Аркадий Бухов — страница 18 из 20


От составителя

Вернувшись на родину в 1928 году, А. С. Бухов сразу же стал желательным автором многих газет и журналов. За десять лет он опубликовал множество рассказов. Лишь незначительную их часть он успел собрать в книги. Здесь только некоторые рассказы и фельетоны из периодической печати. И они по-своему и Выразительно отражают быт и атмосферу конца 20-х—30-х годов.

Мои встречи у Льва Толстого

Больше всего Толстой не любил бесцельно мучивших его нелепыми разговорами.

Из биографии Л. Толстого

Писателей я, знаете, вообще всегда любил. Жалко было. Иной — пожилой человек, образование имеет, семью, имущество небольшое, а писать должен, и всё в четырех частях. У,них дело такое — по частям платят; больше частей — больше заплатят. А некоторые и очень умело писали, хотя читалось скучно. Я, например, больше про птиц люблю или стишки. За день намаешься и длинное читать неохота. Но графа Льва Николаевича уважал я всемерно. И тебе романы, и философские всякие штуки, и французские фразы, и даже, поговаривают, Шекспира не уважал, и против начальства шел.

Как уж это вышло, не помню, только решили мы с Митей Лупояновым ехать в Ясную Поляну. Дело было летом, сезон был тихий — не век же за шитьем сидеть, — вот мы и решили немного поразвлечься. Путь недолгий, воздух летом тихий, а в Поляну эту самую народу видимо-невидимо ехало, и всем отказу не было.

Митя-то волновался. Он сам в газетах по сельской части пописывал, так у него вроде как бы что-то авторское, а мне хоть бы что. Еду запросто и еду.

Приезжаем в Ясную Поляну. Закусили на постоялом дворе, помню, еще карася несвежего дали и чай спитой заварили — и прямо в именье. Подходим, значит, к именью, а навстречу какой-то старик.

— Митя. — говорю, — держись. Сам идет.

Посмотрел Митя, колени у него задрожали, голос пересекся, а сам шепчет:

— Нет, — говорит, — это так, самостоятельный старик… И на портрет не похож. У портрета борода длинная, и блуза на нем, а у этого коротенькая, рыжеватая, а поверху всего — синий пиджак с белыми брюками.

А все-таки спрашиваем:

— Вы, извините, не Толстой Лев Николаевич будете?

— Нет, — говорит, — я не Толстой; скрывать этого нечего, а ихний друг, живу здесь вторые сутки, кормлюсь, гуляю и все хочу познакомиться, а они все пишут.

— Пишут? — переспросил Митя.

— Пишут, — отвечал рыжеватый старик и дальше пошел.

Задумался Митя, а мне хоть бы что. Приехал запросто и хочу повидать.

— Пойдем. Митя, напишет и выйдет.

Входим в дом. Дом как дом, ничего особенного. Люди ходят, баба какая-то треплется. Сели на верандочке, ждем.

— Вам кого, собственно?

— А нам Толстого, писателя. А вы кто будете?

— Секретарь. Занят Лев Николаевич. Очень занят и никого не принимает.

— Скажите на милость… Люди ехали, ехали. Можно сказать, хотели писателя земли русской повидать, а он занят. А что он делает-то?

— Пишет, господа. Если можно — потише.

— Потише — это можно. А что же он пишет-то? Ежели стишки какие, то мы подождем. Долго ли смышленому человеку стишок написать…

— И ждать нечего, — кипятится секретарь, — может, он еще неделю пропишет.

— Неделю? Вот так здорово!.. Не пивши не евши целую неделю? И зачем же он так?

— Может, господа, попозже заедете? — предлагает секретарь, а сам на дверь косится. — К осени поближе… И Лев Николаевич посвободнее…

Тут уж и меня злость взяла.

— Я, — говорю, — лишний раз шляться времени не имею, и к осени каждый человек делом занят…

— Ну, одним словом…

— Нечего, — говорю, — словами тыкаться… И на харчи тратились, и на постоялом дворе несвежего карася ели, и на дорогу расходовались, а вы — занят да занят…

Голос у меня тихий, но крепкий, а стариковский слух въедливый. Растворяется дверь, и шасть на нас — сам Лев Николаевич.

— Чего, — спрашивает, — хотят эти люди?

— Приехали, — говорю, — ваше сиятельство, познакомиться. Запросто. Наслышаны и начитаны. Фамилия моя Ляткин, живем шорным промыслом. А это Лупоянов, Митя, стишки пишет. Желаете, может, прочесть? У него с собой. Митя, доставай записи.

— Нет, — говорит писатель земли русской, — вы уж не читайте. Некогда мне.

А сам хмурится. Неприятный такой.

— Ничего, — говорю, — мы ненадолго. Разрешите спросить?

— Чего, — говорит, — еще? Спрашивайте, только скорее…

Сказал он это, а спрашивать мне, прямо говорю, нечего. Однако подумал и говорю:

— Пишете?

— Пишу. Пишу, когда мне не мешают.

— Здорово! — говорю. — Так и «Войну и мир» написали?

— Так и написал.

— Одни, — спрашиваю, — изволили написать, или кто из домашних пособлял?

— Один, — говорит, а у самого от гордости губа трясется и руки за пояс не попадают.

— И «Отцов и детей» сами изволили?

— Это, — говорит, — не я, а Тургенев.

— Скажите, — говорю, — успел-таки вперед забежать. Ловкий был.

Митя меня за рукав тянет: пойдем да пойдем.

— Оставь, Митя. Разговориться не даешь… А как, — спрашиваю, — насчет семинара, Лев Николаевич? Дармоеды, поди, растут, на папашу надеются? А? Папаша разные шутки-прибаутки пишет, покоя не знает, а они хотя бы что? Так, наверно?

— Некогда мне, — зло так говорит, точно о пустяках спрашиваю, — занят я… Пишу.

— Слышал, слышал.

Ну, вижу, что разговор не клеится.

— До свиданья, — говорю. — Может, когда открыточку напишете? Я и адресок у дворника оставлю.

А старик и не слушает. Смотрит этак довольно сумрачно на цыплят, что под верандой колупаются, да ворчит:

— Шляются тут… Работать не дают…

Должно быть, про цыплят. И верно: цыпленок птица глупая — ему пиши, не пиши, а он пищит под самым окном и сбивает с толку.

Ушли мы, а секретарь нам вдогонку:

— Семен, — кричит, — никого больше не впускать! Слышал?!

— Видимо, — говорю Мите, — кроме нас, никого сегодня не будет… Со мной, брат, не пропадешь…

И, собственно говоря, ничего особенного. Старик как старик. Даже неприятный почти. Сам хмурый, говорить не горазд, а величия никакого. Думал, может, сурьезный такой, в сюртуке, с иностранными словами, а он так себе… И что только люди языки чешут — великий, великий…

Вот и вся встреча. И не попроси вы рассказать — может, я и забыл бы о ней. Ежели желаете насчет приезда городского головы послушать — это могу: куда интереснее.

1928

Невоздержание в мировой литературе

Человек, пытающийся что-либо доказать без цитаты, похож на ветряную мельницу без крыльев: кто ей поверит, что она размалывает муку, когда ей нечем махать.

Далее, как известно, ссылки и цитаты полагается брать из книг, располагающих точными данными: цифрами, картограммами, фотографиями в разрезе и черными столбиками, которые убеждают в чем угодно без промаха. Ссылаться на художественную литературу не всегда рекомендуется, да и, действительно, очень трудно в споре, например, о снижении себестоимости поразить оппонента:

— По цифрам, приводимым Гончаровым в «Обрыве», средняя выработка кирпича в Олонецкой губернии была не ниже 0,7 на помещичью душу…

Или, доказывая необходимость починки подъездных путей, неожиданно сослаться:

— А посмотрите на таблицы сгниваемости шпал в Закавказье у Гоголя в «Страшной мести»…

Поэтому пусть читатель извинит нас за то, что в наших доказательствах того, насколько пагубны дурные привычки и как легко гибнут невоздержавшиеся от них, мы будем опираться исключительно на примеры из произведений как мировой, так и нашей литературы.

Начнем с курения, ибо сейчас не курит только тот, кто только что потушил папироску и тянется за следующей в портсигар соседа. Здесь разительный пример гибели из-за невоздержания являет собой знаменитый сыщик Шерлок Холмс, создание сэра Артура Конан Дойла, не выпускавший своей знаменитой трубки изо рта до тех пор, пока последний жулик Великобритании не получал законной порции кандалов.

— Шерлок, — не раз советовал ему доктор Ватсон, — перестаньте курить: табак приведет вас к нетрудоспособности. и все жулики нашего дорогого отечества, помахивая тросточками, будут гулять на свободе, как именинники…

Шерлок не бросил курить. И что же? Конан Дойл живет в собственной вилле, заработанной на его приключениях, а доведший себя до полного маразма курением Шерлок Холмс не в состоянии раскрыть даже самое незначительное преступление.

