Арифметика войны — страница 26 из 56

2

Как-то по заданию редакции Глинников оказался в удаленном райцентре. Одноэтажный деревянный городок стоял на широкой реке, правда, в центре он был кирпичный и двухэтажный: здание райкома, универмаг, гостиница, ресторан. Вокруг зеленели леса, сосновые боры, сосны росли всюду в городке; из них здесь делали мебель на фабрике; по реке лес сплавляли в соседнюю Белоруссию. О плотогонах и приехал писать Глинников.

Он побывал в сплавконторе на берегу, заваленном бревнами, договорился, что завтра его возьмут на катер, идущий за лесом в верховья. В гостинице над рекой снял номер. Окно выходило на реку. Глинников закурил, разглядывая медленную течь прозрачно-буроватых вод, чаек, реющих над мостом, ныряющих под мост – под широкий автомобильный мост на мощных опорах, по которому проезжали изредка легковые автомобили, шли груженые лесовозы и то и дело колесили велосипедисты всех возрастов – как где-нибудь в Китае. На противоположном берегу на мостике среди лодок на цепях и замках женщина, сидя на корточках, полоскала белье. Глинников внимательно наблюдал за ней. Женщина на корточках всегда приковывает к себе мужские взгляды, наверное, поэтому женщины так часто и охотно присаживаются на улице перед детьми, собаками, кошками. Глинников достал вторую папиросу, прикурил от первой, поправив очки, вновь воззрился на нее – но та уже встала и пошла по берегу вверх, прижимая таз с бельем к бедру. Молодая сильная баба. Хотя все-таки до нее было далековато, чтобы безошибочно угадать возраст. Глинников вздохнул.

Сдав ключ дежурной, вышел из гостиницы, спустился к реке; постоял на камнях, поглядывая на мосток на противоположном берегу, послушал брех собак и крики чаек, хлюп воды и поднялся наверх, прошелся по центру, завернул в универмаг, посозерцал унылые полки с бытовой техникой, одеждой и обувью, как будто предназначенными для покойников – судя по фасону и скорбной расцветке; покопался в книжках.

А вот книги в районных магазинах попадались интересные. Среди всякой партийной и соцреалистической халтуры можно было отыскать настоящую жемчужину. Например, «Шум и ярость», «Беседы при ясной луне», «Из ведийской поэзии», «Дионис и прадионисийство» Вяч. Иванова, «Темные аллеи», «Афоризмы житейской мудрости» Шопенгауэра, а кроме того, «Искусство правильно мыслить», «Эмоции, мифы, разум», «История религий Востока», «Книга о Коране», «Словарь атеиста. Католицизм» – как правило, продукция Политиздата. Это напоминало охоту или рыбалку. С той только разницей, что коричневый «дипломат» Глинникова никогда не был пуст, что-нибудь он всегда покупал. Зачем, например, плотогонам брошюра «Современное искусствознание Запада», очерки о классическом искусстве XIII–XVII веков? И «Французская живопись конца XIX – начала XX века» – двадцать четыре репродукции на альбомных листах? А Глинникову это пригодится, помянуть в какой-нибудь статейке, что театроведение – наука нового времени, возникшая в XVII–XVIII веках и достигшая большого развития в XIX веке под влиянием историзма романтиков, – да, в статье о гастролях какого-нибудь сибирского театра. А в статье о выставке художника из Минска – сослаться на французскую живопись. Так что и в этот раз Глинников был с уловом.

Поужинав в столовой, он вернулся в гостиницу на берегу реки, прикупив «Ячменного колоса». Бросил взгляд на реку – на мосток, – сейчас там стоял белоголовый пацан с удочкой, – разлегся на скрипучей железной кровати, откупорил первую бутылку, раскрыл картонную папку с репродукциями. Все было сочно, ярко. Глинников еще раз убедился, что лучшие живописцы – французы. Там были репродукции картин Матисса, Гогена, Ван Гога, Пикассо. «Арабская кофейня» Матисса была эфемерна, как греза, персонажи как будто парили в синем облаке, двое на переднем плане созерцали красных рыбок в аквариуме, похожем на гигантский бокал. Кофе там и не пахло, точнее, как раз-таки и пахло, благодаря кофейным пятнам лиц без глаз и губ, кофейного цвета рукам, кофейному орнаменту; а плошек с кофе ни у кого не было, лишь один держал на коленях кальян и, кажется, затягивался; эти люди сами были как глоток крепкого кофе с белым кремом тюрбанов; они были дымчаты, как облачка кальяна. В общем, все ясно, арабы кайфовали. Глинников поставил пустую бутылку на пол, нашарил пачку, подул в бумажный мундштук, закурил. Он вспоминал туркменский городишко в предгорьях Копетдага, где прослужил два года. Нет, ничего похожего он не видел там, никаких кофеен. Обычная советская столовая, кафе на вокзале. Но что-то, впрочем, и совпадало. Какой-то кайфовый дух, веяние чего-то такого. Хоть и советская республика – а Восток. Старики с пропеченными лицами, белыми бородами пророков встречались. Женщины скользили, как тени. Только русские были осязаемо плотны.

