Арифметика любви — страница 16 из 140

— Воскрес! — вскрикнули оба, Костя и Таня, вместе. — Ах, няничка!

— Подождите, слушайте. Ну, она, конечно, схватила его на руки, в спальню пошла, смеется, плачет, — живой! Живой и есть. Мать, в радости, уж себя не помнит. Вздумала и о старичке, уж не вправду ли Угодник был, пожалел материнское сердце? Только время идет, да идет. Растет Николашенька, а мать на него не насмотрится, не нады-шется, чего сынок не пожелает — ни в чем отказу. Своевольничает — ну что ж, дитя! А какое уж дитя, выше матери головой. Нанимали учителей — не жили учителя: озорной стал. В город отправили учиться — и там, поучившись мало, накуролесил чего-то. Наконец, в Москву его снарядили, — нельзя же! Не знаю уж, сколько он там годов пробыл, а только годы те матери солоны достались; слухи о нем ходили нехорошие. И все денег требовал. То приедет, на день до вечера, выберет у матери, что есть, — и опять, ни на кого не взглянув, пропал; и лишь вскоре, опять письмом денег требует, Бог весть чем грозит. Мать жилы из себя тянула, именье заложили, разорились совсем. Отец умер, — сын и на похороны глаз не показал. Дошло, что отвечает мать: нету у меня, Николаша, ничего послать тебе, сама впроголодь сижу. А он, через дня через два, сам заявляется. К вечеру уж, поздновато, да ночи не темные, май месяц стоял. Ну, прямо к матери. И «здравствуй» не сказал; грубо так: давай чего есть, чего нет, скряга старая! Давай добром, что припрятала, хуже будет! А сам страшный, глаза кровью налиты, вином от него как из бочки… Мать встала, глядит: «Да нету у меня ничего, Николаша, вот Бог свидетель…». Глядит — и к двери открытой, на террасу, в сад, понемножку пятится: страшно ей. Он будто по комнате пройтись — в угол отошел. А там сразу обернулся, кошкой присел: «Не-ету? Не даешь добром? Не даешь? Убью!».

Прыгнул на нее, а в руке нож. Под самым ножом выюркнула она на террасу, да с лестницы кубарем, да по темной аллее бежит, бежит, ног не чуя, и слышит, как тот за ней топочет, настигает совсем… И вдруг натолкнулась она в аллее на кого-то встречного, набежала на него прямо. «Постой, слышь, постой!» и сама не зная как — остановилась. Ночь не темная, и видит — давнишний старичок худенький перед ней, а лицо не суровое, доброе, жалостливое. И уже не сомневается, что это Угодник. Заплакала горько, не рассказывает, что сын на мать с ножом кинулся, — Угодник сам знает. Только слезы льет, ту ночь вспоминает, как роптала, Угодника корила, что не сохранил порученное ему дитя. И уж понятно ей, от какой судьбы хранил он душу дитяти, да и ее, материнскую душу. А старичок в ней как в книжке открытой читает. «Иди, — говорит, — раба Божия, мир тебе». И благословил.

Как благословил — так все и пропало. Открыла она глаза — видит себя на полу, свечи горят, оплывают, цветочками пахнет, на столе младенец под кисеей. И кисея лежит, как лежала, не шевелится…

— Не воскрес? — задыхающимся шепотом промолвил Костя. — Не воскрес?

— Она же, мать, — продолжала Варварушка мерным голосом, — слезами новыми облилась, как поняла Николово это пожаление; пожалел он младенца, ему порученного, и мать пожалел…

— Не воскрес, не воскрес! — заревел вдруг Костя в голос. — А я думал… А он…

Таня всполошилась.

— Ты глупый, не смей реветь! Ты не понимаешь, так ему лучше! А так было бы хуже! Это хорошо, что не воскрес, ему было предопределение…

Она, впрочем, и сама плакала, моргая часто-часто. Ей тоже хотелось, чтоб мальчик не умер, чтоб Никола иначе как-нибудь пожалел и его, и мать, и чтоб предопределения не было.

