже несколько старинных книг, между которыми виднелись такие огромные фолианты, какие, казалось бы, в пору читать разве одним только великанам. То Дайянанда, то Анандрайя, очевидно польщенные вниманием европейского ученого (чем англичане их давно не балуют, считая всю их литературу за вздор), поочередно открывали одну из этих книг, указывали пальцем спорное место и продолжали разговор, в котором существенную часть составляли цитаты на санскритском языке и такие "протяженно-сложенные" слова, какие не только "неудобно" было выговаривать, но даже и слушать.
Как ни был поглощен ученым спором Авдей Макарович, но и он обратил внимание на бледное, расстроенное лицо своего товарища.
— Что с вами, батенька? — спросил он, остановившись на половине ученой цитаты.
— Здесь больная девушка… баядерка, — сказал Андрей Иванович взволнованным голосом, — с ней дурно обращаются…
Анандрайя нахмурил свои седые брови.
— Кто обидел баядерку, сагиб? — спросил он.
— Я не говорю, что ее обидел кто-нибудь… Она мне гадала… и… потом с ней сделалось дурно…
— Это девадаси, — заметил Анандрайя, обращаясь к Дайянанде.
— Рамисвати?
— Да. Что же, сагиб, кто поступил с ней дурно?
— Вместо того, чтоб подать ей немедленно помощь, какой-то старый брамин перекинул ее через плечо, как труп, и унес в храм… Мы хотели помочь ее, нас не пустили.
— Кто около нее? Ковинда-Суами? — спросил вполголоса Дайянанда.
— Ковинда. Пусть сагиб успокоится: девадаси в хороших руках и никто из окружающих ее не осмелится сделать ей какое бы то ни было зло, потому что она жрица великой богини. К ней приставлен Ковинда-Суами, искусный врач, к которому обращаются даже английские сагибы.
— Можно ее видеть? — спросил Андрей Иванович.
— Да, когда с нею пройдет припадок и она выйдет на террасу храма.
— Но теперь, когда она так нуждается в помощи?
— В жилище жриц богини не может войти ни один мужчина, — заметил Дайянанда. — Только для Ковинды-Суами сделано исключение, потому что он врач.
— Пусть сагиб успокоится, — повторил снова Анандрайя, — девадаси в хороших руках. Когда пройдет с ней припадок, она снова выйдет на террасу.
— Выйдемте снова на площадь, — шепнул Рами-Сагиб, слегка дотрагиваясь до плеча Андрея Ивановича. — Пусть они сидят в этой духоте за своими фолиантами.
Но на площади было также душно и жарко, и в добавок к этому слишком шумно. Громкий говор толпы и резкие звуки музыкальных инструментов неприятно действовали на расстроенные нервы Андрея Ивановича. Ему хотелось тишины, уединения, хотелось побыть наедине с самим собою.
— Пойдемте в лес? — сказал он Рами, когда они подошли к опушке леса, окружавшего храм.
— Пожалуй, — согласился Рами после некоторого колебания.
В лесу была тень и даже порой в знойном воздухе, пропитанном бальзамическими испарениями деревьев, тянула свежая струя, приносившая прохладу с какого-нибудь неведомого горного ручья или озера. В вершинах деревьев, по сплетающимся ветвям, проносились стаи крикливых обезьян, кувыркались акробаты пернатого царства, разноцветные попугаи, реяли ярко окрашенные птицы, уродливый калао стучал своим безобразным носом, розовый удод мягко перелетал с ветки на ветку. Внизу, над цветущими кустарниками, подобно окрыленным драгоценным камням, сверкая на солнце, носились крошечные нектарницы, родные сестры американских колибри.
Порой на головы проходящих сыпались градом сухие ветки и незрелые плоды: это означало, что какая-нибудь семья четыре-руких проказниц, кривляясь и корча всевозможные гримасы, желала таким способом обратить на себя внимание своих двуногих собратьев. В таких случаях Рами-Сагиб поднимал глаза к вершинам деревьев, грозил пальцем лукавым забиякам и, благодушно усмехаясь, проходил дальше. Что касается Андрея Ивановича, то, погруженный в собственные мысли, он, казалось, совсем не замечал, что делалось вокруг него. Желая несколько развлечь своего товарища, Рами-Сагиб несколько раз делал попытки начать разговор, указывая на какое-нибудь редкое растение или насекомое, но Андрей Иванович отвечал на все это односложным "да" и "нет". Испытав несколько неудач в подобном роде, Рами-Сагиб решился прибегнуть к героическому средству.