Но Глинникову так и не удалось ближе познакомиться с черноглазой прачкой с банно-прачечного комбината, которая обихаживала его с отцом, когда они укрывались там от палящего солнца. Она потеряла к нему всякий интерес, как только выяснилось, что он – остается. Логику ее понять было трудно. Наверное, без брошюры «Эмоции, мифы, разум» не разберешься. Ведь она была незамужняя, и то, что Глинников остается, должно было, наоборот, ободрить, придать уверенности: этот завтра-послезавтра не упорхнет. Но нет, ее взгляд скучнел, когда Глинников приходил на банно-прачечный. У нее было такое светлое легкое имя – Эля… А ведь эти же черные глаза блестели, искрились девичьим любопытством, когда он сидел, вымучивая статью для дивизионной газеты.

Он откупорил второй «Ячменный колос» – пиво плотное и хмелящее, открыл «Современное искусствознание Запада» и на «Некоторых интерпретациях ранней и высокой готики» заснул.

…Глинников заспался и позавтракать не успел. Наспех умывшись, почистив зубы и все-таки побрившись – в те времена не бриться прилично было альпинистам или туристам, затерявшимся в тайге, – Глинников схватил дипломат и побежал на ту сторону. Уже на той стороне он сообразил, что забыл все-таки французскую живопись. Возвращаться было некогда. Ладно, в статье о художнике из Минска можно будет упоминать и не Матисса, а Шагала или Малевича или кого-нибудь еще, мало, что ли, художников. Но французы – лучшие.

Глинников спешил – и напрасно. Катер с несколькими пассажирами, добиравшимися в деревни по реке, отчалил часа через два, по неизвестным причинам. Глинников этому не удивлялся, привык. Сборы в дорогу всегда таинственны. Кажется, ну все готово, всё и все на месте, средство передвижения исправно, заправлено, путевка выписана… А автомобиль, катер, телега – не трогается. Что-то не так. Начинаются перепроверки, звонки, дозаправка. Ну – всё? Вьется дымок. От табака уже язык горький. Водитель щурится, думает – то ли о том, что все ли взяли, то ли вообще о чем-то совершенно отвлеченном, постороннем, а может, и поту-. Кто распознает глубины помышлений человека перед русской дорогой. Ибо эта дорога – всегда в неизвестное, даже если каждый километр ее отмечен столбиком с фанеркой. Можно собираться – и ехать на рыбалку, а попасть на охоту, да еще неизвестно за кем; отправиться в командировку в Псков и угодить во Владимир; пойти на соседнюю, в конце концов, улицу купить сигарет и очнуться в спецприемнике.

Дожидаясь отправления, Глинников следил за работой сортировщиц и сплотчиков. Сортировщицы в платках, резиновых сапогах, брезентовых штанах и теплых кофтах баграми прогоняли бревна по лабиринтам сортировочно-сплоточной сетки; бревна в ободранной шкуре с хлюпом плыли, как крокодилы; сплотчики – в основном мужчины – принимали бревна и вязали их проволокой, формируя плоты. Михаилу Глинникову с дипломатом было как-то не по себе… Зная, что рано или поздно это чувство вцепится, как репейник в штанину, Глинников и не любил командировки, особенно в колхозы.

Разбитые дороги, фермы, тонущие в грязи, нищие деревни, ломаные тракторы – странная реальность, какой-то заколдованный мир – а ты живописуй его.

«Здесь твой причал», или «Возьмемся и сделаем!», или «Доверяйте молодым!» Из названия уже ясно, о чем там шла речь.

