У большинства женщин, независимо от их интеллигентности, линия сердца заменяет собой и линию головы, с толь ненужную в женском быту.
Вообще же линия головы есть у многих, являясь во многих случаях совершенно неожиданной.
По ней хироманты определяют степень ума и приспособленности индивидуума в будущем к умственной работе.
Здесь система определения такая же, как и у соседней линии. Если линия прямая — человек умный, если кривая — тоже умный, потому что ни одному посетителю хироманта нельзя открыто сказать, что он глуп. Позже, когда он подумает о причинах своего визита, он поймет это сам.
В зависимости от ума линия головы бывает глубокая и мелкая, так сказать, судоходная и мелевая. Глубокая линия знаменует будущие торговые обороты, крахи банков и спекуляцию с кожами; мелкая — литературный успех или приват-доцентуру. Долго на этой линии хироманты не останавливаются. К ним ходят не за этим.
Линия жизни является показателем жизнеспособности человека. Если она очень длинная, человек проживет долго, если она… — остальное понятно. С этой линией нужно устроиться так, чтобы се ничто не пересекало. В противном случае это грозит большими неприятными осложнениями; если ее пересекает другая, неизвестно откуда взявшаяся линия, это значит, что человек в конце концов захворает. Если она сама себя пересекает, что вообще немыслимо, это означает ранение от пули. Калибр ее и фамилия неудачного стрелка определению не подлежат.
Где-нибудь линия эта должна кончаться, иначе человеку грозит такое бешеное долголетие, что только одна мысль о нем может привести в уныние и безнадежность.
Пишущий эти строки пытался определить конец этой линии у себя и должен был с ужасом отложить эти попытки; линия с совершенно непонятным упрямством переехала с ладони на запястье, с запястья куда-то еще ниже и, соединясь с жилами, выползла к плечу. По самому снисходительному подсчету это обещает до двухсот лет молодости и лет триста хорошего прозябания в зрелом возрасте. Если бы я поверил этой линии, весь пятисотлетний остаток моей жизни был бы отравлен; отхлопывать, как костяшки на счетах, век за веком совсем не в моих привычках, да и не принято в том обществе, где меня начали вращать с детства и оставили вращаться сейчас. Между тем по предсказанию одной хиромантки, к которой я забегал десятилетним мальчиком, чтобы стащить ее кота, я умер лет семь тому назад. Теперь я чувствую, как она была не права.
По утверждениям курсов хиромантии, на руках бывают какие-то звездочки. Почему они появляются — неизвестно, определенных имен у них нет, и отзываются о них как о коньячных: три звездочки, четыре звездочки и т. д. (см. рис. 7).
Рука, на которой много звездочек, очень нравится хиромантам. потому что ставится в счет особо. Звездочки означают роковые события, ниже они не опускаются.
Если звездочка стоит на линии ума — преждевременная женитьба. На линии сердца — ангина. На линии жизни она ничего не обозначает, а две рядом — крупный проигрыш на бегах. Под бугорком Сатурна — фатальное событие: отдача долга, отсрочка призыва или выселение из города.
После звездочек соответствующее их значению место занимают крестики и сетки. Сетки появляются исключительно на руках счастливых людей. Без этого счастье является неполным. Внешностью своей сетка напоминает обыкновенную веревочную сетку, и ее легко заметить на руке. Специальных инструментов для ее разыскивания нет и не предвидится, несмотря на явные успехи боевой и мирной техники. В продажу сетки не поступают.
Итак, самая счастливая рука (см. рис 8) — это такая, где каждая линия говорит сама за себя, конкурируя друг с другом ясностью и правильностью, У пальцев хорошо выверенные суставы, бугорки занимают солидное положение, почти отшлифованы и посыпаны розовым порошком.
С такой рукой не стыдно показаться в любом обществе.
Между прочим, на негритянских руках ничего не видно, и хиромантам приходится работать на ощупь, что крайне затруднительно.