Возьмем пьянство. Сколько героев русской классической литературы погибало от невоздержания в этой области!

Не лучшая судьба постигла и Дон Жуана, которого неоднократно и авторы, и друзья его предостерегали от излишних увлечений женщинами.

— Все меня в деревне знают, я ничем не дорожу, — беззаботно отвечал он то по-испански, то по-французски, то по-английски, смотря по автору, — если голову сломают, я полено привяжу…

И что же: в конце концов, с ним стали разговаривать статуи, погибшие в судорогах ревности, мужья ночами становились в очередь у его изголовья, а ныне всякого помбуха, попытавшегося между входящей и исходящей обнять курьершу, называют Дон Жуаном.

Переходя к более мелким привычкам, мы и тут наталкиваемся на те же печальные последствия.

— Друг мой, — не раз упрекал славный рыцарь Дон Кихот своего оруженосца, — твоя привычка к обжорству погубит тебя…

— Природа дала мне живот, — уклончиво отвечал Санчо Панса, — ия должен его наполнять.

И вот, когда однажды лишняя утка, неудачно поместившись в желудке Санчо Пансы, нарушила равновесие, он слетел с осла, который с целью обидеть его несколько раз ткнул его копытом в мягкую часть тела при сочувственном молчании проходившего мимо стада ослов.

Разве не печально, когда вас обидит какой-нибудь осел, к тому же разрушая вашу репутацию среди других ему подобных.

Лягушка Ивана Андреевича Крылова, которую с чисто деловой точки зрения предупреждали подруги не раздуваться до воловьих размеров, не поддалась их увещеваниям.

Дурная привычка чванства всегда приводит к такому концу.

«Лягушка лопнула и околела», — дает И. А. Крыловчис-то фактический материал, проверенный на местах. Мы не знаем, с какой пышностью прошли гражданские похороны столь неприятно лопнувшей лягушки, но разве ее безвременная кончина не является предостережением для многих, списавших стихи у Тютчева и чувствующих себя Пушкиным?

Если мы к этому добавим еще указание на трагический конец Обломова, привычка к сонливости у которого была верхом человеческого невоздержания, наш очерк не будет страдать обидной неполнотой.

— Проснитесь, Илья, — предупреждали его окружающие, — нужно же что-нибудь делать…

— Вот я и делаю, — отвечал, позевывая, Обломов.

— А что именно?

— Плюю в потолок.

Что же вышло? Он довел себя до того, что, когда в библиотеке современному читателю предлагают «Обломова», он отмахивается и начинает сердиться:

— Не желаю Обломова. Всюду слышу — обломовщина, обломовщина… Газетный материал… Дайте что-нибудь художественное… Гончарова хоть, что ли…

* * *

Мы надеемся, что этих примеров запущенной невоздержанности, склонности к дурным привычкам и печальных последствий, отсюда проистекающих, — совершенно достаточно. Если уж мировая литература не поможет — в какое же учреждение тогда обращаться?

1928

Учитесь плавать

Существует весьма распространенное и не весьма глубокомысленное убеждение, что обучить плаванию легче всего так: столкнуть человека в воду, и все. Так как тонуть не любят даже самые исключительные натуры, обыкновенный столкнутый человек начинает барахтаться, пускать пузыри и, в конце концов, действительно начинает понимать. что только энергичные движения всеми четырьмя конечностями спасают от длительного знакомства с дном… Не хочу скрывать, что подобным же способом обучали и меня, но я не столько времени барахтался в воде, сколько вылезал на берег, извергая из себя, вместе с пресной водой, весь тот запас нехороших и обидных слов, какой у меня к тому времени был скоплен для окружающих. Помню только, что в этот момент с очевидной убедительностью выяснилось, что я очень хорошо могу аттестовать гнусное поведение моих учителей по пребыванию в воде, но плаваю хуже, чем средне.

Такие опыты не для всех проходят бесследно. На моей памяти один случай, когда подгулявшие купцы столкнули с волжского парохода, очевидно тоже с исключительно пе-дагогическими целями, одного своего наиболее тепло одетого и наиболее пьяного собеседника.

Обучаемый не более двух минут тактично продержался на воде, оглашая окрестности неприятным баритоном, но потом решительно переменил темп действий и быстро пошел ко дну. Через два дня его поймали багром. Не знаю, в какой степени он постиг все тайны искусства плавания, но похороны его были многолюдны и торжественны.

Основываясь лишь на этих незначительных примерах, я полагаю, что техника обучения плаванию должна быть коренным образом изменена. Думаю, что многие со мной в этом отношении будут безоговорочно согласны.

Плавать лучше всего учиться, конечно, с соблюдением необходимых предосторожностей, причем мы уже имеем достаточное количество таких проверенных средств, как спасательные пояса, бычачьи пузыри и пробковые набрюшники.

Сразу надевать все это на се^я не стоит, так как получается слишком сильный эффект: молодого и испытанного пловца в этом случае выпирает из воды, как пробку из бутылки с квасом, и он не столько плывет по воде, сколько реет над ней, как голодная жирная чайка после дождя.

Лучше всего применять сложные приборы по спасанию утопающих поодиночке, пополняя их количество лишь по мере надобности.

— Как вы чувствуете себя? — Начните этим вопросом опыт с человеком, опущенным в воду с бычачьими пузырями под мышками.

— Прекрасно, — констатирует тот свое состояние, — только со мной происходит что-то психофизическое: голову у меня-тянет кверху, а ноги болтаются по дну. Сейчас, например, я ясно чувствую, что зацепил левой ногой сильно подержанную консервную банку.

— Чувствуете ли вы опасность?

— Почти никакой. Но, если мне предстоит подмести все речное дно собственными ногами, я боюсь, что мне это не понравится.

— Попробуйте похлопать руками по воде.

— Дружеское спасибо. Я уже полчаса хлопал дугообразными движениями. Получается очень красиво, но я неподвижен, как утюг.

Значит, настал момент для применения другого средства. Вы бросаете вашему ученику спасательный пояс, который он надевает на себя с чувством нескрываемой надежды, и в следующий момент над водой показываются лишь его покрасневшие от холода пятки, а о столь необходимом даже для пловца присутствии головы вы слегка догадываетесь лишь по крупным пузырям, эффектно появляющимся на поверхности.

Приблизительно на девятнадцатом пузыре вы сами опускаетесь с берега в воду и собственноручно придаете обучаемому необходимое для сохранения его жизни равновесие.

— Почему вы пускаете столько пузырей? — ласково звучит ваш голос.

— Что же, я в шахматы играть буду, что ли? — возмущенно отзывается нетерпеливый ученик. — Если у меня ноги черт их знает где, а нос в той же консервной банке на дне.

Я думаю, что плавание при таких условиях лишь с большой натяжкой может рассматриваться как удовольствие…

— Попробуйте, я лучше сделаю это на берегу. Там это как-то веселей выйдет.

— На берегу плавать не учатся.

— Обидно. В воде это более затруднительно.

— Тогда перейдем к пробковому набрюшнику.

— Я уже так наглотался воды, что по мне — хоть динамо-машину привязывай к животу. Человек человеку — волк.

При надевании пробкового набрюшника симметрия спасательного окружения сохраняется в следующем виде: бычачьи пузыри тянут кверху верхнюю половину организма, пробки не дают утонуть животу, а сползающий на ноги пояс неудержимо стремит их в неизвестном направлении к далеким облакам, окрашенным розовой нежной краской заката.

Получается зрелище необычайно эффектное даже для профана, но обучаемый плаванию редко замечает его, потому что сразу же приобретает то особое вращательное состояние, которое напоминает поведение часовой пружины, неожиданно для самой себя вытянутой из механизма перочинным ножом.

— Вы, кажется, ныряете? Это уже большой успех.

— Не приписывайте его моим способностям, — холодно парирует обучаемый, — это меня что-то ныряет.

Действительно, на поверхности воды мелькают только его отдельные части, отнюдь гармонически между собой не связанные. То покажется голова в трогательном соседстве с правой ногой, то часть живота, переместившаяся на спину, то незначительный кусок уха, быстро погружающийся вслед за спасательным плясом.

— Мне кажется, — робко взывает обучаемый, — что я уже научился…

— Плавать?

— Об этом не может быть и разговора. Но мне кажется, на берегу, когда я обсохну, мой опыт выяснится лучше.

— Вы хотите вылезти?

— А что же, по-вашему? Я жить в реке буду? Место здесь себе приищу? Кооперативную квартиру выстрою? Парк культуры и отдыха на дне открою?

— А вы не хотите без всяких поясов и пузырей поплавать?

— Слушайте, а ведь это идея!

Через несколько минут, освободившись от всякой дряни, окрыленный человек быстро плывет к берегу, вылезает на него, вытанцовывая воду из всех отверстий, и с явным преклонением пред водяным спортом ожесточенно плюет на воду.

