Не пью и не пью. Час не пью, два не пью. В пять часов вечера пошел, конечно, обедать в столовую.
Покушал суп. Начал вареное мясо кушать – охота выпить. «Заместо, – думаю, – острых напитков попрошу чего-нибудь помягче – нарзану или же лимонаду». Зову.
– Эй, – говорю, – который тут мне порции подавал, неси мне, куриная твоя голова, лимонаду.
Приносят, конечно, мне лимонаду на интеллигентном подносе. В графине. Наливаю в стопку.
Пью я эту стопку, чувствую: кажись, водка. Налил еще. Ей-богу, водка. Что за черт! Налил остатки, самая настоящая водка.
– Неси, – кричу, – еще!
«Вот, – думаю, – поперло-то!»
Приносит еще.
Попробовал еще. Никакого сомнения не осталось – самая натуральная.
После, когда деньги заплатил, замечание все-таки сделал.
– Я, – говорю, – лимонаду просил, а ты чего носишь, куриная твоя голова?
Тот говорит:
– Так что это у нас завсегда лимонадом зовется. Вполне законное слово. Еще с прежних времен… А натурального лимонаду, извиняюсь, не держим – потребителя нету.
– Неси, – говорю, – еще последнюю.
Так и не бросил. А желание было горячее. Только вот обстоятельства помешали. Как говорится – жизнь диктует свои законы. Надо подчиняться.
1925
Столичная штучка
В селе Усачи, Калужской губернии, на днях состоялись перевыборы председателя.
Городской товарищ Ведерников, посланный ячейкой в подшефное село, стоял на свежеструганых бревнах и говорил собранию:
– Международное положение, граждане, яснее ясного. Задерживаться на этом, к сожалению, не приходится. Перейдем поэтому к текущему моменту дня, к выбору председателя заместо Костылева Ивана. Этот паразит не может быть облечен всей полнотой государственной власти, а потому сменяется…
Представитель сельской бедноты, мужик Бобров, Михайло Васильевич, стоял на бревнах подле городского товарища и, крайне беспокоясь, что городские слова мало доступны пониманию крестьян, тут же, по доброй своей охоте, разъяснил неясный смысл речи.
– Одним словом, – сказал Михайло Бобров, – этот паразит, распроязви его душу, – Костылев, Иван Максимович, – не могет быть облегчен и потому сменяется…
– И заместо указанного Ивана Костылева, – продолжал городской оратор, – предлагается избрать человека, потому как нам паразитов не надобно.
– И заместо паразита, – пояснил Бобров, – и этого, язви его душу, самогонщика, хоша он мне и родственник со стороны жены, предлагается изменить и наметить.
– Предлагается, – сказал городской товарищ, – выставить кандидатуру лиц.
Михайло Бобров скинул с себя от полноты чувств шапку и сделал жест, приглашая немедленно выставить кандидатуру лиц.
Общество молчало.
– Разве Быкина, что ли? Или Еремея Ивановича Секина, а? – несмело спросил кто-то.
– Так, – сказал городской товарищ, – Быкина… Запишем.
– Чичас запишем, – пояснил Бобров.
Толпа, молчавшая до сего времени, принялась страшным образом галдеть и выкрикивать имена, требуя немедленно возводить своих кандидатов в должность председателя.
– Быкина Васю! Еремея Ивановича Секина! Миколаева…
Городской товарищ Ведерников записывал эти имена на своем мандате.
– Братцы! – закричал кто-то. – Это не выбор – Секин и Миколаев… Надоть передовых товарищей выбирать… Которые настоящие в полной мере… Которые, может, в городе поднаторели – вот каких надоть… Чтоб все насквозь знали…
– Верно! – закричали в толпе. – Передовых надоть… Кругом так выбирают.
– Тенденция правильная, – сказал городской товарищ. – Намечайте имена.
В обществе произошла заминка.
– Разве Коновалова Лешку? – несмело сказал кто-то. – Он и есть только один приехавши с городу. Он это столичная штучка.
– Лешку! – закричали в толпе. – Выходи, Леша. Говори обществу.
Лешка Коновалов протискался через толпу, вышел к бревнам и, польщенный всеобщим вниманием, поклонился по-городскому, прижимая руку к сердцу.
– Говори, Лешка! – закричали в толпе.
– Что ж, – несколько конфузясь, сказал Лешка. – Меня выбирать можно. Секин или там Миколаев – разве это выбор? Это же деревня, гольтепа. А я, может, два года в городе терся. Меня можно выбирать…
– Говори, Лешка! Докладывай обществу! – снова закричала толпа.
– Говорить можно, – сказал Лешка. – Отчего это не говорить, когда я все знаю… Декрет знаю или какое там распоряжение и примечание. Или, например, кодекс… Все это я знаю. Два года, может, терся… Бывало, сижу в камере, а к тебе бегут. Разъясни, дескать, Леша, какое это есть примечание и декрет.
– Какая камера-то? – спросили в толпе.
– Камера-то? – сказал Лешка. – Да четырнадцатая камера. В Крестах мы сидели…
– Ну! – удивилось общество. – За что же ты, парень, в тюрьмах-то сидел?
Лешка смутился и растерянно взглянул на толпу.
– Самая малость, – неопределенно сказал Лешка.
– Политика или что слямзил?
– Политика, – сказал Лешка. – Слямзил малость…
Лешка махнул рукой и сконфуженно смылся в толпу.