В хироманты идут люди, отчаявшиеся в других средствах для заработка. Женщины — в преклонном возрасте, достигнув необходимой для этой профессии пугающей внешности; мужчины, наоборот, в возрасте полной зрелости, стараясь под каким-нибудь вымышленным восточным именем (Генделевич-оглы, Прохоров-мирза) скрыться от полиции.
К главному своему занятию — определению по рукам характера, будущего и прошедшего — хироманты, вынужденные к этому дороговизной жизни, прибавляют еще занятия подсобные: гадание на кофейной гуще, на бобах, укрывательство краденого и подыскивание прислуги для богатых домов.
Бывают случаи возвращения хиромантов к честной жизни, но довольно редко. За этим никто не следит.
Хиромантки называют себя тоже восточными именами, но с чисто европейскими прибавлениями:
— Мадам Магомет приехала и дает сеансы.
— Mademoiselle Хурды-Мурды принимает от семи и позже.
Если внизу поставлено: «Вход без швейцара» — это значит mademoiselle хиромантией больше не занимается. Многим это надоедает.
КЕСАРЕВО — КЕСАРЕВИ(1917)
Краткие сведения
Пройдет сто или двести лет, может быть, больше, может быть, меньше, но в конце концов все, что мы пережили и перечувствовали сейчас, — сделается достоянием истории. До историка дойдут, конечно, только крупные факты да несколько характерных анекдотов, выловленных его секретарем из газет нашего времени. Будет историк писать спокойно, беспристрастно; потом переделает часть своего труда о русской революции применительно к курсу тогдашних среднеучебных заведений, и будущие гимназисты четвертого класса узнают о нашем перевороте приблизительно в таком виде:
…Как известно, в России был монархический способ правления. Многим очень не нравился этот легкий способ, но многим он нравился и даже приносил доход.
В 1905 году молчаливый и скрытный русский народ высказался по поводу династии на Дворцовой площади крылатой фразой, которую кротко повторяли и в провинции:
— Долой самодержавие!
Правительство, услышав эту фразу, стало стрелять пачками. У него вообще была старая привычка — стрелять в народ. Это был тоже способ правления, многим не нравившийся, а многим приносивший доход.
Для того чтобы успокоить общество и, так сказать, дружески ободрить его, были предприняты многочисленные аресты и обыски. Сначала арестовали одного, потом обыскивали других.
Если находили что-нибудь противоправительственное — вешали. Если не находили, тоже вешали. Иногда заменяли бессрочной каторгой и, не слыша горячей благодарности, искренно негодовали:
— Удивительно сухой народ. Ничем его не тронешь.
Когда большинство населения с образовательным цензом было распределено в справедливой пропорции по провинциальным тюрьмам — оставшимся на местах предложили выбирать депутатов в Думу.
Условия для выборов были предложены такие блестящие, что многие даже удивлялись, как быстро проходят в Думу бывшие становые пристава и сельские попы с землицей.
Образовалось даже особое слово: думать, то есть проводить в Госуд. Думу члена Союза русского народа.
Но как справедливо выразился поэт того времени: есть в русской природе усталая нежность, и в Думу проходили люди, головы которых очень ценились департаментом полиции. От 300 до 2000 рублей…
Тогда правительство, опять-таки из уважения и искренней любви к народу, разогнало первую Думу. Но — гони природу в дверь, она влетит в окно.
Дума засела в Выборге и выпустила воззвание, по поводу которого компетентные люди того времени сказали:
— По-видимому, очень важная бумага. Не нам судить.
Впрочем, судили они же. Кого на каторгу, кого в тюрьму. Потом была вторая Дума, что не мешало собраться впоследствии и третьей.
Впрочем, все это было до революции, при том строе, который теперь считается покойным, а о мертвых надо говорить. согласно пословице, мало и плохо.
Приблизительно в 1916 году, во время войны с Германией, система командования армией свелась к такому образцу.