— Что вы думаете, сэр, о нашей сумасшедшей девадаси? — вдруг спросил он, зайдя несколько вперед и останавливаясь прямо, лицом к лицу с Андреем Ивановичем.
— Девадаси? — повторил Грачев, точно просыпаясь от глубокого сна: — девадаси?
— Да. Что вы думаете о ней?
— Что я думаю? — прошептал, приходя в себя, Андрей Иванович. — Как вам сказать, мистер Рами, — продолжал он в раздумье, — я должен признаться, я не знаю даже, что думать об этом случае.
— Неужели, мистер Гречоу, вы что-нибудь находите в этом странном наборе слов, по моему мнению, не имеющем никакого смысла?
— В том-то и дело, мистер Рами, что этот странный и, по вашему мнению, не имеющий смысла набор слов для меня лично имеет глубокий смысл. Мало того: в нем заключается тайна, которую до настоящего времени я считал принадлежащей только одному себе.
— Быть может, это случайное совпадение? — попробовал усомниться сингалезский скептик.
— Случайное совпадение! Но если допустить подобное объяснение, то такая случайность была бы чудеснее всякого чуда! Нет, мистер Рами, тут скрывается нечто иное: девадаси описывает местность, лежащую отсюда за целые тысячи миль, местность, которую, кроме меня, никто из живущих на земле в настоящее время не имел возможности видеть…
Рами-Сагиб с удивлением и с тревогой посмотрел на одушевившегося Андрея Ивановича и в его голове мелькнула вычитанная где-то мысль о заразительности сумасшествия.
— Затем, — продолжал Андрей Иванович, — она рассказывает случаи из моей личной жизни, отчасти известные только самым близким мне людям, отчасти неизвестные никому, кроме меня.
— Как, сэр: неужели эти бредни о полетах под облаками, о священном озере, о каких-то дважды и трижды рожденных — не бред сумасшедшей баядерки?
— Не знаю, мистер Рами, может быть, это и бред сумасшедшей баядерки, как вы ее называете, но в своем бреду, быть может бессознательно, она рассказывает о том, что существует в действительности и что она ни в каком случае не имела возможности знать до встречи со мной.
— Гм? — пробормотал с сомнением упрямый Рами-Сагиб. — Но эти дважды, даже трижды рожденные — ведь это выдумка браминов?
— Не знаю и не берусь об этом судить.
— Затем там фигурирует какая-то божественная дева… Она как будто даже назвала ее по имени…
— Кстати, мистер Рами, — торопливо прервал его Андрей Иванович — вы не помните, как она ее называла?
— Не помню, мистер Гречоу. Кажется, что-то в роде Парвати…
— Кажется: Рамисвати?
— Нет, мистер Гречоу, Рамисвати — имя самой девадаси.
— Мне помнится, что оно оканчивалось тоже на "свати"… Саросвати?
— Нет, сэр, это совсем не то.
— Как же? Парасвати, Арасвати?
— Да, что-то в роде этого. Повремените сэр, быть может, я еще припомню… Мне кажется, — начал он, спустя несколько времени и вдруг замер с открытым ртом, уставив испуганные глаза по направлению к куче деревьев, стоявших на полугоре, несколько в стороне от пути.
Андрей Иванович взглянул в ту сторону и, также точно увидев рактазу[42], окаменел с широко открытыми, неподвижно устремленными в одну точку глазами. Казалось, как будто какой-то мертвящий холод внезапно оковал его члены в то время, как вся кровь прилила к сердцу и все внутри его затрепетало. Он чувствовал, как дрожала у него нижняя челюсть, как волосы дыбом поднимались на голове и холодный пот выступал на лбу.
