Арифметика войны — страница 52 из 56

Солдаты перекликались. Они разошлись по садам и развалинам и что-то вынюхивали. По треску ветвей я догадался, что они собирают фрукты. Мне ничего не оставалось делать, только смирно лежать.

Потом голоса начали отдаляться, стихать. И вдруг взревели моторы. Я осторожно выглянул и увидел танк в клубах пыли, на повороте пыль снесло в сторону, так что на танке стала видна целая дверь, на башне же в косых лучах утреннего солнца белела эмблема нового Афганистана, детали рассмотреть было невозможно, да я и так знал, что там изображено: нимб колосьев, звезда, дом, раскрытая книга – и они вписывали в нее свои строки под чужую диктовку.

Дверь, им понадобилась дверь. Они отыскали ее среди черепков и щепок – целую дверь. Целая прочная вековая дверь в степи этого плоскогорья – настоящая добыча. Забирайте, может, она распахнется для вас – в ад, в самое его пекло.

Жаль, что не я ваш привратник.

Немного успокоившись, я сходил к источнику, омылся и совершил намаз. Но, читая аяты обычной молитвенной суры, я слышал призыв другой: «Против них – поворот зла!»[61]– и думал, что я мог настигнуть кого-либо из них в этих садах.

…Но у меня нет даже табарзина, думал Джанад, принимаясь за еду после намаза. Кажется, впервые за все это время ему по-настоящему захотелось поесть. Он отламывал куски сухого овечьего сыра, жевал их, запивая водой, брал горстями сладкий тутовник. И вдруг встал и пошел вон.

Джанад уходил прочь от дома Адам-хана, огибая глиняные глыбы, перепрыгивая через бревна. Утреннее солнце иногда ослепляло его, вырываясь из-за полуразваленных башен, светя в проломы, сквозь листву, – и тогда лучи казались зелеными. Джанад шел все быстрей, как будто боялся не успеть или от чего-то или кого-то отстать, что-то упустить. Птицы громко голосили в ветвях. Небо праздно сияло вверху. А иногда ему мерещилось – что уже внизу. По лицу Джанада скатывались чистые капли пота, застревали в молодой бороде. Когда-то что-то подобное он уже переживал. Это уже было: точно такое ликующее утро. Утро без тени сомнения. Он знал, что ничто и никто уже не сможет помешать ему, что все будет именно так, как написано в книге, ведь сказано пророком, что у каждого своя книга, и к шее привязана птица, и он чувствует веяние ее страниц. И строки проступают на лице этого утра:Джанад прошел почти всю бывшую Верхнюю улицу и остановился перед руинами дома дяди Каджира; пройдя дальше, он внимательно оглядел руины, подобрал кусок балки и начал переворачивать обломки глиняных плит, тихо курившихся пылью.

И ночью идти было опасно: по небу двигалась меловой глыбой луна, лишь слегка объеденная справа.

Два дня он прождал, устроившись в развалинах дукана Акбара – оттуда можно было быстро добежать до грота и уйти подземной рекой. Но на пыльной дороге никто не показывался, только ночью крались тени шакалов. От осла, наверное, остался скелет. А луна пышно белела в небе.

Джанад шагал при свете луны, перебирая четки из черного дерева, словно кусочки ночи или углей, и нашептывал зикр[62]:

– Бисмилляхи-р-рахмани-р-рахим,

Субхана Аллахи,

Ал-хамду ли-ллахи[63].

Зикром можно окутаться, как вихрем, и идти, не касаясь земли, в зикр можно облечься, как в кольчугу, даже если это всего лишь одно слово: Он.

Зикр, не уставал повторять Кемаль-эд-Дин, создает голос силы и задает нужный ритм.

Джанаду хотелось бы вновь окунуться в ту волну, что подхватила его на развалинах дома дяди Каджира. Но тишина плоскогорья, залитого лунным светом, была столь совершенной, что, казалось, зикр, произносимый про себя, звучит в ней оглушающе.

И дыхание было громовым.

На всем плоскогорье он был единственным путником.

Иногда дорогу перебегали фаланги, даже эти небольшие мохнатые насекомые с трупным ядом на челюстях отбрасывали тень. А тень Джанада была огромной, бесшумно она ползла по дороге, цепляя головой полынь и кусты верблюжьей колючки, мерцавшей иглами и узкими листьями. И тень уже пропахла пылью и полынью, обретя одно из свойств плоти. А тело, наоборот, как будто бы делалось невесомым вокруг беззвучного голоса, читающего зикр.

Бесконечное струение арабских слов, податливых и шершавых, как песок, вело за собой. Напев понемногу вытеснял мысли об оставленном кишлаке, о матери и Умедваре, о Кабуле, о людях, которые, возможно, таятся где-то на обочине дороги, – они тоже ждали, как и он, два дня подряд, но выдержали и остались на месте, а он вышел. Слова свивались, как веревка факира, поднимающаяся вверх, – однажды он это видел на Зеленом рынке… Но ни Зеленого рынка, ни Кабула нет! есть только зикр, и в него надо уйти, как в светоносный поток, как в сон наяву… Проще, конечно, было бы глотнуть индийского дыма… Хорошо, что Кемаль не умеет читать мысли на расстоянии, он с презрением отвернулся бы от него. Но разве зикр и кружение под музыку не опьяняют?