Генералы вырабатывали план и радовались возможности сделать пакость немцам. Немецкие генералы тоже вырабатывали планы и тоже старались сделать пакость.
Но тут же сразу сказывалась разница систем. Немецкие солдаты узнавали о своих планах за полчаса до их выполнения, а русские солдаты — за пять дней.
— Ваше благородие. — недоумевали солдаты. — а нам вот немцы из окопов говорили, что у нас в пятницу наступление будет.
— А я ничего не знаю. Нужно у генерала спросить.
Генерал тоже не знал. Спрашивали командующего армией.
— А вы откуда знаете? — удивлялся тот.
— Немцы сказали.
— Немцы? Ну, это другое дело, — вздыхал командующий, — у них источники верные.
И шел на другое заседание о срочных планах.
Русскому обществу это сильно не нравилось. Оно вообще плохо разбиралось в стратегии и без должного уважения относилось к немецкой осведомленности. Потом тогдашнему военному министру дали пенсию и ввели в придворный клуб, и общество успокоилось.
Война продолжалась. В тылу очень много смеялись, когда видели вагоны с кирпичом вместо снарядов и с «кувакой» вместо войск, на фронте смеялись меньше. В глубоком тылу — еще меньше. У русских была историческая привычка, свойственная многим из европейских народов, становиться серьезным, когда нечего есть.
Совет министров, сговорившись с придворной партией, объявил всенародную свободу голодания. Всеобщего, прямого, равного и тайного.
Это была первая из свобод, которую русский народ принял с большой неохотой, хотя скоро пришлось пользоваться ею в довольно широких размерах.
Кто в это время правил Россией — современники точно узнать не могут, а официальных сведений по этому поводу не существовало.
Ходили слухи, что даже был государь, но у нас нет оснований верить этим слухам, потому что, например, назначением министров заведовал тобольский конокрад Григорий Ефимович Распутин, младший знахарь тибетского далай-ламы Бадмаев и какая-то дама, очень популярная в немецком бюро военных сведений и известная в России под псевдонимом Вырубова.
Благодаря энергичной работе этих лиц был приглашен городской сумасшедший г. Протопопов занять пост министра внутренних дел.
Гос. дума очень тепло отнеслась к этому приглашению и даже перешла на «ты» с будущим министром, к которому в случае нужды обращались прямо:
— Послушай, ты, мерзавец…
Протопопов быстро организовал дело^аащиты столицы от нашествия на нее со стороны провианта. В несколько дней Петрограду не угрожал ни один кусок хлеба.
Тогда стало угрожать население.
— Удивительно меня любят, — вырвалась у Протопопова историческая фраза, — чуть услышат мою фамилию, сейчас же толпы собираются и кричат…
24 февраля эта любовь народа к своему обожаемому министру вспыхнула с удивительной силой, и улицы заполнились восхищенным народом. Каждый дом зажил особой своеобразной жизнью.
В первом этаже прятались министры, во втором и третьем совещались общественные деятели, четвертый и пятый этажи вышли на улицу с красными флагами, а в шестом появились городовые с пулеметами.
Война с немцами временно перенеслась с фронта в тыл. И странное дело — немцы, укреплявшиеся в течение двух веков, покидали свои позиции значительно быстрее, чем фронтальные окопы.
Весь Петроград стал переодеваться. Городовые — в штатское, министры — в солдатское, солдаты — в красный цвет.
Простой народ, казалось бы, столь далекий от боевой техники, проявил чудеса: Петропавловская крепость была взята после двухчасовой осады. Небывалый пример в истории.
Почувствовав, что с Думой необходимо считаться, министры, сопровождаемые студентами и солдатами, быстро потянулись туда на грузовых автомобилях. Это был блестящий эскорт, без таможенных пошлин.
Следующее заседание старого кабинета министров происходило уже в Петропавловской крепости. Резолюции вынесено не было. Тогда и началась свободная Новая Россия.