Хотя Глинников то и дело напевал себе под нос из Вилли Токарева: «Пора завязывать с профессией шакала», но с каждым новым материалом, с каждой новой поездкой по колхозам лишь глубже увязал. И у него уже не было сил что-то изменить в своей судьбе, он уже стал рабом чернильным (как говаривал Ницше), мелким газетным маракой, хотя и мечтал когда-то написать большую книгу. И даже порывался то и дело осуществить мечту… но на второй же странице понимал, что скукотища расписывать все эти мелочи, какие-то дрязги! Писать было не о чем.

Наконец был убран трап, отвязан канат, и катер «Мирный», тарахтя, дал задний ход, стащил свой нос с отмели, развернулся и пошел против течения, рыхля буроватую воду, гоня два уса волн; на него легла тень моста, потом снова осветило солнце, справа проплыла гостиница, в одном из номеров которой лежали двадцать четыре репродукции французской живописи, – катер полз по реке, оставляя позади берега с крепкими деревянными домами и глухими – уже скорее сибирскими – заборами, и за мысами и плавными поворотами вставали зеленые леса.

3

Команда состояла из двух человек: механика со сбитыми загорелыми руками и капитана, похожего на героя какого-то мультфильма, – невысокого старичка с белым пухом волос, улыбчивого, кивавшего приветливо и, казалось, готового всякого погладить по голове. Глинников невольно подумал, что ему бы править облаком, а не железной посудиной. Катер был хоть и речной и маленький, но с каютой, камбузом и рубкой – все как положено; в каюте железные койки, стол, печка на случай осенних ночевок в верховьях, все крепко привинчено и прибито, даже металлические кружки и миски на столе казались намертво закрепленными; в камбузе на корме газовая плита, сковородки, ножи, черные кастрюли (все-таки юнги им не хватало), пачки соли, картошка, крупы; здесь же возле камбуза принайтовлена плоскодонка с веслом и рыболовными снастями; в рубке колесо-штурвал, рычаги скоростей, на крошечном столике перед штурвалом – лоция, под крышей – небольшой, темный от времени колокол с ржавым язычком. Глинников спросил у капитана дозволения ударить, тот кивком разрешил, и колокол звякнул раз, другой. Капитан стоял за штурвалом, щурился на солнечную рябь, отвечал на вопросы журналиста. Мол, тридцать пять лет хожу по реке, шурин сманил, он был капитаном «Минска»… вон, смотри, перекат, Ястребом называется. «Данилыч, – встрял механик, – а корреспондент, по-моему, плохо как-то завтракал, судя по выражению его лица». Капитан сложил губы, протянул что-то неопределенное, мельком глянул на Глинникова, хихикнул. Глинников с удивлением взглянул на механика. Догадался. Наверное, действительно мина кислая… «Он с закрытыми глазами здесь пройдет, скажу тебе, – сообщил механик. – Ну так что, Данилыч?» Старик кашлянул. «А пассажиры?» Механик – примерно одних с Глинниковым лет – нетерпеливо мотнул рыже-курчавой башкой. «Пассажиры в каюте, препроводят время плавания до родного селения», – доложил он. Капитан помолчал и спросил: «Двигатель?» Механик исчез. Вернулся он с жирной мазутной отметиной на загорелом крутом лбу. «В машинном отделении все на мази, Данилыч!» – отрапортовал он. «Хорошо», – ответил капитан. Механик помялся. «Данилыч?..» – «Чего?» – отозвался капитан, глядя на реку и легонько поворачивая штурвал. «Да насчет завтрака!» – выпалил механик, сглатывая. Данилыч кашлянул и ответил, что какой же завтрак, вон солнце где. Механик засмеялся, показывая крепкие зубы. «Ну я же не солнцем тебе предлагаю закусить!.. А у цивильных людей в мире есть такое понятие: второй завтрак». Старик недоверчиво-иронично присвистнул. «Не веришь? – распалился механик, выкатывая синие глаза. – Пресса не даст сп… сплоховать», – вывернулся он. Глинников подтвердил: да, у англичан. «А это Девичий плес, – сказал капитан. – Девица утопилась. Там на правом берегу усадьба стояла панская. Пан ее сносиловал». Механик Борис поскреб грудь и проворчал, что бывают ситуации – сам готов с головой в омут… так ее порою ломит – настоящее насилие.