Прошло несколько долгих секунд, прежде чем он, все еще не сводя глаз с приковавшего их предмета, опустил дрожащую руку в карман своей куртки и вынул маленький дорожный револьвер, жалкое орудие для борьбы с громадным тигром, уже припавшим на передние лапы всего в нескольких саженях расстояния и приготовившимся сделать свой смертельный скачек…
Ярко отливала на солнце его блестящая красноватая шкура с черными характерными полосами, огромные зеленые глаза, казалось, выпускали целыми снопами лучи фосфорического света. Припав громадной головой на могучие передние лапы, животное, казалось, как будто ласково помахивало хвостом, прижав по кошачьи свои пушистые уши и только в нетерпении царапало землю, точно пробуя силу своих страшных, острых когтей. Из слегка открытой пасти виднелись кровавый язык и белые, острые зубы и слышалось не то ворчанье, не то веселое мурлыканье кошки…
Сколько мыслей промелькнуло в голове Андрея Ивановича в этот короткий промежуток времени, пока он смотрел, не спуская своих точно очарованных глаз, в лучистые зеленоватые глаза животного, готовившегося к своему роковому прыжку! Казалось, в эти мгновения он успел снова пережить всю свою жизнь. Пред ним пронеслись с быстротою молнии картины детства, мирная Грачевка, школьная жизнь, университет, воспоминания страннической жизни, лица родных, друзей и знакомых, наконец, остров Опасный с его сказочной обстановкой… Но над всеми этими обрывками мыслей скоро всплыла одна господствующая мысль и эта мысль мгновенно возвратила ему утраченную бодрость и придала твердость руке, сжимавшей револьвер:
— Не может быть, — подумал он, — чтобы я приехал сюда из Европы только затем, чтобы погибнуть здесь преждевременно и такой глупой, бесславной смертью. К чему же тогда все то, что со мною случилось? — И он вспомнил при этом свой Гиппогриф, свои приключения в Нагорном храме, в Порт-Саиде, Нариндру, наконец, — девадаси. — После всех этих чудес и такая смерть! Нет, это нелепо, — продолжал он, быстрым взглядом окидывая револьвер. — Этого не может быть, — повторил он еще раз и твердой рукой поднял револьвер, стараясь навести его прямо в глаз кровожадного зверя.
Вот все тело животного вздрогнуло, передние лапы согнулись… Настал роковой миг. Рами-Сагиб в покорном отчаянии опустился на землю и закрыл лицо руками. Андрей Иванович нажал боевую пружину револьвера…
Но ни выстрела, ни прыжка не последовало. Случилось что то странное: тигр, точно подброшенный вверх какой то посторонней силой, перевернулся в воздухе и тяжело шлепнулся вниз, ударившись спиной о землю. Лапы его, с выпущенными когтями, несколько секунд судорожно сжимались, точно в предсмертных конвульсиях, из пасти закинутой навзничь головы выступила кровавая пена и затем безжизненное тело громадного животного медленно покатилось под гору, цепляясь за выдавшиеся камни, кустарники и корни растений. Удивленный Андрей Иванович, забыв свой недавний страх, подбежал к обрыву и, нагнувшись над краем его, наблюдал, как труп тигра катился по крутизне, падая с камня на камень, пока не повис над пропастью, зацепившись за полусгнивший пень.
Вдруг кто-то тронул его за плечо. Андрей Иванович вздрогнул от неожиданности и обернулся: позади него стоял бледный Рами-Сагиб, еще не оправившийся от испуга.
— Нариндра, — прошептал он побледневшими губами, уловив взгляд Андрея Ивановича.
— Что Нариндра?
— Убил тигра.
— Как убил? Я не слыхал выстрела… Чем он мог убить?
— Взглядом.
XXIII. Этого не может быть
Предположение было так чудовищно, что Андрей Иванович в свою очередь, подумал, не помешался ли в уме от страха его товарищ.
— Вот он стоит, — шепнул снова Рами-Сагиб, указывая на противоположную сторону оврага.
Только теперь, подняв глаза по направлению, указанному Рами-Сагибом, Андрей Иванович заметил на той стороне оврага потемневшие стены храма Парвати и примыкавшую к ним террасу факира Нариндры. Сам Нариндра стоял на краю террасы, вытянувшись во весь рост и скрестив на груди свои сухие руки. Казалось, он вовсе не замечал людей, находившихся по ту сторону оврага, сосредоточив все свое внимание на трупе громадного животного, повисшем над пропастью.
Андрей Иванович несколько времени смотрел на факира, перебирая в уме вероятные причины смерти тигра, в числе которых не были забыты ни внезапное укушение очковой змеей, ни отравленная стрела, ни даже выстрелы из электрического ружья. Не остановясь, однако, ни на одном из этих предположений, Андрей Иванович, забывшись, крикнул через пропасть по-русски.