Притча об интеллигенте Лущихине
В 1908 году присяжного поверенного Лущихина арестовали в городе Тюмени за злостную полугодовую подписку на «Речь» и привели к жандармскому полковнику.
— Лущихин?
— Лущихин.
— Что же это вы? Кончаете свои университеты, учитесь разному, в воротничках ходите, а потом среди белого дня начинаете либеральную газету выписывать? Так, что ли?
— Так… Только я думал…
— Ах, вы еще думали? Сидухов! Отведи господина…
Лущихин был маленький, щуплый, в больших очках и робкий, робкий.
Сидя в одиночке, он катал хлебные шарики и думал:
«А все-таки придет такое время, когда мне будет хорошо… Россия станет свободной, и за то, что я кончил университет и читал либеральные газеты, свободный народ скажет мне спасибо…»
В девятьсот двенадцатом году Лущихина выпустили и сказали, что он свободен. Он выбрал Якутск.
— Ничего, и под гласным надзором люди живут, — решил Лущихин, — зато вот придет время…
В 1914 году Лущихину сообщили, что он ратник второго ополчения.
Он не знал, что ему делать с этой радостною вестью — веселиться или плакать.
В девятьсот пятнадцатом он знал, что ему надо делать, когда на него надели широкую гимнастерку с чужого плеча. Сунули в руки тяжелое ружье, которой перегибало его пополам.
Но плакать было некогда.
Против него стоял унтер и хрипло выпевал:
— Ать-два! Ать-два! Ты, интеллигент, чертова пешка! Ты у меня брюхо подберешь! Ешь глазами, свинячий пуп! Здесь тебе не университет, кошачья дрянь! Я тебе покажу энциклопедию!
Лущихин ковырял ружьем воздух, напрягался, чистил казарменные отхожие места, до тех пор пока какой-то пьяный подпоручик не запнулся о него и не спросил:
— Грамотный?
— Так точно.
— Где учился?
— В университете.
— Значит, писать ты умеешь?
— Так точно.
— Иди в канцелярию. Только чтобы без всяких там римских уголовных и вообще. Что писать велят, то и пиши.
— Покорнейше благодарю, ваше высоко…
Сел Лущихин в канцелярию. Частью писал, частью бегал для старшего писаря за папиросами. За это раз в месяц получал отпуск на четыре часа и, сидя где-нибудь в уголке, думал:
«Ничего, придет время… Войдут в казарму люди и спросят: «А нет ли здесь интеллигентного человека?» А я выйду и скажу: «Я, Лущихин, присяжный поверенный». Пожалуйста, товарищ Лущихин, — общественная работа перед вами… Россия свободна, умственные силы нужны, и вы, как интеллигент…»
И время пришло.
Россия стала свободной. Потребовались умственные силы для созидания новой жизни, и, когда Лущихин радостно лез на нары в казарме, чтобы приветствовать однополчан с новым строем, новобранец Умырялов круто заявил:
— Брось, харя. Куда лезешь со своими университетами. Натерпелись мы от вашего брата, барина… Будет.
Лущихин робко улыбнулся, пожевал губами и виновато пробормотал:
— Какой же я барин, товарищ… В 1908 году меня аресто…
— Ну, нечего там… Ногти, брат, у тебя розовые, деколоном от тебя тянет… Буржуишко чертово… Попили нашу кровь…
Побежал Лущихин домой, переоделся в штатское, нацепил красный бантик и хотел сесть на извозчика.
— Семь.
— Чего семь? Половина второго, товарищ извозчик.
— Семь рублей, говорю. Куда ни поедешь. С кого же нам, как не с вас, чертей буржуазных, драть…
— И на трамвае люди ездят, — успокоил себя Лущихин.
Увы, это был прекрасный бытовой инцидент, а не непреложный факт. На площадке кто-то увесисто ткнул его кулаком в спину, поковырял в ухе большой медной пуговицей, плотно прижал ногу и облокотился на голову.
— Осторожнее, — жалобно пискнул Лущихин. Это вызвало острый взрыв негодования.