— Да вы же прекрасно плаваете!

— Я? Пять лет плаваю… Не скажу, чтобы очень хорошо, но все-таки…

— Какого же черта вы раньше молчали!..

— Так кто же с этими вашими фокусами плыть станет?.. Вы бы еще пианино на меня нацепили…

* * *

Так легко обучить плавать каждого, кто только хочет искренне и честно выслушать добрый совет. Нужно просто понять психологию ученика и использовать все его умственные и физические способности. А остальное уже придет само собой.

1928

Запутанный случай

За последние полтора месяца библиотекарша Лиза завела ни с того ни с сего шелковые модные чулки, регулярно ставила у себя дома в баночку из-под простокваши свежие цветы и демонстративно круглые сутки пахла духами «Красная Москва».

— Ты бы бросила это, — обиженно заметил ей Вася Колобаев, чувствуя, что у него еще сильнее стало екать сердце и от Лизиного голоса, и от ласковых завитушек на загорелой шее, — комсомолка ведь…

— А что, по-твоему, комсомолка должна рыбьим жиром да дегтем пахнуть? — поставила Лиза вопрос ребром.

— Чулки вот тоже, — промычал Вася.

— А что — плохая нога? — вытянула Лиза левое вещественное доказательство.

Вася уныло посмотрел на ногу и вздохнул. Такую ногу, действительно, в шелковом чулке нельзя было рассматривать в дискуссионном порядке: нога говорила сама за себя.

— Девушка с чулка портится, — теоретически бубнил Вася, — сегодня — духи, завтра — семья в пять детских душ, и прощай, человек, за тюлевые занавески… А ты, как дурак, ходи и люби, и ни от кого тебе товарищеской помощи… С этим надо покончить.

В первый же выходной день Вася зашел к Лизе, поймал ее на чтении стихов и заявил решительно и хмуро:

— Ну, вот я ушел…

— Куда ушел? — удивилась Лиза этому странному началу. — Ты же только что пришел…

— Вообще ушел, — мрачно уронил Вася, — совсем… Навсегда.

— А, навсегда… — зевнула Лиза, пробуя пальцем утюг, — а я думала, сейчас уходишь… Чаю хочешь?

— Не понимаешь ты меня, Лиза, — горько усмехнулся Вася, — покатилась ты…

— Ну, и ты катись, — неожиданно резюмировала Лиза, — надоел ты мне, Васька, со своими теориями. Ой, надоел… Корпишь, чадишь, как самовар с угаром…

— Опомнишься, — еще раз горько вздохнул Вася, — бросишь все это — позови… Приду…

— Хорошо. Открыткой извещу. С оплаченным ответом! — беззаботно закончила беседу Лиза, и Вася ушел.

«А может, это я напрасно? — уныло подумал он минут через пять на улице. — Ну, чулки, ну, духи… Может, я человека под духами не ндцял, может, вернуться, а?»

Но, заметив, что он уже начал разговаривать с водосточной трубой, Вася взял себя в руки и решил:

— Пойду к Шурке Висмутову. Он парень твердый, во всем подкованный. Скажет, что дурак, — вернусь… Поддержит — прощай, девушка… Это легко сказать — прощай…

Вася вспомнил Лизину комнату, ее самое, и ему вдруг до слез стало жалко самого себя.

«А вдруг Висмутов скажет, что я дурак? — мелькнула надежда. — Ну, миленький, ну, Шурка, ну, скажи, что я дурак! Штопором бы назад полетел…»

Перед висмутовской дверью Вася оробел и затревожился.

— А вдруг Шурка скажет, что того… Молодец, мол, Вася, поздравляю тебя с твердостью и т. д…. Нет… Не имеет права он так говорить… Это же не по-товарищески, свинья он лохматая…

Вася робко постучал. Еще раз. Никто не ответил.

— Фу, — облегченно вздохнул Вася, — нет его дома…

Он вошел в висмутовскую комнату, зажег свет, огляделся по сторонам и удивленно засопел. Около висмутовской кровати стоял большой букет цветов.

— Цветы, — процедил сквозь зубы Вася, — так, так… Здоров.

На столе лежал развернутый томик Блока, а из книжки высовывался клочок бумаги, на котором висмутовским почерком были написаны четыре строки:

Когда с тобой мы встречались,

С тобой вдвоем

Природою мы любовались…

Шикарным днем…

— Так, — испуганно прошептал Вася, — стихи, значит, пишет…

Он осторожно положил книгу на место и задел рукой какой-то зеленый флакончик. На флакончике значилось: Красный мак».

— Ах, вот как! — вспыхнула в Васе теоретически необоснованная радость. — Висмутище ты мой… Дорогой мой… И ты, значит…

Он вытащил из кармана блокнот, вырвал листок и торопливо написал, хитро улыбаясь:

«Был у тебя. Заходил за Плехановым. Прорабатываю второй том. Смотри, Шурка, не скатывайся: духи да стишки с цветочками — это, брат, не для нас. В. Колобаев».

И через две минуты Вася уже бежал к Лизиному дому, сшибая по дороге какую-то кадку у ворот.

В окне у Лизы был свет.

— Не спит еще… Милая моя… Лизонька…

Он тихо вбежал по лестнице, поправил волосы и тихо постучал.

— Войдите, — ответил странно знакомый мужской голос.

Вася открыл дверь и сразу заметил, что у Лизы на свободе была одна только рука. Другая упорно покоилась на плече Шурки Висмутова.

— А я к тебе, того… — беззвучно прошептал Вася, — к тебе, Висмутов, заходил… За этим… За Плехановым… Ну, я, того… пошел…

— А то посиди, — равнодушно предложила Лиза, — а мы тут с Шуркой стихи читаем… Послушаешь… Может, чаю хочешь?

Через час Вася шел вместе с Висмутовым домой, и Висмутов, весело потряхивая шевелюрой, бубнил молодым баском:

— А я к тебе, Васька, зайти хотел посоветоваться.

Нравится мне эта девушка… И не сухарь какой-нибудь… Тонкая девушка, женственная… Ты у нас парень твердый, подкованный, ты все понимать должен. Так одобряешь мой выбор? а? Молчишь. «Не осуждаешь, значит? Спасибо, парнишка!

И он с чувством пожал дрожащую Васину руку.

1933

Тихие старушки

Я лежал на верхней полке, щурился от неприятного верхнего вагонного света и лениво думал о том, почему так тихо и боязливо шепчутся две старушки, уютно пристроившиеся на нижних скамейках. По временам то одна, то другая опасливо поглядывали на меня и еще больше понижали голос. «Бедные старушки, — думал я, нарочно закрывая глаза, чтобы они приняли меня за спящего, — как, наверное, туговато им в наши суровые, железные дни, как, наверное, страшно им ползать по развороченному быту, цепляясь за кусочки уцелевших традиций, стараясь урвать хоть что-то от прошлого, распыленного на их глазах».

И мне стало даже как-то стыдно, что вот они сейчас боятся меня, говорят шепотом и ждут, что вдруг я наклонюсь с верхней полки и смахну их журчащий разговор каким-нибудь окриком, смахну, как окурки со стола. И невольно я стал прислушиваться к их словам.

— А я ему только и сказала. — восторженно шептала левая старушка, маленькими кусочками обгладывая куриную лапку, — я человек тихий, я только помереть хочу с благословением Господа Бога, и никаких мне удовольствий от детей не надо, а фанерой свою комнату я делить не позволю. Я весь век свой без ихней фанеры жила и желаю к Господу Богу без фанеры отойти.

— А он что? Сынок-то ваш? — заинтересованно уставилась на нее правая старушка, вытерев тонкие губы большим носовым платком с синей каемкой.

— Сынок-то? Сынок-то ничего. Выехал. <Я, — говорит, — мамаша, лучше с чужими кошками под лестницей жить буду, чем с вами, единоутробной, без перегородки. Вы, — говорит. — из меня кровь, как лимонад, кушаете». Это матери-то! «Вы, — говорит, — взаймы никому не даете, на партийных бросаетесь, беспартийным замечания замечаете, а девушек позорите».

— Неужто позорите? — радостно спросила правая старушка.

— Позора не нахожу, — солидно заметила левая, — а взгляды высказываю. У меня муж двадцать три года в почтово-телеграфном ведомстве служил, и мои взгляды запретить никто не может. А беспартийных не люблю. У меня беспартийные в 1919 году в феврале месяце корову украли.

— Что же партийных обижаете? — испуганно осведомилась старушка с платком.

— Обижать — не обижаю, а любить — не люблю. У меня дочь полупартийная. По собраниям ходила и газеты читала, а как ребенок родился — выгнала ее. В мебелишке — и той отказала: пусть сама заработает. Без закону с мужем жила, а у меня дом свяченой, у меня Парасковья-мученица в углу. Мне ихнего приплода не надо. Без него жила, без него и к Господу отойду.

