Я сделала, папа, твою модель – пришло такое на ум.
Вышло здорово: взгляд – как из «Майн Кампф»,
элегантный черный костюм.
Есть ли любовь сильнее любви дерева и топора?
И я сказала: «Да, да». Я понимала – пора.
Но уж теперь-то, папочка, —
все, кончилась эта пора!
Мой телефон черен. Надежно он отключен:
Не просочится сквозь тишину больше ни голос,
ни стон.
Если б убила я одного, двое бы были мертвы:
Вторым был вампир, который внушил мне,
что он – это ты.
И он сосал мою кровь год, а после и шесть, и семь,
И даже странно, как это он не выпил меня совсем.
Папа, вернись обратно в свой гроб. Нет уже больше
проблем.
В черное сердце – осиновый кол. Холмик
среди полей.
Пляшут односельчане на могиле твоей,
Прыгают и ликуют – не воскресай, не смей!
Они никогда не любили тебя. Они знали тебя, отец.
Папа, ты – сволочь, папа! Все. Я свободна. Конец.
Ты
Шут, что доволен сам собой, встав на руки,
Ноги – к звездам, голова – луна,
С жабрами, как рыба. Весь – здравый смысл.
Твердое «нет» – шуткам дурацким.
Сам на себя намотан, как на катушку – нить,
Ловишь в себе ты тьму, словно сова,
Позорно молчишь с Четвертого июля
До Дня дураков,
Ах ты, великий мой человек,
маленький мой ленивец!
Неуловимый, точно туман, искомый, будто письмо,
Ты от меня – дальше Австралии.
Атлант согбенный, прославленный странник —
креветка.
На людях – важная шишка,
А дома – как килька в банке,
Как на угрей верша – сплошные дырки.
Ты ж мой прыгучий боб мексиканский!
Правильный, будто проверенный тщательно счет,
Чистый листок бумаги портретом своим – на нем.
Жар – 103°[2] по Фаренгейту
Чистая? Что это значит?
Адского пламени языки
Скучны и унылы, словно
Три языка глупого, толстого Цербера,
Пыхтящего грустно у врат. Не способного даже
Вылизать толком
Пышущий жар сухожилий,
грешных, грешных и грешных.
Плачет фитиль.
Нестираемый запах
Свечи задутой!
Любовь и любовь, и низкие клубы дыма
Тянутся следом за мною, как шарф Айседоры.
Я в ужасе: шарф такой
Может поймать в ловушку и к колесу приковать.
Дым этот – желтый, угрюмый —
Сам для себя стихия. Он вверх не взмоет,
Но станет кружить по планете,
Душить бессильных и старых,
Ребенка слабого,
Дитя тепличное, спящее в колыбели,
Жутковатую орхидею,
Что в висячем своем саду качается тихо.
Дьявольский леопард!
От радиации стал ты белым
И умер в течение часа.
Он умащает прелюбодеев тела,
Как хиросимский пепел. Въедается в кожу.
Грех. Грех.
Дорогой, я всю ночь напролет
Выключателем щелкала – снова, снова
и снова.
Простыни – тяжелее, чем поцелуй развратный.
Три дня и три ночи – вода с лимоном,
Куриный бульон, вода,
От которой тянет блевать.
Я слишком чиста для тебя.
Я слишком чиста для любого.
От твоего тела
Мне больно, как больно Богу от нашего мира.
Я – светоч.
Моя голова – луна
Из японской бумаги, золотая избитая кожа
Бесконечно изящна, дорога бесконечно.
Неужто ты не дивишься теплу моему? А свету?
Я – одинока, я вся – будто большая камелия.
Свечу. Восхожу и скрываюсь, мелькаю,
мелькаю светом.
Кажется, я – на восходе.
Вот-вот я взойду на небо, —
Летят раскаленные капли металла, как бусы.
Люблю, я люблю, я —
Чистый ацетилен,
Я – Дева Святая
В окружении роз,
Поцелуев и херувимов,
Или что они там такое, да не важно,
что это за штуки!
Нет. Не ты и не он,
И не он, и снова не он
(Все мои «я» слетают, как юбки
стареющей шлюхи), —
В Рай.
Встреча с пчелами
Кто они, все эти люди, что встречают меня на мосту?
Они живут здесь, в деревне, —
Пастор, и акушерка, могильщик, пчелиный агент.
Я, в платьишке летнем своем безрукавном,
совсем беззащитна,
А у них – и перчатки, и комбинезоны…
почему не предупредили?
Улыбаются и качают защитными сетками,
что свисают со шляп старинных.
Я – нага, как куриная шейка, меня что же —
никто не любит?
Но нет: пчелиная секретарша спешит с белым
рабочим халатом, купленным в местной лавке,
Торопится застегнуть манжеты на запястьях моих,
пуговки – от горла до самых колен.
Теперь я – сплошной заменитель шелка,
пчелы не разберутся,
Не учуют мой страх, и страх, и еще раз – страх.
Еще раз – кто из них пастор?
Тот, что в черном костюме?
А которая – акушерка? А, эта – в синем плаще?
Они кивают квадратными черными головами,
они – рыцари в шлемах с забралами,
Марлевые их латы под мышками связаны туго.
Их голоса и улыбки меняются.
Меня ведут чрез бобовое поле.
Полоски фольги мигают, как люди.
Метелки для пыли – как веера среди моря
бобовых цветов, —
Цветом как сливки, а сердцевинки черны, будто глаза,
и листья – сердца, утомленные скукой.
Сгустками ль крови напитаны эти соцветья,
что взбегают вверх по веревке?
Нет, нет, это просто цветы, что однажды
будут съедобны.
Теперь мне вручают модную широкополую шляпу
из итальянской соломки
С черной вуалью, что липнет к лицу.
Превращают в одну из них.
Ведут к молельному голому кругу —
вытоптан он копытами.
Это боярышник пахнет так сильно – до тошноты?
Боярышника плоть нагая дарит детям своим
колдовские силы.
Здесь проходит некая операция?
Не хирург ли явился, которого ждали мои соседи, —
Сие виде нье в зеленом шлеме,
Белых одеждах, блестящих перчатках?
Мясник? Почтальон, бакалейщик?
Кто-то, кого я знаю?
Я не в силах бежать. Я корнями вросла в землю.
Ранит меня утесник
Желтыми кошелями и пик колючих клинками.
Я не в силах бежать – иначе бежать
предстоит мне вечно.
Белый улей закрыт словно девственница,
Что запечатала соты с расплодом и медом
и, тихо жужжа, напевает.
Кружатся клубы дыма, парят над кругом молельным.
Коллективным разумом думает рой: это конец всему.