— Осторожнее тебе? Ах ты, черт крахмальный! Ему неудобно? А зачем ты в трамвай лезешь? Ездил бы в каретах… Видишь, рабочий человек, который неимущий, — в трамваях ездит, так и ты сюда прешь? Отдыха от вас, буржуев, нет… В реку бы вас всех чертей…
Слез Лущихин с трамвая и побрел в казарму.
— Это вы что же, господин Лущихин?
— Как то есть что?
— Писарем у нас состоите?
— Писарем. Второй год.
— Так, так. А почему, позвольте узнать, вот Егор Тарабулин не писарь, а вы писарь?
— Так Тарабулин же неграмотный. Ты же сам говорил.
— Ага… Значит, если он неграмотный, университетов не кончал, значит, ему и писарем быть нельзя? Господин Лущихин может, а Егор Тарабулин не может.
На другой день Лущихин уже приготовлялся к маршевой роте, держал то же ружье, ковырял им в воздухе и. изгибаясь, выпячивал грудь.
— Ать-два… Ать-два! Лущихин! Не гнитесь! Не нравится? Ничего, братец… Не все наш брат, мужик, с ружьем по-шагивать должен, и интеллигент пусть помахает… Эх вы… Буржуй, а на плечо брать не умеете.
Ночью Лущихин лежал на нарах, спал и видел во сне, что интеллигенция — это мозг страны и ее нужно беречь. Это было так трогательно, что по щекам, сползая на подушку, текли слезы…
Поплачем же и мы, братья-интеллигенты, вместе с Лущихиным… Ни тюрьмы наши, ни кровь наша, по-видимому, не убедили демократию, что наши крахмальные воротнички — не паспорт буржуа… Бедные, мы всегда были под гласным надзором… Когда-то нас ссылали и вешали люди н голубых мундирах за демократию, теперь нас будет гнать в окопную грязь демократия за то, что люди в голубых мундирах тоже, как и мы. учились в гимназиях и кончали университеты…
Ведь это мы, Лущихины, составляли и разрабатывали те политические программы, с точки зрения которых нас теперь обливают сочным именем: бур-жу-а-зия…
Поплачем же, братья, с моим Лущихиным…
Начало
Началось это совершенно неожиданно. На одном из великосветских раутов Распутин сидел, окруженный дамами, и конфузливо сопел, поковыривая большим грязным пальцем в куске ананаса.
— В вас есть что-то магическое, — ласково кивнула ему головой одна из окружающих, — вы мистик.
Предполагая, что дама говорит о прежнем тобольском конокрадстве, Распутин ответил уклончиво:
— Враки все. Митька крал, а я — нет. Врет наш урядник.
— Нет, нет, не спорьте. Григорий Ефимович, — запротестовали дамы, — вы сфинкс. Загадочный сфинкс.
— Может, и так, девушки, — осторожно согласился Распутин, — только ежели вы насчет Васькиного мерина, так это напрасно. Кто крал, а кто и не крал. Дело прошлое, вспоминать не стоит.
— Мерин — это звучит красиво, — шепнула одна дама, — что-то непонятно-влекущее. Если у меня родится мальчик, я назову его Мерином. Мерин Сергеевич. Честь нашей фамилии спасена.
Тут же Распутина назвали многогранным, бескрайним и нездешним. Он растерянно оглянулся на дверь и подумал:
«Бабы важные. Может, у всех мужья-то пристава. Сейчас словами донимают, а потом до дела докопаются. Как позовут мужьев-то, прощай тогда, Гришка…»
И вслух добавил:
— Идтить надо.
— Нет, нет, не пустим, — заволновались дамы, — ни за что не отпустим…
«Ну вот и готово, — испугался Распутин. — и пымали, как воробья. Эх, кабы отмочить что-нибудь, чтобы меня отсюда сразу выкинули…»
Он потянулся к хрустальной вазе и стал тянуть за скатерть, но расторопный лакей быстро переставил вазу на другой стол.