Обе старушки перекрестились мелкими крестиками. Левая губами оторвала поджаристую кожицу с куриной лапки, чавкнула и вздохнула. Правая жадно посмотрела ей в рот и благодушно заметила:

— Детьми не обременена. От холеры оба ангелочка в девятьсот девятом году померли. Жизнь у меня легкая. Господь Бог не обижает, только соседи обижают. Пить, подлые, не пьют, скандалить— не скандалят, а покоя от их нет.

— Комиссары, поди?

— Хуже. Который слева, книжки пишет, а справа — счетовод по ремеслу. И такую, голубушка, уже второй год тишину развели, что хоть в милицию жалуйся. В коридор страшно выйти. Ни тебе слова не с кем сказать, ни тебе в чью комнату зайти, ни тебе что другое сделать… Я уж и добром пробовала: и помойное ведро к вешалке ставила, и куренка живого в кухню пускала, и крант водопроводный открывала — ни тебе привета, ни тебе ответа: молчат и молчат. Старого человека каждый обидеть рад.

— Это конечно, — согласилась собеседница, искоса посмотрев на меня. — Народец пошел мерси-спасибо. Подлый народ. Им бы цереди ломать, а в автобусах пихаться…

— Господа на них нет, — сердито захлебнулась правая старушка, — плюнул на них милостивый полным ротом… А вот ежели он сжалится над нами да возьмется за них…

— Ох уж и будет тогда, ох уж и будет! — сладко замерла левая, чмокнув губами. — Уж и отольются им наши тихие слезыньки…

Обе старушки снова закрестились мелкими крестиками и еще раз опасливо посмотрели на меня. Я кашлянул и стал слезать с полки. Левая старушка быстро заглотала куриную лапку, правая умиленно поджала губы и жеманно произнесла:

— А мы тут про свои старушечьи дела разболтались… Не помешали?

Мне стало страшно.

Я вышел в коридор, отогнул выдвижную скамеечку, сел и заснул на ней. Ночью мне снились тихие, маленькие старушки. Они беззвучно смеялись, беспрестанно крестились и грозили кому-то сухими тонкими пальцами. И от их бледных губ и костистых пальцев было противно и уныло.

1933

Благонамеренные анекдоты

Брауншвейгский суд в один из недавних многочисленных обвинительных приговоров включил постановление О ТОМ, что «ВСЯЧЕСКИ ДОЛЖНЫ ПООЩРЯТЬСЯ БЛАГОНАМЕРЕННЫЕ АНЕКДОТЫ, НАПРАВЛЕННЫЕ К ПРОСЛАВЛЕНИЮ СУЩЕСТВУЮЩЕГО СТРОЯ».

Так как население третьей империи, по-видимому, само не очень склонно придумывать такие анекдоты, приходим ему на помощь и снабжаем каждый сообщаемый нами факт специальным благонамеренным анекдотом по этому же поводу.

Остроумный ответ

Журналист Велк отправлен в концлагерь за статью в «Ди Грюне Пост», которая называлась: «ПРОШУ СЛОВА, ГОСПОДИН МИНИСТР».

Благонамеренный анекдот по этому поводу будет такой.

К одному вежливому и умному министру пришел невежливый журналист и сказал:

— Прошу слова, господин министр.

— Получайте два: вы арестованы. — тонко и остроумно заметил министр.

Пораженный находчивостью своего собеседника, неосторожный журналист задумчиво поехал в концлагерь.

Так остроумие правителей спасает их от лишних просьб, а страну — от печати.

Полицейская находчивость

«Берлинская Тагеблатт» в статье о внутреннем экономическом положении пишет: «ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ ТАКОВА, ЧТО НАДО БИТЬ ТРЕВОГУ».

После этого заявления благонамеренный анекдот должен прозвучать так.

Один робкий коммерсант подошел к полицейскому комиссару и почтительно спросил его:

— Действительно ли, господин комиссар, надо бить тревогу?

— Не знаю, — четко ответил комиссар, — может, ее и надо бить. Пока что на моем участке я бью только арестованных.

Коммерсант внутренним голосом сказал робкое «ха-ха», успокоился насчет будущего, посидел у себя в конторе и разорился.

Так четкая политика власти умело регулирует коммерческую жизнь страны.

Разумное дитя

Профессор Банке опубликовал в «Нейе Тагебух» новую педагогическую теорию, в силу которой во время ПРОГУЛОК ШКОЛЬНИКОВ ВСЯКИЙ ПЕЙЗАЖ ДОЛЖЕН РАССМАТРИВАТЬСЯ ТОЛЬКО С ВОЕННОЙ ТОЧКИ ЗРЕНИЯ.

Благонамеренный анекдот на эту тему прозвучал так.

Однажды учитель Ганс Шпанц проводил школьников по гористой местности.

— Как вам нравится это ущелье, дети? — спросил он чисто педагогическим голосом.

— Очень, — бойко ответил самый умный школьник, — в нем высшее командование в любой момент может спрятаться от армии.

Этот ответ ясно показывает, что умело подготовленные дети уже заранее приучаются к возможным неожиданностям в будущей войне.

Выгодная рубашка

По сведениям английских газет, немецкие текстильные фабрики ПРЕИМУЩЕСТВЕННО ВЫПУСКАЮТ ТОЛЬКО КОРИЧНЕВЫЕ ТКАНИ И. ГЛАВНЫМ ОБРАЗОМ, КОРИЧНЕВЫЕ РУБАШКИ.

Тут благонамеренный анекдот напрашивается сам собой.

Одному нехорошему рабочему предложили в магазине коричневую рубашку.

— А мне не хочется, — неожиданно сказал рабочий. — Дайте другую.

— Рекомендую именно эту, — настаивал торговец. — Самая экономная.

— Почему?

— Единственная рубаха, которую не снимают с гражданского населения.

Ответ был так остроумен, что арестовали и покупателя, и продавца. Это означает, что никаких классовых различий в стране уже не существует и каждый гражданин равен перед лицом закона.

Излишняя заботливость

Наиболее темпераментный фашистский орган «Фоль-кише Беобахтер» заявил на днях: «ЧЕМ МЕНЬШЕ НАСЕЛЕНИЕ БУДЕТ ГОВОРИТЬ ВСЛУХ О ПОЛИТИКЕ. ТЕМ СПОКОЙНЕЕ БУДЕТ В СТРАНЕ».

Благонамеренный анекдот по этому поводу краток и выразителен.

Не так давно одного доктора стали бить на улице.

— Караул, убивают! — закричал доктор.

— Прошу не говорить вслух о политике, — сделал ему замечание шуцман.

Это доказывает, что люди свободных профессий очень разговорчивы и не сразу могут понять смысл внутренней политики.

Каждый из приводимых нами благонамеренных анекдотов может рассказываться как в семейном кругу, так и на пути в концлагерь. Смысл и значение их от этого не меняются.

1934

Девушка, которая заговорила

Она любила меня и верила мне. И потом все это кончилось сразу. Валя, Валя, зачем я приносил тебе беллетристику!..

* * *

Третьего дня я пришел к Вале и, не зная с чего начать, попросил чашку чая.

— Не заставляйте меня работать, — сухо сказала она. — У меня от натуги краснеют ресницы.

— Не думаю. Валя, — тихо остановил я ее, — чтобы ваши ресницы обладали такой редкой способностью, еще не отмеченной точной наукой.

— А у Дьяконовой дочки? — неожиданно и ехидно спросила Валя. — А у нее могут?

— Полагаю, что ДЭже у девушки такого неудачного социального происхождения ресницы во всех случаях жизни предпочитают сохранять свой натуральный цвет.

— И полагайте, — еще суше ответила Валя. — А вот у Л. Копыловой в «Богатом источнике» так прямо и сказано: «Дьяконова дочь краснеет от натуги так, что даже ресницы у нее становятся розовыми». Ясно?

— Не так ясно, как эффектно. Валя. Папаша дьякон имеет право гордиться такой дочерью. А как насчет чая?

— Сейчас будет.

Валя втянула в рот большой глоток воды, тупо уставилась на меня и замерла в тоскливом ожидании.

— Что вы делаете. Валя? — спросил я после некоторой паузы. — Я не люблю цирковых фокусов с жидкостями для детей среднего возраста. Я — взрослый.

Валя выплюнула воду и сказала:

— Я кипячу воду.

— По какому способу?

— По способу той же Л. Копыловой. У нее так и сказано в той же книге: «Вода закипала в моем раскаленном горле и испарялась»…

— Плохой способ, Валя. Можно уважать себя, но зачем же воображать себя электрическим чайником?

— А что мне прикажете делать? Сидеть около вас и сверкать от утюга?

— Советская девушка не должна сверкать от незамысловатых предметов ширпотреба. Валя. Это тоже по Л. Копыловой?

— Тоже. Вот: «Он видит Валентину Павловну, как сейчас, всю в белом, сверкающую от утюга».