— Почтенный Нариндра! Не знаешь ли, кто убил тигра?
Нариндра поднял на Андрея Ивановича свои огненные глаза, махнул рукою в знак приветствия и заговорил что-то на своем языке.
— Что он говорит? — спросил Андрей Иванович Рами-Сагиба.
— Он говорит, что кто бы ни убил тигра, — это не важно. Русский сагиб вовсе не затем приехал сюда из Европы, чтобы погибнут здесь преждевременно и такою глупой, бесславной смертью. Это нелепо и потому этого не может быть…
Андрей Иванович вздрогнул от неожиданности и изменился в лице, услышав из уст Нариндры ту самую мысль, которая пришла ему в голову в роковое мгновение встречи с тигром и так повлияла на подъем его духа.
— Как вы сказали? — спросил он, не веря собственным ушам.
Рами-Сагиб еще раз повторил ответ Нариндры и теми же самыми словами. Сомнения больше не было. Убить тигра мог только тот, кто читал самые мысли в душе человека. Ясно, что он невидимо присутствовал в этот страшный момент и спас две человеческие жизни ему одному известным способом. С чувством изумления и благодарности Андрей Иванович поднял глаза на факира, но Нариндра, махнув еще раз рукою в знак прощального приветствия, повернулся спиной к оврагу и скрылся за дверью, через которую Андрей Иванович сегодня утром выходил на террасу, вслед за престарелым Анандрайей и Дайянандой.
— Случаются ли у вас такие вещи в Европе? — спросил Рами-Сагиб своего задумавшегося спутника, когда они шли обратной дорогой по лесу.
— Как вам сказать? Есть, конечно, любители чудесного и у нас в Европе. Они старательно собирают всевозможные легенды в этом роде. Существует даже особый вид литературы, занимающийся подобными предметами. Но, сколько мне известно, если не все, то по крайней мере значительная доля чудес, о которых трактуется в этих писаниях и легендах, ограничивается простым шарлатанством. Я слышал много рассказов в подобном роде, но до настоящего времени лично никогда не испытывал ничего подобного.
— Однако, у вас в Европе были граф Калиостро, Сен-Жермен…
— Да, но преобладающее мнение о них — только как о ловких авантюристах и шарлатанах. В Европе смотрят на Восток, и в особенности на Индию, как на страну чудес, на родину волшебников и тауматургов[43].
— Вы разделяете этот взгляд, мистер Гречоу?
— Да, мистер Рами, то, что я испытал лично с первого шага на Востоке, поневоле заставляет меня изменить свои взгляды на этот предмет. Вы были очевидцем всего, что случилось сегодня, начиная с необъяснимого появления Нарайяна и оканчивая пророчеством девадаси и непонятной смертью тигра, которую, подобно вам, я готов приписать вмешательству Нариндры, но еще в Порт-Саиде я имел случай натолкнуться на явление в подобном же роде.
И Андрей Иванович рассказал Рами-Сагибу свое Порт-Саидское приключение.
— Вы видите теперь, — продолжал он, — я имею право сказать, что с первого шага на Востоке я попал в атмосферу чудес, которые проследует меня до настоящего времени и, как кажется, еще возрастают в качестве и количестве.
— Ваше признание, мистер Гречоу, снимает с меня большую тяжесть.
— Тяжесть, мистер Рами?
— Да. Если вы, получивший вполне европейское образование, вы, которого в детстве и в юности не окружало, не преследовало на каждом шагу то, что вы называете атмосферой чудес, — если вы, несмотря на все это, готовы поверить во все эти чудеса, — то представьте, каково было мне постоянно испытывать двойственность, даже не двойственность, а еще более испытывать антагонизм между всем тем, что я всосал с молоком матери, что окружало и окружает меня теперь, и теми положениями науки, которые я вынес из пятилетнего пребывания в Европе? Каждое явление подобного рода, с какими я постоянно сталкиваюсь у себя на родине, я старался объяснить с точки зрения этой европейской науки и, признаюсь вам со стыдом, явления эти с этой точки оставались для меня все время необъяснимыми. Напротив, на каждое положение науки я мог привести сотни примеров, которые шли в разрез с этими положениями. Результат получился печальный: я не мог вполне верить в науку и не смел верить тому, что открыто совершалось перед моими глазами.