Но его сейчас вел дух мщения, и луна, которую поэт сравнил с солнечной чашей, нависала над ним скалящейся ослиной мордой.

Ал-хамду ли-ллахи…

Свист впился в него стрелой, разбился где-то в глубине его тела о кости, рассыпался иглами, вызвав судорожный озноб…

И за этим ничего не последовало.

Джанад огляделся: пустые просторы, облитые луной, верблюжья колючка как снопы серебра. Молчание. Он утер пот со щеки, дотронулся до пушистой бороды. Вот так и будет, мелькнула мысль. Только не птица и не суслик. А человек. И не один.

Даже птичий свист разбивает вдребезги эти доспехи, сказал он далекому Кемалю. Не прав ли Няхматулла, считающий все это только красивыми метафорами. Бог оставил этот мир и скрылся в книгах.

Джанад отвязал бутыль, оплетенную верблюжьей веревкой, глотнул воды, она еще хранила прохладу грота.

Неуверенно он пошел дальше, с необычайной живостью вдруг ощущая все тело от упругих икр, неутомимых стоп до плеч, кистей и влажного языка во рту, до кончиков волос. Левое запястье охватывал браслет часов, подаренных Кокуджаном. Он взглянул на циферблат, отщелкнул липкий от пота браслет, подумал и вовсе снял часы и сунул их в карман рубашки. Слишком блестят.

К зикру ему возвращаться уже не хотелось. Это все-таки скорее мешает. Лучше уж думать о тех, кто поджидает его… Страх наструнивает, обостряет слух, зрение. Хотя может и обманывать, как с этим птичьим или сусличьим свистом.

«А если вы боитесь, то молитесь пешими или конными…

Разве ты не видел тех, которые вышли из своих жилищ – а было их тысячи, – остерегаясь смерти? И сказал им Аллах: “Умрите!” А потом Он оживил их»[64].

Но Джанад подумал о тех, что не вышли из своих жилищ – и были погребены под обломками.

Плоскогорье молчало. Луна уже достигла высшей точки в небе. Этот белый осел съел полтени Джанада. На дороге Джанад видел свой обрубок с торчащей над плечом палкой.

Он приближался к горам.

Спустился в русло высохшей реки и пошел по нему. Берега скрывали его, но здесь под ногами была не всепоглощающая пыль, а лоснящаяся галька, и иногда раздавался резкий стук или скрежет, как будто приоткрывалась тяжелая дверь на ржавых петлях.

Через некоторое время впереди показалось какое-то строение. Джанад знал, что это брошенная мельница. Наверное, лучше было бы ее обойти. Джанад раздумывал… и пошел прямо, вглядываясь в черные провалы в освещенных стенах мельницы. Если людей нет здесь, то дальше уже вряд ли кто-то будет. Он не сводил глаз с черного прямоугольника входа в полуобвалившуюся башню. Вход чернел пастью. И Джанад сам шел туда.

Он поднялся к мельнице, подошел к дверному проему, заглянул внутрь.

Пахло пылью и глиной.

Лунные клочья белели на кучах глины. Верх стены внутри был ярко освещен, даже глаза слепило – и показалось, что это – странный день, странное солнце. Джанад еще раз окинул развалины взглядом, попятился и пошел дальше.

Он шел уже среди гор: с одной стороны они были довольно высокие, темные, как кипы черного руна, настриженного гигантом-пастухом из сказки о Синдбаде, и только верхушки белели от луны, а справа лежали невысокие и округлые, как сыры, белые холмы. Где-то под ними должны быть заброшенные кяризы. Жаль, что не у противоположных гор, ведь именно там Джанад собирался устроиться.

Он снова думал о Шамсе, колодезном халифе. Вот кто знал все подземные пути.

Луна уже наполовину зашла за вершины, и складки гор стали еще чернее, а над долиной от изломанных вершин до округлых холмов протянулась струна, косо разрезавшая воздух и отделившая свет от мрака.

Джанад прошагал еще вперед – и внезапно увидел мерцающую поверхность зеркальной необъятной чаши.

Клянусь небом и идущим ночью!

А что даст тебе знать, что такое идущий ночью?

Звезда пронизывающая.

Поистине, над всякой душой есть хранитель.

Пусть же посмотрит человек, из чего он создан!

Создан из воды изливающейся.

Выходит она из хребта и грудных костей.

Поистине, Он в силах вернуть его снова,

в тот день, как будут испытуемы тайны.

И нет у него ни силы, ни помощника.

Клянусь небом, обладателем возврата.

И землей, обладательницей раскалывания.

Это, поистине, слово решающее, и это – не шутка!

Они ведь замышляют хитрость.

И Я замышляю хитрость.

Дай же отсрочку неверным, отсрочь им немного![65]

Но уже гладь водная гасла, луна скатывалась за горный кряж, и струна света и тьмы оборвалась.

Дойдя до озера, Джанад снова наполнил бутыль в верблюжьей веревке, ополоснул лицо. Некоторое время он шел берегом, разглядывая склоны слева. Увидев ущельице, расколовшее кряж, приостановился. Неизвестно, куда оно уводит. Он направился дальше между озером и горными склонами. И остановился на дороге. Она шла параллельно ущельицу по распадку, перерезая кряж, а у озера поворачивала и тянулась, серея в предрассветных сумерках, вдоль берега.