— Не надо, Валя. Не сверкайте. Пусть сверкают от утюгов наши классовые враги. Сядьте ближе, посмотрите, какая кругом красота… Видите вот эту птичку, которая…

— Сейчас. Дайте только я надену близорукие очки.

— Близоруких очков не бывает, Валя. Вы не найдете их ни в одном оптическом магазине.

— Я их там и не искала, — равнодушно протянула она. — Я нашла их в повести Д. Бергельсона «У Днепра» в переводе Б. Черняка: «Бериш с близорукими очками на носу». Типичные литературные очки.

— Бред, Валя.

— Ничего подобного. Бредят только больные, а от меня даже горелой резиной не пахнет.

— Я не обнюхивал больных в нашем районе, Валя, но почему вы думаете, что больные пахнут именно резиной, а не гуммиарабиком или яблочной пастилой?

— По тому же Д. Бергельсону, — вздохнула Валя. — Читайте: «От него, как от больного, несло запахом горелой резины».

Как жаль, что не все работники медицины освоили этот чудный способ распознавать болезни по запаху. Это большое упущение.

— Скучный вы сегодня, — зевнула Валя. — Посижу еще с вами и прямо захраплю, как сугроб.

— Должно быть, интересное зрелище, Валя. Никогда не видел храпящего сугроба.

— Тоже не видела. Август Явич видел. В журнале «Октябрь» в повести «Раскованный мир». Так и пишет: «С храпом копошились сугробы».

— Веселенькие сугробчики. И все-таки воздержитесь, Валя, от таких сравнений. Слова надо подыскивать тщательно.

— Ищите другую дуру для таких поисков, — недовольно заметила Валя. — Хотите, чтобы у меня борода выросла?

— А разве это обязательно, Валя, покрываться густой растительностью в процессе словотворчества?

— Наверное. Вот Д. Решетов в «Новом мире» откровенно сознался:,

Я слово искал

И во имя слова

Вот и сейчас бородой оброс.

— Тогда не стоит, — успокоил я Валю. — Не ищите. Я бы не хотел любить бородатую девушку.

— А вы меня любите? — лукаво спросила Валя.

— Валя! И вам не стыдно?!

— Тогда почему же вы мне букет с живыми цветами не принесли?

— При всей любви к вам я не способен на такой безграмотный подарок. Может быть, букет живых цветов, если хотите, — букет из живых цветов, но букет с живыми цветами… Где вы его нашли. Валя?

— У Льва Савина. В новой повести «Вылазка Кандида». Так и сказано: «букет с живыми цветами».

— Мало что, Валя, сказано. Нельзя же так!

— Оставьте меня. Смеюсь на вас.

— Нельзя смеяться на кого-нибудь. Смеются над кем-нибудь.

— Это другие смеются. А у Митрофанова в «Северянке» особый смех: «Смешно было на талончики».

Я безнадежно махнул рукой.

— Вы победили. Валя. Смейтесь на меня, сверкайте утюгом, обрастайте бородой, если хотите, и ходите с розовыми ресницами и не поминайте меня лихом…

* * *

Она любила меня и верила мне. И потом все это кончилось сразу. Валя, Валя, зачем я приносил тебе беллетристику..

Девяносто листов

Мы за память о великих. И за освоение литературного наследства. И вообще — за все. Но все-таки…

В жизни Пушкина, Бальзака и Льва Толстого совершенно незаметными прошли три эпизода, правда, не повлиявших на их творчество, но почему-то оставшихся незамеченными.

Пушкин и извозчик Пурчук

«Однажды Пушкин проходил по Невскому проспекту в два часа ночи. На углу стоял одноконный извозчик.

— Свободен? — спросил А. С. Пушкин.

— Занят, — ответил извозчик С. Пурчук и заснул».

Оноре Бальзак и хромовые ботинки

«Будучи на юге Франции, великий романист Бальзак заказал себе хромовые ботинки у сапожника Анри Тюрена.

— Как ваша фамилия? — спросил сапожник.

— Бальзак, — ответил великий писатель и, уходя, обронил счет от прачки».

Лев Толстой в бане

«Уже в преклонном возрасте и будучи вегетарианцем, Лев Николаевич Толстой зашел в баню.

Один из его поклонников, духобор Иннокентий Гнедых, вошел в парильню с шайкой в руках и сказал:

— Я написал поэму о неубийстве комаров и телят.

Толстой вздохнул и отвернулся к стене. Иннокентий Гнедых бросился домой и радостно изложил свою встречу с мировым писателем».


В тихий летний вечер, кушая пирожные «Наполеон» и запивая их лимонадом, маститые исследователи из журнала «Поленья» вели тихий разговор:

— Кстати, о Пушкине. Есть прекрасный материальчик. Воспоминания о семействе извозчика Пурчука в дни кратковременного его пребывания в Либаве. Почти сенсация. С поясным портретом внучатого племянника извозчика. Надеюсь, в сборнике хватит места й для поэмы «Без кошмара не убьешь и комара» духобора-самоучки Иннокентия Гнедых.

— Это который не успел прочесть стихи Льву Николаевичу Толстому в рязанской бане? Можно и духобора. А у вас что?

— Сравнительная таблица хромовых ботинок Бальзака с штиблетами современников.

Давайте теперь перелистаем сами очередной выпуск «Поленьев», вышедший в размере 90 печатных листов.


Внук С. Пурчука о своем деде

«В Костроме до сих пор еще живет духовный пастор отец Вавила Дудуев, который был знаком с внуком извозчика С. Пурчука, известного своей ночной беседой с поэтом А. С. Пушкиным.

По словам племянника внука, дедушка его, будучи уже портным в Могилеве, об этой беседе рассказывал так:

«Сумеркалось. Поев щец, я отвез моего барина в Собрание и тут же получил по морде от одного гвардейского офицера в капитанских чинах, с аксельбантами.

Сижу я после этого на козлах, и вдруг подходит ко мне один мужчина в бобрах и говорит, как сейчас слышу:

— Извозчик, свободен?

Кажись, это и был Пушкин. А может, и кто другой из поэтов либо из военных. Потом я переехал в Ростов, а оттуда в Могилев, где и шил в рассрочку».

Дальше идут 382 страницы убористого текста с описанием С. Пурчука-деда в качестве портного, отца и соседа. Со снимками его мастерской, огорода и первых сшитых в рассрочку штатских брюк.


Следующий раздел «Поленьев» в 496 страниц занят трактовкой эпизода «Лев Толстой — Иннокентий Гнедых».

Прежде всего приводится второй черновой вариант поэмы духобора-самоучки «Без кошмара не убьешь и комара». Начинается поэма так:

И комар есть Божий дар,

Пусть живет себе комар.

Человека он вкушает,

Песней воздух оглашает.

Так зачем же комара

Убивать мы будем зря?

На 379 строфе выясняется, что убивать для пищи можно только сливочное масло и морковь.

Затем идут пространные мемуарные воспоминания о встречах автора с Львом Толстым в бане. Для того чтобы будущему читателю не было зазорно представлять великого классика голым, автор заблаговременно описывает встречу так:

«Облик великого старца был скрыт паром. Облик смотрел в одну сторону, а я — в другую.

— Учитель, — сказал я, взмывая в воздухе шайкой, — я хочу тебе прочесть поэму.

Облик вздохнул и повернулся в облаках пара».


Оноре Бальзаку после этого в «Поленьях» остается скромное место в 409 страниц. Сам сапожник Анри Тюрен, которому великий Оноре заказал ботинки, почти не фигурирует в автографах и мемуарах. Но прачка, счет которой классик потерял в лавочке сапожника, растекается в «Поленьях» с неведомой миру стремительностью. Налицо одиннадцать фотоснимков усадьбы ее второго мужа, план маленького уютного ресторана, открытого им впоследствии в Дувре, и даже картина Шишкина с соснами, как напоминающая леса Северной Франции, где жил последний сапожник Бальзака.


— Нет ли свеженького однотомника Пушкина? — робко спрашивает конфузливый студент, затерявшийся в извилинах книжного магазина. — Нет. Может, Толстого есть что-нибудь из романов? Тоже нет? Может, Бальзака?

— Скоро будет, с брошюрками-то нынче туговато. Пока могу предложить что-нибудь посолиднее. Последний сборник «Поленьев». Девяносто листов, С. Пурчук о Пушкине и Гнедых о Толстом.

— Хорошо, давайте и Пурчука и Гнедых. Давно я уже что-то не читывал классиков.

1934

Девушка с плаката

Знаете ли вы миф о прекрасной Ниобее? О том, как в давние времена молодой скульптор создал в своем воображении образ прекраснейшей девушки, изваял ее статую, статуя ожила и что из этого вышло? Наверное, знаете. И не думайте, что автор напрасно напоминает вам об этой истории.