— Я вполне понимаю вас, мистер Рами, и сочувствую вам от души.
— Вот, например, в настоящем случае правоверный индус, нетронутый европейской наукой, признал бы, конечно, чудо, уверовал бы, что его совершил Нариндра, — но как совершил, какою силой — он не стал бы и обсуждать, так как само собою разумеется, что чудо может быть совершено только чудесной силой, присущей мудрецам-отшельникам и факирам. У меня же при этом является непреодолимое желание объяснить явление естественными причинами, хотя, признаюсь, эти причины для меня непонятнее сверхъестественных. Я подбираю слова: гипнотизм, внушение, магнетизм, истечение флюидической материи, — но разве это что-нибудь объясняет? А между тем, я смутно чувствую, что тут действует простая естественная сила, но только такая сила, которая науке еще неизвестна…
Пристыдил ли Грачева этот упорный скептицизм сингалезца, так бескорыстно преданного европейской науке, или он успел уже прийти в себя, но только после этой фразы, как будто вспомнив что-то, он сказал своему спутнику:
— А знаете, мистер Рами, в самом деле не мешало бы повнимательнее осмотреть шкуру убитого зверя: быть может, найдется рана, укол или что-нибудь в этом роде…
— Что же, нет ничего легче. Вон стоят двое шинкарри, — спутники в это время уже вышли на площадь и Рами-Сагиб указал на двоих охотников, вооруженных длинными луками и пучками легких дротиков, — вот двое шинкарри: стоит только пообещать им рупию, они слезут в пропасть, достанут труп тигра, снимут с него шкуру и доставят ее вам в целости.
— Как вы думаете, мистер Рами, не послать ли нам эту шкуру Нариндре, тем более, что он имеет на нее более прав, чем мы с вами?
— Что же, это вы прекрасно придумали, мистер Гречоу.
Рами-Сагиб подозвал к себе шинкарри и принялся толковать с ними по своему. Все трое горячо жестикулировали, беспрестанно указывая по направлению к лесу. Андрей Иванович постоял несколько времени около них и соскучился.
— Я пойду к своему товарищу, — сказал он Рами-Сагибу.
— Да, да, мистер Гречоу, идите пока, — торопливо отвечал этот последний, прерывая на мгновение горячее объяснение с шинкарри, — мне нужно будет проводить их в лес и указать место, где лежит убитый тигр. Вы, пожалуйста, ступайте к своему товарищу, а я условлюсь с ними… — И Рами-Сагиб тотчас же направился в толпу индусов, стоявших неподалеку, а Грачев пошел отыскивать Авдея Макаровича.
Пробираясь сквозь толпу, Андрей Иванович перед самым входом в храм натолкнулся на тесный кружок мужчин и женщин, которые, поднимаясь на носки и цепляясь за плечи впереди стоявших, жадно следили за пляскою баядерок-наши. Даже терраса храма опустела. Брамины, прежде толпившиеся на ней и равнодушно смотревшие сверху на богомольцев, теперь тоже вмешались в толпу и, пользуясь своим привилегированным положением, пробились в передние ряды зрителей. Подняв глаза на опустевшую террасу, Андрей Иванович невольно вздрогнул, заметив за одной из колонн знакомое голубое газовое покрывало, усеянное золотыми блестками. В то же мгновение от колонны отделилось кудрявое бледное личико девадаси и ее огромные, горящие внутренним огнем глаза уставились прямо в глаза Грачева. Казалось, она нарочно поджидала здесь молодого русского сагиба, потому что из под голубого газа немедленно появилась худая смуглая ручка и сделала ему призывной жест.
Когда Грачев, растолкав толпу, взбежал на крыльцо храма, она вышла к нему навстречу, слегка нагнула его голову и стала дуть ему в лоб и волоса. Потом она положила свои почти детские руки к нему на плечи, уперла в его глаза свой горящий неподвижный взор и произнесла медленно, ломанным английским языком:
— Забудь все, что я тебе говорила. Судьба должна совершиться.
— Зачем же в таком случае ты говорила?
— Это не я говорила. Кто-то другой говорил моими устами. Если бы я даже не хотела говорить, я все равно должна была бы повиноваться. Но ты забудь, что я говорила.
— К чему это? Разве не все равно забуду ли я или не забуду твои слова: ведь судьба совершится во всяком случае?
— Не знаю. Так нужно.