Всхлипнула и спросила:

— А зачем оно, няня, предопределение?

— Коли вы такие глупые, не буду вам больше рассказывать, — промолвила Варварушка, впрочем, не сердясь. — А без предопределения нельзя.

ПРОШУ ВАС…

(Повесть)

Леонид никуда не ходил. К Панкратовым одним, — люди такие добрые и так хорошо отнеслись к нему: без Нестора Ивановича погиб бы, пожалуй. А тот устроил его где-то бухгалтером; работа механическая, на скромную жизнь хватает, даже книги можно на набережной иногда покупать, и вечера свободны: читай, думай.

Книги Леонид читал только старые, без особого выбора и системы: какая приглянется. Современность его как-то не захватывала. А что захватывало еще, — то к современности не подходило.

Был моложав — весь: и лицом, и телом, и душой: точно на двадцати пяти годах остановился и таким дальше жить продолжал, хотя было ему за тридцать. Даже детское мелькало в синих глазах с длинными ресницами. О войне (по молодости прошел одну гражданскую на юге) вспоминал с содроганьем и — с благодарностью Богу, что никого своей рукой не убил. Словом, родись Леонид тремя-четырьмя десятилетиями раньше, — он непременно стал бы толстовцем. У него и взор был такой: человека, прежде всего, честного; до узости, до щепетильности, до мелочности, до упрямства.

У Панкратовых еще бывал он потому, что любил их шестилетнего Мишука. Они подолгу, иной раз, говаривали вместе, отлично друг друга понимая.

Леонид вспомнил, что нынче новогодний вечер, встречать звали; и заторопился пораньше, чтоб не уложили Мишука. Путь дальний, через весь Париж. Леонид нанимал невзрачную, но чистенькую комнатку у старухи-француженки за Клиши, а Панкратовы жили на набережной, около Point du jour[20].

Машинально, думая о чем-то своем, опустился от огней сырой, склизкой ночи — к душным огням метро; и не заметил, как доехал.

На шестом этаже, в крошечной передней Панкратовых (они были небогаты, но, благодаря энергии веселого Нестора Ивановича, не нуждались), Леонида сразу встретил Мишук. Красная шелковая рубашечка, золотой поясок. Мишука держали особенно, такая уж идея у родителей: он еще ни одного слова, кроме русского, не знал, ни одной французской книжки не видел, няня у него была — настоящая русская няня, и сказки ему рассказывались только русские. «Надо покрепче фундамент заложить», — уверяла мать, Анна Львовна. Леонид этому сочувствовал.

— А у нас-то что… — сказал Мишук таинственно, округлив глаза и

губы.

— А что такое?

— Тетя Рая у нас, — серьезным шепотом объяснил Мишук.

— Это кто же?

— Я ее прежде не видал. Ее нельзя всегда видеть. Она волшебница. Леонид улыбнулся, но тотчас серьезно, и тоже шепотом, спросил:

— А ты почем знаешь?

— Я знаю. Чего ты хочешь, — она сейчас дает. Я захотел вагоны, — она вынула, дала. И паровоз с большой трубой. Все смеялись, а она говорит, что в Новый Год, кто чего захочет, можно дать.

Мишук тянул показывать вагоны, но Леониду любопытно было взглянуть сначала на «волшебницу». Держа за руку мальчика, он вошел с ним в столовую.

— А-а! вот и фантаст наш! — закричал весело хозяин, плотный, ро-зоволикий Нестор Иванович. — Об заклад бьюсь, Мишутка уж о вагонах поведал!

В столовой сидели обычные гости Панкратовых, — пять-шесть человек; барышни-племянницы, сорбонский студент, полковник бывший… Леонид всех их знал, встречал. Но он никогда не видел женщину, которая сидела теперь за столом, прямо против двери, и прямо взглянула на него.

