преподавание большей тщательностью, чем в обыкновенных средних учебных заведениях. В 1860-х годах Россия обрела руководящую образовательную доктрину. В качестве противоядия растущему в молодежи нигилизму и отсутствию в русской жизни самодисциплины, порядка и устойчивости, Дм. Толстой предписал ввести в гимназиях изучение грамматики классических языков. Государственных воспитателей юношества, озабоченных единственно тем, чтобы русские молодые люди обладали натренированной памятью и строгим, логичным и систематичным мышлением, мало заботили — скорее даже пугали — идеи античного мира и структура античного общества. Усилия Толстого деполитизировать русскую молодежь дали, однако, обратный результат. Мир классических языков и гимнастика ума привлекали русских гимназистов даже меньше, чем их английских сверстников, которые, по крайней мере, принадлежали к сообществу, чьи ценности были, в конечном итоге, заимствованы из древней Греции и Рима, и которых в викторианский период обучало достаточное число отменно знавших античность учителей. Русские же гимназисты, замученные зубрежкой грамматики, от которой, в отличие от английских мальчиков, они не имели возможности отдохнуть, сбежав из классной комнаты на спортивную площадку, сплошь и рядом исполнялись ненависти к школе и создавшему ее государству. Как полагает Тома с Дарлингтон, ведущий английский специалист по вопросам образования в России, на рубеже девятнадцатого и двадцатого веков «русский юноша, окончивший курс гимназии или realschule[306], несомненно был лучше развит, чем его сверстник из английской паблик-скул». Это был комплимент русскому обществу, которое с уважением относилось к умственному развитию и образованию, а вовсе не методам толстовской гимназии[307].
Политические ограничения, налагаемые режимом, равно как и воздействие на преподавание политизации студенческого сообщества дурно сказывались на университетах. Тем не менее, начиная с сороковых годов девятнадцатого столетия Московский, а несколько позднее Санкт-Петербургский, были первоклассными университетами, сопоставимыми с любым высшим учебным заведением Европы. По мнению Томаса Дарлингтона, обычно не склонного к преувеличениям, «мало найдется периодов в истории любой страны, когда бы в стенах одного учебного заведения сосредоточилась такая интеллектуальная мощь, как в Московском университете в сороковые годы». В России, как и в Германии, студенты из высшего класса в основном заполняли юридический факультет, пресловутое убежище бездельных светских фатов. Более того экзамены в русских университетах не отличались той строгостью, с какой прусское государство относилось к студентам, стремившимся поступить на государственную службу. Тем не менее и в России и в Пруссии университеты много чему могли научить то меньшинство, которое желало приобрести навыки и знания[308].
Различие в образовании, получаемом в России, с одной стороны, и в Англии и Германии, с другой, больше всего определялось не программами, а составом учащихся, их средой. Если прусские гимназии были в этом плане значительно демократичнее английских паблик-скул и Оксбриджа[309], то к России это относилось в равной, вернее, даже в еще большей степени. И дело тут не только в том, что русские школьники и студенты вышли из менее обеспеченных и более низких социальных слоев, чем прусские и английские. Они, особенно во второй половине девятнадцатого века, были весьма склонны придерживаться радикальных и антиаристократических взглядов; и в гимназии, и в университете аристократические отпрыски нередко ощущали враждебность к имперскому режиму и социальной элите — враждебность не только со стороны учащихся, но и со стороны учителей. Так, князь С. С. Волконский вспоминает, что со школьных дней сознавал: его успехи и старания в учении не получают должной оценки единственно из-за того, что он — аристократ. Князю Евгению Трубецкому запала в память враждебность, окружавшая его в гимназии, не говоря уже о той ярости, какая вызывала у его однокашников толстовская программа классического образования и попытки превратить школу в механизм политического контроля. Трубецкой, выходец из аристократической и славянофильской среды, сам на какое-то время стал нигилистом. Что и говорить, толстовские гимназии воспитывали в своих питомцах чувства прямо противоположные тем, какие владели учениками английских паблик-скул, отличавшимися странной верой в справедливость и компетентность арбитров, судей и прочих авторитетных фигур. К тому времени, когда Трубецкой поступил в университет, его вновь захватили идеалистические, религиозные и националистические идеи; это сделало его «белой вороной» среди студентов и преподавателей и вынудило отражать либеральные, материалистические и позитивистские идеи, которые проповедовались чуть ли не всеми профессорами. Для молодого мыслящего аристократа путь к знаниям через гимназию и университет был в России намного труднее, чем через английскую паблик-скул или германский имперский университет, где «учащиеся в большинстве своем были монархистами, антисемитами и империалистами». Вряд ли стоит удивляться тому, что закаленные подобным опытом русские юноши с умом и душой оказались интеллектуально более дееспособными, менее защищенными, менее беспечными и более взрослыми, чем их прусские и английские сверстники[310].