— Послушай, ты упоминала тогда одно женское имя, повтори его мне теперь. Я никак не могу его вспомнить.
Девадаси опустила глаза, сняла руки с его плеч и тихо прошептала:
— Я его забыла и ты должен забыть его.
— Я тебе не верю. Ты просто не хочешь исполнить моей просьбы.
— Не обижай меня. Я действительно забыла. Я никогда не лгу. Притом… мне так жаль тебя.
— И мне тебя жаль.
Андрей Иванович ласково взял обе ее крошечные ручки и тихонько сжал в своих ладонях. Она снова подняла на него свои огромные глаза. Теперь в них уже не было ничего сумасшедшего: они смотрели кротко и грустно.
— Это правда? Ты действительно меня жалеешь? — спросила она как-то нерешительно.
— Да. Я сам не знаю почему, но когда смотрю на тебя, мне становится так грустно… Просто сердце сжимается, точно у меня отнимают что-то дорогое, любимое.
— Я верю этому. Это правда. Это так должно быть.
Девадаси снова опустила глаза в землю и задумалась.
Андрею Ивановичу казалось, что она к чему-то прислушивалась. Так прошло несколько минут. Затем она снова подняла глаза на Грачева.
— Хочешь, чтобы я пришла к тебе? — спросила она неожиданно.
Андрей Иванович сначала растерялся и затруднился ответом.
— К чему? — ответил он вопросом после минутного молчания.
— Как хочешь. Я бы пришла. Скажи, где ты живешь.
Грачев назвал бунгало Рами-Сагиба.
— Жди меня завтра вечером, — сказала она. — Как только солнце погрузит свой огненный шар в прохладные волны океана, я буду близ тебя. Прощай.
— Нет, Рамисвати, — остановил ее Андрей Иванович, — я хочу сохранить о тебе светлую память. Не приходи ко мне. Притом завтра я, вероятно, уже уеду. Мне жаль тебя, но нам лучше не видаться.
Рамисвати закрыла лицо покрывалом и отвернулась.
— Ты прав, — печально сказала она через несколько времени, — нам лучше не видаться. Ты не изменился за все это долгое время. Ты по-прежнему отталкиваешь родную душу и рвешься к чужой, как мотылек к свету. Пройдут еще такие же долгие годы прежде, чем душа снова встретит и узнает свою утраченную половину и тогда…
— Что тогда? — спросил Андрей Иванович, снова ласково сжимая между ладоней горячие руки девушки и с состраданием вслушиваясь в бред сумасшедшей девадаси.
— Тогда… тогда… Нет! Уходи! Оставь меня: дух близко. Я не хочу, чтобы ты видел меня в этом состоянии… Вот идет мой мучитель, — кивнула она на поднимающегося по ступеням Ковинду-Суами.
Она высвободила свои руки и, кивнув еще раз головкой, скрылась в дверях храма. Ковинда-Суами последовал за ней.
Между тем приключение с тигром произвело на площади большую сенсацию, которая еще усилилась, когда из леса появился Рами-Сагиб в сопровождении носильщиков, торжественно тащивших шкуру убитого тигра. За ними следовала большая толпа народа, отчаянно жестикулировавшая и беспрестанно повторявшая: Гуру-гуру! Махатма! Нариндра! — При тщательном осмотре великолепная шкура тигра оказалась совершенно целой: нигде ни малейшей ранки, ни одного ничтожного укола!
Нариндра, которому поднесена была эта шкура, поблагодарил за честь, но взять ее для собственного употребления отказался.
— Факиру, который уже тридцать лет не знает другого ложа, кроме голой земли и каменного пола, — сказал Нариндра, — поздно приучать свое тело к ненужной роскоши. Он не хочет быть богаче только что убитого тигра: для него вполне достаточно его собственной шкуры.
Нариндра пожертвовал тигровую шкуру в храм и она тотчас же была разостлана у подножия статуи богини Парвати, и долго еще потом напоминала богомольцам, посещавшим храм, о чуде, совершенном великим махатмою Нариндрой.