Дело в том, что…

Художник Алибабов уже девять лет рисовал плакаты. Темами он не стеснялся. Иногда под его кистью вырастал могучий хребет полевой мыши, пожирающей колосья, а зачастую и бодрая спина калеки, вылезающего из-под трамвая, в качестве показателя неумелого хождения по рельсам. Но еще чаще рисовал Алибабов на плакатах наших девушек и юношей.

И странно. Его фиолетовую мышь хотелось взять домой на воспитание и делить с ней тихие досуги. Голубая мышь с алибабовских плакатов вдохновляла газетных поэтов на беспочвенную лирику вне календарных сроков, а его калеки будили бодрый и здоровый оптимизм. Но с девушками было хуже. Вокруг Алибабова. как ответственного съемщика и гражданина великого города, ходили хорошие девушки. Порой это были веселые блондинки с невыдуманными ресницами и голубыми глазами, порой кокетливые шатенки с тубами еще не выясненной прелести, а иногда и брюнетки с явно интригующим профилем. Но Алибабов игнорировал эти беспредметные проявления голой физиологии. Он не поддавался на эту уловку. Он шел в свою мастерскую и рисовал на плакатах девушек сложной и пугающей конструкции.

Вдохновенно и безжалостно он снабжал их скулами, напоминающими куски застывшего творога. Прекрасные девичьи глаза выходили на алибабовских плакатах в виде щелок почтового ящика в несколько уменьшенном размере. Нередко наличие ноздрей заменяло отсутствие носа на широком девичьем лице. Шея ориентировочно шла непосредственно из туловища, слегка поддерживая большие оттопыренные уши. Еще сохранившиеся старушки опасливо крестились на алибабовские плакаты, видя в них графическое изображение будущих мук; дети подрисовывали им усы, но сам Алибабов был доволен. Были довольны и заказчики плакатов, видя в них законченный протест против западноевропейского эстетизма и веский удар по искусству отжившего прошлого.

Некоторые из алибабовских приятелей пробовали повлиять на него, но безуспешно.

— Очень уж у тебя хари дикие. — задумчиво сказал ему художник Казбеков, — жить от них страшно. Точно масло вздорожало или из квартиры выгоняют.

— Брось, — раз и навсегда ответил ему Алибабов. — Не понимаешь — помалкивай. Пора уже покончить на плакате с девушкой как таковой. В наших рядах не может быть Веласкезов и других Рембрандтов. Я рисую, как вижу внутренним оком.

— Око так око, — вздохнул Казбеков, — тебе виднее. Особенно еще если внутреннее.

И больше не спорил. А Алибабов уже продумывал новую девушку для плаката с такими невиданными в мире лбом и подбородком, которые еще ни разу не украшали наши витрины и заборы. И как человек работящий, закончил плакат в тихий осенний вечер, посмотрел на него с мягким восхищением, не лишенным испуга, и крикнул:

— Да… Выкатилась, можно сказать, девица… Страшновато с такой встретиться…

Тут-то и произошел случай, явно не предусмотренный нашим материалистическим мировоззрением. Девица на плакате взмахнула кривыми ручками, повела лысой бровью и голосом, напоминающим шипенье обиженной черепахи, игриво сказала:

— Здрасте! Вот мы и к вам.

Алибабов дрожащей рукой схватился за мокрую кисть, чтобы в экстренном порядке замазать на плакате свою неожиданную собеседницу, но было уже поздно. Девица еще раз шипяще хихикнула, ободряюще хлопнула его по плечу и тонко заметила:

— В кино так в кино. Чего дома-то сидеть.

— Яс такой харей в общественные места не пойду, — уже несколько оправившись, пробормотал несчастный Алибабов..

— Сам меня выдумал — сам и ходи, — ласково улыбнулась широким ртом девица и подмигнула кривым глазом, — с первого дня, и попреки. Чай, не с беспредметной красавицей разговариваешь, эстет!

— Вижу, что не с красавицей, — вздохнул Алибабов, — пойдем уж, что ли…

В кино впервые Алибабову уступали лучшие креста. Сначала его толкали, но, посмотрев на его спутницу, быстро освобождали целые ряды. В трамвае кондукторша потребовала за нее специальный добавочный билет, как за корзину. На улице Алибабов вел ее робко по менее освещенным уголкам, чтобы не мешать уличному движению, а вернувшись домой, сказал взволнованно и категорически:

— Ложись вот там в углу и загородись чемоданом. Я человек нервный и пугливый.

— Уж и художники пошли, — обиженно просипела девушка с плаката, — сами выдумывают, а сами задаются.

Для Алибабова наступили тяжелые дни. Нужно было девушку с плаката прописать, сводить для приличия в загс и познакомить с близкими. При прописке у нее долго допытывались о последней судимости, в загсе испуганная гражданка упорно пыталась записать ее в книгу скоропостижно умерших, а соседи при первом же беглом знакомстве обещались жаловаться в домоуправление.

Только один Казбеков, как человек чуткий, хотя и эстет. дружески спросил, посмотрев на девушку:

— Сам выдумал или нечаянно? Внутреннее око или несчастный случай?

Алибабов горько вздохнул и ничего не ответил. Он вообще перестал разговаривать и только мрачно ходил по улицам. И, как это ни странно, впервые увидел неограниченный комплект девушек без особых дефектов. То ему пересекала дорогу чудесная блондинка из шахты Метростроя, то маячила перед глазами кудрявая девица с нормальным ртом, то немым укором влезала в сознание хорошенькая продавщица из универмага. Алибабов хватался за голову, рычал в глубокой тоске и бежал домой. Там его ждал живой и безоговорочный протест против эстетизма и упадочничества — девушка с плаката. Алибабов мрачно плевал на приготовленный холст и пил большими глотками спирт.

Девушка сама ходила за получением гонорара и подписанием договоров на новые плакаты, но их становилось меньше и меньше. Даже самый выгодный заказчик — Яша Безумнец — и тот выдавил из себя со вздохом:

— Если у художника такая жена, ему лучше идти в полотеры. В тех кругах на это смотрят легче.

Алибабов с ненавистью рассматривал свои прежние плакаты. Ночами он потихоньку подрисовывал на оригиналах человеческие скулы, выравнивал глаза и укорачивал уши. но было уже поздно, — плакаты уже давно висели во всех людных местах. Так продолжалось до той памятной минуты, когда однажды под утро ожившая девица подошла к нему сзади и неожиданно сочно поцеловала его в полысевшее темя. Алибабов обернулся, вгляделся в нее еще раз и с отчаянием вскрикнул:

— Ну, марш, жаба, на полотно! Втискивайся обратно, харя!

— Сами выдумываете, а сами ругаетесь, — жалобно пискнула девица и вдруг испуганно стала вдавливаться в плакат.

— Зашпаклюю! — рычал Алибабов. — Марш под грунт, уродина! Ура!

Таяли последние жуткие черты под мощными ударами грунтующей кисти. Девица исчезла под белой краской. Снежной белизной заблестело перед Алибабовым полотно. Он схватил кисти и начал…

* * *

Вы думаете: начал рисовать человеческие лица на плакатах? Ничего подобного. До сих пор и он, и другие плакатисты иногда еще пытаются рисовать что-то невообразимое. В этом и вся мораль столь неправдоподобно и подробно нами рассказанной истории.

1934

Убийство на ходу

Неопытные в светских правилах люди измеряют достоинство зубочистки количеством ртов, в которых она побывала. Так некоторые титаны дела и гении недовыпуска печатной продукции утверждают, что прелесть художественного произведения познается лишь через примечания к нему.

Для этого к каждому роману, поэме или другому опусу обычно плотно примыкает дивизион примечаний, обосновавшийся в конце книги за унылыми окопами замеченных опечаток.

Примечания в конце книги составляются по тонкому, но легко уяснимому замыслу: толкование малопонятных советскому читателю слов считается обременительным для его художественного восприятия, а объяснение обычных слов знаменует собой показатель солидности и углубленности штатных служащих издательства и вольнонаемных комментаторов искусства.

Вот наиболее типичный стандарт таких примечаний.

Берется, например, такой отрывок из Байрона:

Смотрите, призрак встал кровавый,

Защитник Трои умерщвлен…

В семье Приама были нравы

Святей и чище…

Примечания к отрывку делаются обычно в таком стиле.

Троя — множественное число от слова — трех.

Приам — древний грек. По некоторым источникам — мужчина. См. «Историю римской религии» на немецком языке. Берлин, 1874 г., стр. 171.

Семья — соединение родственников на почве экономических интересов или бытовых предрассудков.

Призрак — обычай в Средние века ходить вне своего тела. Ныне не существует, кроме отдельных буржуазных стран.

Нрав — деепричастие от слова нравиться, нравный, нервный (см. пословицу «Норов — как боров»).

Умерщвлен — убит тупым орудием на почве классовых разногласий.

Чище — восклицание от глагола чистить. (Сравни у Шиллера «И чистота твоя приятна».) Чисткой сапог в Голландии занимаются прибрежные жители.