Городской товарищ Ведерников, поговорив о новых тенденциях избирать поднаторевших в городе товарищей, предложил голосовать за Еремея Секина.
Михайло Бобров, представитель бедняцкого элемента, разъяснил смысл этих слов, и Еремей Секин был единогласно избран при одном воздержавшемся.
Воздержавшийся был Лешка Коновалов. Ему не по душе была деревенская гольтепа.
1925
Папаша
Недавно Володьке Гусеву припаяли на суде. Его признали отцом младенца с обязательным отчислением третьей части жалованья. Горе молодого счастливого отца не поддается описанию. Очень он грустит по этому поводу.
«Мне, – говорит, – на младенцев завсегда противно было глядеть. Ножками дрыгают, орут, чихают. Толстовку тоже, очень просто, могут запачкать. Прямо житья нет от этих младенцев.
А тут еще этакой мелкоте деньги отваливай. Третью часть жалованья ему подавай. Так вот – здорово живешь. Да от этого прямо можно захворать. Я народному судье так и сказал:
– Смешно, – говорю, – народный судья. Прямо, – говорю, – смешно, какие ненормальности. Этакая, – говорю, – мелкая крошка, а ему третью часть. Да на что, – говорю, – ему третья часть? Младенец, – говорю, – не пьет, не курит и в карты не играет, а ему выкладывай ежемесячно. Это, – говорю, – захворать можно от таких ненормальностей.
А судья говорит:
– А вы как насчет младенца? Признаете себя, ай нет?
Я говорю:
– Странные ваши слова, народный судья. Прямо, – говорю, – до чего обидные слова. Я, – говорю, – захворать могу от таких слов. Натурально, – говорю, – это не мой младенец. А только, – говорю, – я знаю, чьи это интриги. Это, – говорю, – Маруська Коврова насчет моих денег расстраивается. А я, – говорю, – сам тридцать два рубли получаю. Десять семьдесят пять отдай, – что ж это будет? Я, – говорю, – значит, в рваных портках ходи. А тут, – говорю, – параллельно с этим Маруська рояли будет покупать и батистовые подвязки на мои деньги. Тьфу, – говорю, – провались, какие неприятности!
А судья говорит:
– Может, и ваш. Вы, – говорит, – припомните.
Я говорю:
– Мне припоминать нечего. Я, – говорю, – от этих припоминаний захворать могу… А насчет Маруськи – была раз на квартиру пришедши. И на трамвае, – говорю, – раз ездили. Я платил. А только, – говорю, – не могу я за это всю жизнь ежемесячно вносить. Не просите…
Судья говорит:
– Раз вы сомневаетесь насчет младенца, то мы сейчас его осмотрим и пущай увидим, какие у него наличные признаки.
А Маруська тут же рядом стоит и младенца своего разворачивает.
Судья посмотрел на младенца и говорит:
– Носик форменно на вас похож.
Я говорю:
– Я, – говорю, – извиняюсь, от носика не отказываюсь. Носик действительно на меня похож! За носик, – говорю, – я завсегда способен три рубля или три с полтиной вносить. А зато, – говорю, – остатний организм весь не мой. Я, – говорю, – жгучий брюнет, а тут, – говорю, – извиняюсь, как дверь белое. За такое белое – рупь или два с полтиной могу только вносить. На что, – говорю, – больше, раз оно в союзе даже не состоит.
Судья говорит:
– Сходство действительно растяжимое. Хотя, – говорит, – носик весь в папашу.
Я говорю:
– Носик не основание. Носик, – говорю, – будто бы и мой, да дырочки в носике будто бы и не мои – махонькие очень дырочки. За такие, – говорю, – дырочки не могу больше рубля вносить. Разрешите, – говорю, – народный судья, идти и не задерживаться.
А судья говорит:
– Погоди маленько. Сейчас приговор вынесем.
И выносят – третью часть с меня жалованья.
Я говорю:
– Тьфу на всех. От таких, – говорю, – дел захворать можно».
1925
Шипы и розы
На лестнице раздался резкий звонок.
Я бросился открывать дверь.
Открыл. И вдруг в прихожую стремительно ворвался человек. Он явно был не в себе. Рот у него был открыт, усы висели книзу, глаза блуждали, и слюна тонкой струйкой текла по подбородку. Пиджак был порван и надет в один рукав.
– Счетчик?! – дико захрипел человек. – Скорей! Где?
Я ахнул с испугу и ткнул пальцем под потолок.
Человек вскочил на столик, раздавил ногой отличную дамскую шляпу и принялся за счетчик.
– Товарищ, – испуганно спросил я, – вы кто же, извиняюсь, будете? Контролер, что ли?
– Контролер, – хрипло сказал человек. – Чичас проверим, и дальше бежать надо…
Контролер спрыгнул на пол, зашиб ногу об угол сундука и, охая, бросился к выходной двери.
– Товарищ… Братишечка, – сказал я, – вы бы присели отдохнуть… на вас лица нет…
Контролер остановился, перевел дух и сказал:
– Фу… Действительно… Запарившись я сегодня… Сто квартир все-таки… Раньше мы шестьдесят проверяли, а теперича восемьдесят надо… А если больше, твое счастье – премия теперь идет… Вот догоню сегодня, ну до полутораста, и будет… Мне много не надо. Я не жадный.
– Ну и ничего, поспеваете? – осторожно спросил я, поправляя помятую шляпу.