ХХІV. Пропавшее письмо
Поздно вечером Рами-Сагиб в сопровождении своих европейских гостей воротился в Рамуни. Дайянанда остался в храме Парвати, в гостях у Анандрайи. На прощанье оба брамина подарили Авдею Макаровичу какую-то огромную древнюю поэму, написанную на листьях зонтичной пальмы, и этот подарок привел профессора в такой восторг, что он в продолжение всей дороги не отставал ни на шаг от рослого сингалезца, несшего на голове ящик с драгоценной рукописью, и все твердил, какой фурор произведет он в Европе, воротившись с таким манускриптом, подобного которому не имеется ни в одной из университетских и даже академических библиотек. Тогда Петербургский университет, куда он передаст свою драгоценную рукопись, может смело гордиться перед всеми учеными учреждениями целого света. Андрей Иванович, погруженный в собственные размышлении, молча выслушивал восторженные излияния ученого товарища и только перед самым приездом в Рамуни напомнил Авдею Макаровичу о 318 алюминиевых таблицах, долженствующих поступить в библиотеку Российской Академии Наук. Это напоминание имело действие ушата холодной воды, вылитого на голову увлекающегося профессора, и хотя он от времени до времени бормотал себе под нос "однако" и "но все же", но было очевидно, что восторг его уже значительно охладел.
В бунгало Рами-Сагиба, слуга растерянно доложил своему господину, что "инглизи-сагиб" приехал перед вечером и, узнав, что господина нет дома, расположился ждать его возвращения, а в ожидании приказал подать себе две бутылки рому.
— И вот заключил он в недоумении, разводя руками и выворачивая белки глаз, — одна бутылка уже пустая, а другая приближается к концу.
Завидя входящего Рами-Сагиба и его европейских гостей, незнакомец грузно поднялся из-за стола и отрекомендовался — не столько Рами-Сагибу, сколько его гостям.
— Эдвард Смит, эсквайр из Манчестера, — проговорил он хриплым басом, по очереди переводя свои синие очки от Авдея Макаровича к Андрею Ивановичу. — Надоело шататься по Европе. Приехал в Индию. Говорят, чудеса. Посмотрю. Вероятно, джентльменам тоже наскучила Европа? Большая гостиница, сэр, не больше. Все заранее известно. Скучно. Жалею, что не приехал раньше: принял бы участие в вашей поездке. Любопытно, что это за demon-temple. Не видал ни разу. Говорят, молятся на обезьян и прикладываются к их хвостам. Смешной народ, сэр, совсем дикий народ. Завтра думаю съездить. Как вы полагаете, стоит?
Авдей Макарович отвечал на это, что если мистер Смит приехал сюда изучать Индию, то конечно стоит. Но дорога туда довольно затруднительна, так как храм расположен в горной трущобе. Поэтому мистеру Смиту придется довольно-таки потрудиться прежде, чем он туда доберется.
— Это меня не затруднит, сэр. Со мной есть люди. Понесут в портшезе.
— Подъем так крут, что это будет неудобно, — заметил Рами-Сагиб.
— В таком случае, сяду на шею какому-нибудь черному каналье: донесет! — решил бесцеремонно мистер Смит.
За ужином он пробовал расспрашивать русских путешественников, кто они и с какою целью приехали на Цейлон. Но так как этот "инглизи-сагиб" вовсе не внушал нашим приятелям ни симпатии, ни доверия, к тому же, благодаря утомительному путешествию и разнообразным приключениям дня, они чувствовали довольно сильную усталость, то на все свои вопросы мистер Смит получал от них сухие, односложные ответы, и только Рами-Сагиб, несмотря на явное пренебрежение, которое оказывал ему англичанин, старался, по обязанности хозяина, поддерживать с ним разговор. Впрочем, к концу ужина мистер Смит занялся преимущественно спиртными напитками и наши приятели не могли не удивляться громадному количеству рома и джина, какое этот "знатный иностранец" успел поглотить в весьма короткое время. Что касается индийских слуг, прислуживавших за столом, и самого Рами-Сагиба, то они, благодаря своей обычной умеренности, положительно с ужасом смотрели, как мистер Смит безостановочно глотал полные стаканы спирта, способные свалить с ног любого сингалезца, и все-таки оставался цел и невредим.
На другой день, когда после торжественного церемониала, посвященного утреннему омовению, наши путешественники вышли из своей комнаты, мистера Смита уже не было в бунгало Рами-Сагиба: он еще до света отправился в храм Парвати.
— Удивительный человек этот мистер Смит, — сказал Рами-Сагиб, разводя руками и показывая свои великолепные зубы, — почти всю ночь он сидел здесь за столом, пил ром и гонял своих людей в разные стороны с какими-то поручениями, а утром, чуть свет, уже уехал, ни с кем не простившись.