Ее полное, круглое лицо облегала белая косынка, — такие носили русские сестры милосердия; только у этой косынка спускалась почти до бровей и падала на плечи, как длинная пелерина. Ничего не было замечательного в простом-простом лице с ясными карими глазами. Лицо свежее, доброе, — и только. Хозяин познакомил:

— Главный Мишуткин друг. А это сестра Раиса… Николаевна. Мы тут о желаниях с ней толкуем.

— Это тетя Рая, — пояснил Мишук. — Это она и есть.

Леонид сел рядом. Мишук убежал за своими вагонами, притащил их и не отставал от Леонида: «Видишь? видишь? я сказал: хочу вагоны! Сейчас вынула и сейчас дала…».

— Вот бы нам так, — произнес со вздохом студент-полковник. Я бы к вам, — как Мишук: тетя Рая, вот чего желаю! А вы бы вынули и дали.

Она улыбнулась и сказала, не тихо и не громко, голосом до того удивительным, не похожим на другие голоса, что Леонид весь обернулся к ней.

— Трудно это вам… как Миша. Как он, — трудно многим.

— Почему? Почему? — заволновался студент. — Желаний, что ли, не хватит? У каждого есть что-нибудь, хотя бы вот у здесь сидящих. Мы говорили…

— Да, да, — подхватила барышня-племянница с умненькими глазками. — Мы говорили сейчас, что вдруг бы, как в сказке, появился добрый гений, спросил каждого, чего он желает, и…

— И вынул бы и дал, как вагоны Мишуку! — подхватил в свою очередь Нестор Иванович. Громко рассмеялся и прибавил:

— Да, ладненько бы было! А ты чего бы пожелала, Наташа? Скажи! Давайте, пофантазируем, кстати, Новый Год, под Новый Год можно. Скажи скорее, чего хотела бы? И пусть все скажут, давайте!

Наташа рассмеялась, за ней другие, заговорили все, но никто ничего путного не сказал. Мишук, обняв свои вагоны, заснул на коленях у тети Раи. Она улыбалась, оглядывая гостей ясными карими глазами, а когда шум затих немножко, промолвила:

— Желание исполнить не так трудно. Да вот беда: желать-то люди не умеют. Не знают твердо сами, чего именно хотят, ну и слов не находят твердых, определительных.

— Как это? Почему вы так думаете? — Ах, неправда, — заговорили вокруг.

— Нет, правда. Вот хоть сейчас доведись: один скажет: хочу много-много денег: другой — удачи, дело выиграть; третий, уж совсем вообще, — хочу счастья. А чтоб вроде Миши — хочу вагоны, нет не найдется сразу ответить, хоть и под Новый Год.

— А если б я у доброго гения автомобиль попросил? — захохотал Нестор Иванович. — Вот и был бы тот же Мишка.

Тетя Рая с улыбкой покачала головой:

— Да разве это заветное твое желание? Самое первое? У Миши было заветное, оно и исполнилось. А получи ты автомобиль, сам знаешь, куда с ним денешься? Продавать — возня, да и совестно, подумай…

Леонид, до тех пор молчавший, вдруг заговорил неожиданно громко, горячо и быстро.

— Да, да, все это правда, правда… Никак нельзя, или трудно найти в себе свое желанье, первое, то есть настоящее и не глупое. То есть выразить его не как-нибудь глупо; и притом не гадко. И еще я хотел сказать, — чтоб оно само было не гадкое. И чтобы за него отвечать. Ведь мы предполагаем, что гений-то добрый, как же я его буду просить о гадком желании? Или даже не гадком, а просто о каком-нибудь мне, мне одному, самому? Деньги, например, сто миллионов найти, — так это, чтоб другой их потерял? Или хоть иначе, — но чтоб опять мне — на деньги эти жить хорошо? А миллиончик, — мол, ради совести успокоения, бедным раздам? Стыдно! А если я все до копейки раздав _ не стыдно, но вздор, вздор! Собрались сто миллионов в одно место на два часа — и опять разошлись, вот и все. Да еще, может, глупей прежнего. Нет, так нельзя, я бы не так. Не то совсем.