«Вазу нельзя, — подумал Распутин, — за вазу бить будут. А после ходи. Гришка, без ребер».
Но сметливый ум сибиряка подсказал блестящий выход, и, подойдя к дверям, Распутин подозвал к себе хозяйку салона:
— Одевайся, старуха. В баню едем.
Именно с этого момента и началась блестящая карьера Распутина. Уже чудились ему возмущенные крики гостей, уже заранее краснела щека от удара, и с трепетом ждал он минуты, когда, найдя точку опоры в холодных камнях тротуара, он подымется с четверенек и стрелой помчится в свою комнатку… Но произошло неожиданное.
— В баню? — переспросила хозяйка. — Сию минуту, Григорий Ефимович…
И уже в прихожей услышал он только завистливый шепот из зала:
— Счастливица… Счастливица…
А когда садились в карету, старый лакей почтительно спросил хозяйку салона:
— Так и прикажете доложить графу?
— Так и скажи: в баню. Очистит грехи, мол, и приедет.
С этого вечера прошло три месяца, а великосветские дамы оказались столь погрязшими в грехах, что очистка их не прекращалась даже в двунадесятые праздники.
Приходили очищаться целыми семьями и поколениями. Престарелые бабушки вели за руки юных внучек, и популярность Распутина росла.
— Там какая-то барыня вас спрашивает, — докладывала Распутину прислуга. — Впустить?
— А 4его ей надо?
— У меня, говорит, время от пяти до семи свободно, так я, говорит, очиститься заехала, да поскорее, а то внизу мотор дожидается.
— А какая она из себя?
— Старая, да прыща на ней много.
— Гони, — отбивался усталый Распутин. — скажи, что, мол, безгрешная она. Пусть нагрешит, а потом уж и лезет.
Тогда стали записываться. Не помогло и это. Распутин пожелал исключительной клиентуры и сурово заявил очищаемой от грехов баронессе:
— Слышь, Пашка, хочу, чтобы в самые верха попасть. Вези меня прямо во дворец!
Так как Распутин грозил забастовать, его повезли.
Около первого же светского генерала Распутин немного оробел.
— А ты не пальцимейстер будешь? — дипломатически спросил он.
— Выше, — огрызнулся генерал.
— Так, так…
Сначала Распутин хотел отойти, но те, кто уже узнал путь к доверию, никогда не откажутся от этого пути, и Распутин прибег к способу, однажды сделавшему ему карьеру: он пальцем подозвал генерала и решительно сказал ему:
— Пойдем в баню!
Генерал не пошел, но это предложение было настолько неожиданным для светских кругов, что за Распутиным сразу установилась репутация необычайно оригинального человека.
Через два дня после пребывания в высших сферах Распутину понадобились два рубля на новые портянки. Попробовал попросить у швейцара, но тот. не учтя возможной карьеры просителя, отказал, ссылаясь на семейные издержки.
— Подавишься потом своими двумя рублями! — высказал вслух Распутин внезапно пришедшее желание.
— Да ну? — иронически отозвался швейцар. — Голос, что ли, тебе был, что подавлюсь?
— Голос? — переспросил Распутин и вдруг радостно схватил швейцара за руку: — Выручил, миляга, выручил…
Не прошло и трех минут, как Распутин стоял перед пухлой дамой и сурово твердил:
— Голос мне был, Аннушка… Ступай, мол, вот к тебе и скажи, чтобы дала три рубля.
— Голос? — робко переспросила пухлая дама.
— Ага. Он, — подтвердил Распутин.
— Может, больше, Григорий Ефимович? — удивилась скромности внутреннего голоса пухлая дама.
— Это ты верно, — пророчески бросил Распутин, — два голоса было: один говорит, попроси три рубля, а другой говорит —. проси все семь с полтиной.
С этого дня мистический голос окончательно завладел Распутиным. Целый день он не давал ему покоя.