— Кажется, вы, мистер Рами, не особенно много потеряли от этого, — заметил, посмеиваясь Авдей Макарович.
— Да, не особенно, — согласился Рами. — Признаюсь, он произвел на меня неприятное впечатление. По моему мнению, мистер Смит — очень тяжелый человек. В нем есть что-то двуличное, фальшивое, как будто он что-то скрывает и в тоже время что-то хочет выпытать. Например, он несколько раз принимался расспрашивать меня, не знаю ли я, кто из местных браминов лучший знаток древнего санскритского языка, и не знаю ли я ученого пундита, на которого ему указывали в Европе и которого, к сожалению, он забыл, как зовут: Нуреддин, Нург-Али, Нарг-Али — словом, что-то вроде этого… Я думаю, джентльмены, что он намекал на Нарайяна.
— Я тоже думаю, — заметил Андрей Иванович. — Что же вы ему отвечали?
— Мне показались подозрительными его подходы издалека. И притом повторяя свои "Нург-Али" и "Нарг-Али", он так хитро и зорко смотрел на меня сквозь свои очки, что я сказал себе: он хорошо знает настоящее имя, но хочет заставить меня проболтаться. Поэтому я отвечал, что знаю только одно похожее имя и указал ему Нариндру.
— Это что-то неспроста, мистер Рами, — заметил Авдей Макарович, потирая переносье.
— Вы думаете? Мне тоже кажется.
— Но если сделается известно, зачем мы сюда пожаловали, за нами наверно будут следить сыщики и мы, пожалуй, совершенно без всякого умысла наведем их на след Нарайяна.
— Разве вы говорили еще кому-нибудь о цели вашей поездки?
— Кроме вас никому. Но кроме вас об этом знают Дайянанда, Анандрайя, Нариндра.
— На этих можно положиться вполне. Они не выдадут.
— Но, может быть, разговор об этом слышали другие брамины и служители храма, — заметил Грачев. — Нет, как хотите, мистер Рами, мой товарищ прав: нам нужно немедленно и как можно скорее ехать в Пагор и в Магабанпур, пока цель нашей поездки еще неизвестна полиции. Поэтому, будьте любезны, не удерживайте нас долее и возвратите нам письмо мистера Грешама, которое должно служить нам рекомендацией.
— Помилуйтс, мистер Сименс! Вы непременно должны погостить у меня.
— Да, да, мистер Рами, — подтвердил Авдей Макарович: — пожалуйте письмо. Оно необходимо.
— Извольте, джентльмены, — согласился Рами, — если так необходимо, я не смею вас удерживать. Вот вам письмо…
Но письма не оказалось. Напрасно Рами-Сагиб обыскал все карманы своего смокинга, — письмо исчезло. Позвали дворецкого, допросили слуг. Один из последних заявил, что, когда он убирал посуду после завтрака, то видел на столе какую-то бумагу и, полагая, что она может быть нужна, оставил ее на том же месте. Другой слуга заявил, что когда он подавал ром мистеру Смиту, то на столе никакой бумаги уже не видел.
— Вот, мистер Рами, — сказал Андрей Иванович, — видите теперь, почему этот Смит расспрашивал вас о Нур-Али и Нур-Эддин?
— Да… И кроме того, мне понятно теперь, почему он чуть свет уехал в храм Парвати: он, вероятно, рассчитывал захватить его там.
— В таком случае, скорее, скорее, мистер Рами, давайте нам лошадей! Нам нужно немедленно ехать!
— Да будьте любезны, напишите нам рекомендательное письмо к Нарайяну, — добавил осторожный Андрей Иванович.
Через полчаса легкая банди, запряженная уже не бычками, а парой бойких лошадок, поднималась в гору, к станции железной дороги.
Красивый стройный сингалезец с орлиным носом и великолепной дамской прической так ретиво погонял лошадей, беспрестанно посвистывая и похлопывая бичом, что путешественники обеими руками должны были держаться за сиденье, чтобы не вылететь из экипажа, и несмотря на все это, Авдей Макарович ухитрился еще держать у себя на коленях тяжелый ящик с драгоценной рукописью, писанной на листах зонтичной пальмы и подаренной ему браминами храма Парвати.