Кроме примечаний в конце текста, чрезвычайно популярны в издательских прериях и пампасах и примечания, так сказать, на ходу. Вставленные непосредственно в текст, причем текст в этом случае напоминает провинциальную баню, обставленную лесами для девятиэтажной постройки.

Делается это так. Берется, например, стихотворение Гейне «Незнакомка», спешно перемалывается в комментаторской мясорубке, пересыпается укропом мемуарных лет и встает перед ошеломленным читателем в таком виде:

Златокудрую[11] красотку (вариант: тетку)

Ежедневно (еженедельно: см. черновик 1923 г.)

я[12] встречаю.

Здесь[13] в аллее тюильрийской[14]

Под каштанами[15] гуляя (вариант: простоквашу доедая).

Как видите, читатель, будучи спущены с цепи, комментарии и примечания не всегда все-таки догрызают текст. В руках же малоопытного комментатора текст иногда даже доходит до читателя в почти не искалеченном виде. Идя навстречу нарастающей издательской потребности неустанной борьбы с текстом, мы предлагаем ниже стандартный образец внутренних и внешних примечаний, применимых к каждому поэтическому и прозаическому опусу.

Для популяризации нашего стандарта прибегаем к широко известному стихотворению Козьмы Пруткова «Из Гейне». Вот оно уже в готовом, запакованном и пронумерованном состоянии для помещения его в книге.

Вянет лист[16], уходит лето[17].

Иней серебрится (вариант: золотится).

Юнкер (вариант: штабс-капитан] Шмидт из пистолета

(прим, ред.: маленькая винтовка).

Хочет (см. черновик № 17: не хочет) застрелиться

(прим, ред.: повеситься).

Погоди, безумный

(ср. у Грибоедова и Пушкина; безумец я, довольно!),

снова (т. е. во второй раз. — Ред.) зелень[18] оживится…

Юнкер (вариант: генерал-майор) Шмидт,

(умер в 1863 г. — Ред.) честное слово[19].

Лето воз (зачеркнуто. — Ред.] возвратится!

Отдельных лиц и издательства, не желающие пользоваться приводимым выше стандартом, автор к этому не принуждает, но находит неразумным не воспользоваться совершенно безвозмездно хорошо продуманным и технически совершенным образцом.

1934

Семья

I

Бубенцов разбивал семьи с налету. Так два-три столетия назад грабили барки на Волге. С лихим посвистыванием, одинаковыми приемами и всегда безошибочно.

По этой же системе он и сейчас уводил Анну Петровну.

На второй день знакомства он заявил решительно:

— Анна — это не имя. Тускло. Пахнет прохладной комнатой и керосинкой. Я вас буду звать Дэзи.

У Анны Петровны были двое детей и молчаливый муж с одним костюмом, и ее никто не называл Дэзи. Это было так неожиданно и красиво, что уже на пятые сутки, перешивая сыну штанишки, она поняла, что она действительно Дэзи и только раньше этого никто не замечал.

— Я вас выну из семьи, — веско предупредил ее Бубенцов, ковыряя в зубах после ресторанного шницеля. — Вы пропадаете в ней, как бабочка в клетке. Золотая бабочка в ржавой клетке… Я вас выну.

— Выньте, — тихо, но восторженно согласилась Анна Петровна.

Молчаливый муж изредка называл ее кособокой, а дети сердились, что она храпит в лунные ночи. На таком фоне ей очень хотелось поверить, цто она бабочка в клетке. В ржавой. И она сразу стала вести себя и как Дэзи, и как бабочка: дети начали ходить неумытыми, а муж приносил на обед служебные бутерброды с соленым повидлом.

Через полторы декады Бубенцов окончательно открыл ей глаза.

— Я признаю семью как социальное явление, — горько сказал он. — Пусть даже будут дети, если уж это предусмотрено Конституцией союзных республик. Государство требует жертв. Но кому это надо? Идеальный брак — это муж, жена, комната. Ну, если хотите, плюс коммунальные услуги. Остальное — мещанство. Дети? Дети — это те же взрослые, только пока маленькие. Они любят жрать и требуют мануфактуры. Из-за них гармонически развитая личность должна получать жалованье, не считая вычетов, не меньше трехсот пятидесяти рублей. Типичные кандалы для индивидуума. А какая от детей радость? Сегодня он сидит у вас на коленях и портит вам брюки, а завтра утке кто-то зовет вас дедушкой. Тускло!

Анна Петровна вспомнила, как вчера Лиза прожгла ей новую блузку, а Миша сунул карандаш в творог, и поверила, что дети — не сплошная радость.

— Почему спасают людей, когда они в пьяном виде падают с лодки? И никто не спасает утопающих в мещанстве? — победно добивал осколки семьи Бубенцов. — Что такое солидный брак? Это когда муж по утрам икает, любит суповое мясо и требует от жены верности. Мужья — это хищники с кривыми ногами, заедающие чужое добро.

— У моего мужа прямые ноги, — безнадежно пробовала отбиться Анна Петровна, чувствуя, что это — ее последнее возражение.

— Кривые. — властно подтвердил Бубенцов. — вы только не знаете этого. Внутренне-духовная слепота. Вы как спящая царевна. Проснетесь — и увидите, что кривые. Кроме этого, он ходит в стоптанных туфлях, на нижних рубашках у него наверняка большие красные метки, а после пива мокрые усы. Бедная Дэзи!

Муж не ходил в туфлях, у него были прямые ноги, и он не пил пива. Кроме этого, он ежедневно брился, но чувствовать себя бедной и погибающей в тине мещанства было так мучительно приятно, что Анна Петровна все это шумно и недвусмысленно высказала мужу.

— Хорошо, — горько ответил этот молчаливый человек. — Дай объявление в вечернюю газету, что ты ищешь мужа с прямыми ногами. Что я могу сделать?

А через несколько дней Анна Петровна приехала вечером на такси к Бубенцову, внесла чемодан и взволнованно сказала:

— Прими твою Дэзи. Твоя бабочка ушла от мещанства.

И началась новая жизнь. Шестая, по счету Бубенцова.

Слева, на диване, поселился он, а справа, на кровати за ширмой. — бабочка, принцесса и Дэзи, объединенные в лице Анны Петровны.

II

Прошел год. Бубенцов только что вернулся из амбулатории, где доктор напомнил ему, что ему уже тридцать девятый год, за которым пойдет сороковой и т. д., а не наоборот.

— Анюта, — грустно сказал он бывшей Дэзи, — мне нужен покой и уют.

— Хорошо, — сухо заметила она, — я куплю тебе кальсоны на гагачьем пуху. В них тепло.

— Не в кальсонах счастье. Кальсоны продают и холостым в любом универмаге. У нас нет семьи.

— Семья — это мещанство, — зевнула она, вспомнив о красивом брюнете, который посмотрел на нее в автобусе. — Семья — это дети. А мне уже надоели дети. Где-то я читала или слышала, что дети — это те же взрослые, только еще маленькие, и что они требуют мануфактуры.

— Нигде ты этого не читала, — сердито закурил Бубенцов. — Никакой идиот не мог написать этого. Я хочу, чтобы у меня в комнате на полу резвилось веселое существо, которое…

— Ну, купи собаку. Она будет бегать по полу, — снова зевнула Анна Петровна, — и не мешай мне спать.

Она закрыла глаза и еще раз вспомнила брюнета из автобуса.

— Нет, ты не спи, — бросил окурок Бубенцов. — Спать после обеда всякий может. Только я не могу. Приходишь домой усталый… человеку тридцать девять, у него почки — и никакого уюта.

— Ну, купи себе туфли и ходи в них на кривых ногах, если тебе нужен уют, — не открывая глаз, сказала Анна Петровна — Может, еще икать по утрам хочешь?

— У меня прямые ноги, — едко заметил Бубенцов, — и я с детства не икаю по утрам.

— Врешь! — вскочила Анна Петровна. — У всех мужей кривые ноги, и все икают.

— Проснулась, принцесса! Молчи, ведьма!

— А ты мещанин. Я как бабочка в ржавой клетке…

— Брось клетку к черту! Я тебя этой клеткой как ахну!.. Бабочка! Бабочки не приходят подвыпившие в третьем часу утра.

— А что делают бабочки? Красные метки на ночных рубашках вышивают? Да? О Господи, какой тусклый человек!..

И она сразу уснула от негодования.

III

Над бульварами плыла луна, взятая напрокат из тургеневских романов. На скамейке около памятника сидела тихая пара. Полная шатенка сосала мороженое.

— Не говорите так, дорогая Мария Васильевна… Ах, какое красивое имя, оно звучит ландышем в роще, — слышался голос Бубенцова. — Семья — это все. Вот вы живете с мужем одна. Вы, муж и плюс коммунальные услуги. Тускло, почти мещанство. Я вас выну из него. У нас будет семья. У нас будут дети. Я буду приходить домой, класть портфель и гладить русые головки… А Вася — он непременно будет Васей или в крайнем случае Катей — станет говорить: «Папа, папа…»

— Какой вы редкий! — страстно шептала шатенка сквозь холодеющие от мороженого зубы.