— Вы что, Григорий Ефимович?
— Да вот голос сейчас был. Кого, говорит, первого встретишь, тот тебе две бутылки коньяку и сапоги новые пришлет на дом.
— Вам на Гороховую можно послать?
— А хоть и туда, сынок. Дар все равно даром останется, куда его ни пошли.
Странный голос быстро устроил все личные дела Распутина. Не проходило и ночи, чтобы он не потребовал от знакомых Григория Ефимовича чего-нибудь нового, начиная от трехрядной гармошки и кончая тридцатью тысячами на текущий счет…
Так началась карьера Распутина — о чем писать не позволяли. Как она кончилась — это уже можно прочесть. Я только дал необходимое вступление.
Техника
Людовик XVI выпрыгнул из автомобиля, посмотрел на Невский и с иронической улыбкой спросил:
— Это и есть революция?
— Что же вас так удивляет? — обиженно пожал я плечами. — Да, это революция.
— Вы не сердитесь, голубчик… — примиряюще заметил Людовик, слегка придерживаясь за голову, которая после одного казуса с ней в конце восемнадцатого века плохо держалась на плечах. — Это я с непривычки. Я думал, что увижу толпы голодной черни…
— Почему черни? — с нескрываемым национализмом спросил я. — У нас не Франция. У нас все население голодное. Мудрость продовольственной политики старого режима уравняла всех в правах голодания. Монархизм монархизмом, а голодание, так сказать, было прямо по республиканской системе: всеобщее, прямое и явное.
— Скажите. — растерянно протянул Людовик, — а где же дерутся?
— Кто дерется?
— Ну. как кто? С одной стороны — восставшие, а с другой… Ну, как это у вас называется… Ну, словом, защитники старого порядка…
— А, вы насчет полиции… Поштучно работает. Так называемая Протопоповская система разделения труда: один на чердаке с пулеметом, другой с ружьем под воротами, третий просто в частном доме с револьвером…
— Странно. В мое время работали иначе… А что ваша Бастилия, знаменитая Петропавловская крепость? С каким, наверное, шумом рушатся ее твердыни и грозная цитадель падает как…
— Нет, ничего, мерси. Стоит. И шума особенного нет. Просто подойдут к камере и мелом отметят: эта — для министра внутренних дел, эта — для его товарища, эта — для министра путей сообщения…
— И во мраке ночи, наверное, двигается толпа, ведущая их к месту их…
— Насчет мрака это вы напрасно. На той стороне даже иллюминация: охранку жгут.
Людовик недоверчиво покосился на меня, вздохнул и пожевал губами.
— А голову чью-нибудь требуют? У нас в это время, бывало, подойдут к министерскому дому да как подымут крик: «Голову его, голову…»
— У нас насчет этого осторожно. Боятся. А вдруг возьмет и отдаст. Поди с ней возись, с министерской головой прежнего правительства…
— Почему же хоть песен-то не слышно?.. Ах. как у нас умели петь, — слегка вздохнув, сказал Людовик, — в это время…
— У нас по старой привычке: поют после работы.
— Скажите, у вас даже, кажется, движение не прервано?
— Больше грузовое только. Поезда хлеб везут, а автомобили — министров в Думу. На Горемыкине[6] даже надпись поставлена: «Осторожно, скоропортящееся».
— А где же все-таки правительственные войска? — не-тгрпеливо спросил Людовик. — Решительно не вижу.
— А это вот, что перед нами.
— Э-эти? Ничего не понимаю. Какая-то бестолков-тина!
Людовик недоумевающе оглянулся по сторонам и полез в автомобиль.
Когда мы немного отъехали, он посмотрел мне доверчиво в глаза и спросил:
— Так это и есть теперь революция? Без трупов на фонарных столбах, без грохота падающих зданий, без…
— Это и есть, — кивнул я головой.
Он помолчал, смахнул перышко с бархатного камзола и восхищенно шепнул:
— Как далеко шагнула техника…