Засилие классических языков в гимназии, а в университетах политики служило лишним стимулом для родителей определять своих сыновей в одну из двух дворянских цивильных закрытых школ, учрежденных в самом начале века с целью подготовки мальчиков из высшего класса к исправлению ведущих должностей в правительстве. Из этих заведений Училище правоведения совмещало гимназический курс с университетским курсом юридических наук (в старших классах). Оно имело лишь одно предназначение: выпускать образованных, верных идеалу справедливости, неподкупных юристов. У Александровского лицея была более интересная история, и она многое раскрывает в культурных чаяниях аристократии и в тех разочарованиях, которые ее постигли при царском режиме.
Лицей был основан в 1811 г., в начальный — либеральный период царствования Александра I. Один из первых директоров лицея, Е. А. Энгельгардт, придерживался руссоистской концепции воспитания. Чуть ли не друг и наставник своих питомцев, он имел с ними самые близкие — какие только возможны между начальником и его подчиненными — отношения. Он истово верил, что учителю, стремящемуся привить принципы любви, чести и долга своим ученикам, надлежит завоевать их сердца. Его главной целью было добиться доверия, симпатии и искренности своих воспитанников, и, хотя по английским понятиям они не пользовались свободой, но обращались с ними исключительно гуманно, и получали они широкий хорошо продуманный и стимулирующий курс наук. Особое внимание в лицейской программе уделялось современным иностранным языкам и литературе — выбор, отвечающий вкусам тогдашней романтической эры в России. К тому же, в законоведческих и политических предметах, читавшихся в старших классах, говорилось об естественных правах, правосудии, различных политических системах и общественном договоре[311].
Этой необыкновенной либеральной идиллии существовать в царской России было, само собой разумеется, нелегко. В 1817 г. политические курсы начали свертывать. При Николае I лицей стали военизировать, мелочный надзор над воспитанниками граничил со шпионством. При всем том внешнее давление — во всяком случае, оказываемое менее рьяно, чем в других местах, — мало изменило дух, царивший среди учеников. Первый выпуск дал России Александра Пушкина, величайшего ее поэта, и князя А. М. Горчакова, впоследствии почти бессменного министра иностранных дел на протяжении всего царствования Александра II. В лицее быстро установился свой дух, свои традиции, и по сравнению с кадетскими корпусами и привилегированными паблик-скул, это было исключительно культурное, либеральное и космополитическое учебное заведение. Вплоть до 1917 г., лицеисты свободно владели тремя иностранными языками, а в своих ранцах носили не маршальский жезл, а перо поэта. Вот как даже в последние наиреакционнейшие годы правления Николая I характеризовал питомцев лицея К. К. Арсеньев, ученик Училища правоведения: «…Я хорошо знал многих моих сверстников, учившихся в Лицее, и ясно помню, что они куда больше, чем правоведы, интересовались политикой и литературой <…> Предания, шедшие еще от пушкинских времен, и если и потерявшие свою силу, то гораздо дольше описываемой мною эпохи, поддерживали между лицеистами такое умственное брожение, которому правоведы были совершенно непричастны». Во второй половине девятнадцатого века стремление научить своих воспитанников слишком многому за слишком малый срок несколько повредило лицею. Учитывая социальные корни мальчиков и исключительно привилегированное и высокое положение, занимаемого лицеем, он не мог быть ничем иным, как консервативным, патриотическим и монархическим заведением. Со временем у его питомцев появилось больше самолюбования, чем в первые годы. Однако, верный своим традициям, лицей всегда оставался одним из самых либеральных, культурных и космополитических учреждений при царском режиме. Даже в послепушкинский период из лицея вышел целый ряд ведущих деятелей культуры, самым знаменитым среди которых был сатирик М. Е. Салтыков-Щедрин. Именно бывшие лицеисты возглавляли министерство иностранных дел почти все время между Крымской и Второй мировой войной[312].
Сравнение между образованием, которое получали высшие классы в России, Пруссии и Англии девятнадцатого века, дает ключ к ответу на вопрос, почему русская аристократия оказалась как носитель культуры гораздо интереснее и плодовитее, чем прусская и английская. Единственным немецким дворянином, оставившем значительный след в мировой литературе девятнадцатого века, был Генрих фон Клейст. Из английских аристократов можно назвать лорда Байрона, да еще Шелли, который по образу жизни был гораздо ближе к джентри. Русская же аристократия, напротив, вместе с ве