А подальше от памятника, с другой скамьи, слышались грудной смех Анны Петровны и рокот автобусного брюнета.

— Нет, вы не Дэзи. Вы Китти! Я буду вас звать так. В этом имени что-то пьянящее! Не говорите мне слова «муж». От него пахнет трамваем и котлетами. Я вас похищу после пятнадцатого. Вы проснетесь обновленная в моей уютной комнате с лифтом и с газом. С моими заработками и знакомствами мы смело шагнем в жизнь. Никаких пеленок и мещанских гарантий!

— Вы исключительный! — радостно простонала Анна Петровна.

По бульвару пробежала собака. Где-то пили ситро.

1935

Искусство

Сегодня Катю в первый раз брали в театр.

Уже с утра она ходила по комнате с большим голубым бантом в волосах, такая торжественная и строгая, что отцу нестерпимо хотелось поцеловать ее в тоненькую шею, от которой так замечательно пахло душистым мылом и родным ребячьим запахом.

— Пойдем, — сказала она в шесть часов, терпеливо дождавшись электричества, — а то все сядут, и нам будет негде.

— Там места нумерованные, — улыбнулся отец.

— А на нумерованных сидят?

— Сидят.

— Вот на них я сяду.

Глаза у нее стали такие печальные, что пришлось ехать за час до начала. В трамвае Катя, как взрослая, платила сама. Она вынула из вязаново кошелечка два гривенника, протянула их кондуктору и сказала:

— За меня и вот за него. До театра.

Хмурый человек, читавший газету, посмотрел на нее сквозь очки, скрыл под усами улыбку и подвинулся:

— Садись, старуха.

Катя села, но из предосторожности все-таки уцепилась за отцовское пальто.

В театральный зал вошли первыми. Люстра, красный бархат лож и мерцающий тусклым золотом занавес сразу прихлопнули маленькое сердце под коричневой кофточкой.

— А у нас есть билеты? — робко спросила она.

— Есть, — успокоил отец. — Вот тут, в первом ряду.

— И с номером?

— С номером.

— Тогда сядем. А то ты меня опять потеряешь, как тогда в саду. Ты такой.

До самого начала спектакля Катя не верила, что занавес поднимется. Кате казалось, что достаточно и того, что она видела, чтобы запомнить и это на всю жизнь.

Но электричество потухло, люди сбоку и сзади присмирели, перестали шуметь программками и кашлять, и занавес поднялся.

— Ты знаешь, что сегодня играют? — шепотом спросил отец.

— Не шуми. — ответила еще тише Катя. — Знаю. «Хижину дяди Тома». Читала книгу. Как продали одного негра. Старого.

Со сцены пахнуло сыростью и холодом. Деревянными голосами заговорили актеры уже надоевший текст. Катя вцепилась в ручки кресла и тяжело дышала.

— Нравится? — ласково спросил отец.

Катя ничего не ответила. Разве стоит отвечать на такой глупый вопрос?

В первом антракте она съежилась комочком на большом кресле и потихоньку всхлипывала.

— Катюша, маленькая, ты что? — забеспокоился отец. — Ты что плачешь, глупеныш?

— Продадут, — сквозь слезы ответила Катя.

— Кого продадут?

— Дядю Тома. За сто долларов. Я знаю. Я читала.

— Не плачь. Катя. На тебя смотрят. Это же театр, актеры. Хочешь, я тебе принесу пирожное?

— С кремом?

— С кремом.

— Не надо. — И глухо добавила: — Я. когда плачу, не люблю с кремом.

Второе действие Катя смотрела, вплотную прижавшись теплым плечом к отцу, и тихонько посапывала носом. В антракте сидела грустная и молчаливая.

— Нервный ребенок, — недовольно сказал лысый сосед. разгрызая монпансье.

— Первый раз в театре, — извиняюще шепнул отец.

Настал следующий акт. Дядю Тома продавали на аукционе. Сам он сидел около картонной хижины и думал о том, что на улице слякоть, а он пришел в театр прямо из бильярдной, без калош. Аукционист, игравший сегодня утром бывшего попа, торопился скорей кончить роль, чтобы не упустить белокурую контролершу, которая может уйти домой одна. Он поднял деревянный молоток и крикнул:

— Продается негр Том. Сто долларов! Кто больше?

И вдруг тоненькой рыдающей струйкой вырвался из первого ряда звенящий детский голос:

— Двести.

Аукционист опустил молоток и в недоумении посмотрел на суфлера. Крайний левый статист икнул от смеха и скрылся за кулисы. Сам дядя Том закрыл лицо руками.

— Катя, Катя, — испуганно схватил ее за руку отец. — Что ты, Катюша!

— Двести, двести! — кричала Катя. — Папа, не давай его продавать!.. Папочка!..

Лысый сосед бросил на пол программу и зашипел:

— Безобразие!

Из задних рядов стали вытягиваться головы зрителей. Папа быстро поднял Катю на руки и понес к выходу. Она крепко обхватила его за шею и прижалась мокрым лицом к уху.

— Ну вот и сходили в театр. — сердито в пустом фойе сказал папа, покрасневший и смущенный. — Ты что же это?

— Жалко, — еле слышно ответила Катя. — Я больше не буду.

Отец посмотрел на съехавший на сторону бант, на длинную слезинку, застрявшую в уголке глаза, и вздохнул.

— Выпей воды. Хочешь, я тебе его сейчас покажу? Дядю Тома? Сидит у себя в уборной живой, непроданный. Хочешь?

— Покажи. — Катя лязгнула зубами о стакан с лимонадом. — Хочу.

Из зала уже шумно выкатились в коридоры и фойе зрители. Все над чем-то смеялись, и отец быстро повел Катю к обитой войлоком двери в конце коридора.

— К Заполянскому, — сказал он капельдинеру у дверей. — Которая уборная?

— Вторая слева.

Заполянский уже смыл черную краску густыми потоками вазелина. Лицо у него стало толстое, красное, и пудра делала его похожим на клоуна. Недавний аукционист торопливо завязывал галстук.

— Здравствуйте, Заполянский, — сказал отец. — Ну. смотри, Катерина, вот он — твой дядя Том. Любуйся!

Катя широко раскрытыми глазами посмотрела на пудреное актерское лицо.

— Нет, — сказала она.

— Ну вот, — жирным смехом засмеялся Заполянский. — Да честное же слово, я же… А хочешь, я тебе покажу, как суслики свистят?

И, не дождавшись, он свистнул тоненько и совсем непохоже на суслика.

— Ну, что, — спросил бывший аукционист, завязав галстук-бабочку, — можно его теперь продавать?

В глазах у Кати что-то погасло, и она сказала грустно и разочарованно:

— Продавайте.

1935

Рождение языка

Популярный Зиновий Бедакин уехал с дачи с шестичасовым поездом. После него остались семь окурков на резедовой клумбе, тревожное настроение и рукопись нового романа. Рукопись лежала на садовой скамейке, белая и вспухшая, как утопленник, выкинутый на берег в лунную ночь. Было в ней что-то интригующее и страшное.

Редактор Кудыковский осторожно вытащил окурки, еще осторожнее взял рукопись и понес ее читать в маленькую комнатку под крышей.

— Может, тебе туда чаю дать? — соболезнующе спросила жена.

— Не надо чаю, — безнадежно вздохнул Кудыковский. — Чай здесь ни при чем.

Таким тоном отказывается от дорожного бутерброда человек, идущий с перочинным ножом на старого тигра.

Через полчаса из-под крыши послышались мягкие стонущие звуки. Так стонут голуби на солнце и завхозы в бане, когда им растирают спину.

— Тяжело? — сочувственно спросила жена, заглядывая в комнату.

— Нет, — сердито ответил Кудыковский, — легко. Как ершу в мармеладе. Ты только послушай.

Он с ненавистью вытянул лист из рукописи и едко прошипел:

— На, любуйся. Посмотри, каким стилем пишет популярный Зиновий Бедакин. Вот его герой в третьей главе идет по полю. Слушай: «Игнатий задрюкал по меже. Кругом карагачило. Сунявые жаворонки пидрукали в зукаме. Хабындряли гуки. Лодыдряли суки. Вдали мельтепело». Понятно?

— Нет, — уклончиво ответила жена. — Я рязанская. Может, вологодские так говорят.

— Вологодские отпираются. Намекают, что это псковский диалект.

— А псковские что?

— Говорят, что это новочеркасский язык.

— А ты Бедакина что, пробовал убедить?

— Пробовал. Обижается. «Я, говорит, не для того популярным стал, чтобы мой стиль калечили». Жаловаться даже хочет. «Пушкина, говорит, до дуэли довели. Толстой из дома ушел, а теперь из меня стиль вынимают».

— Ну, верни роман, — необоснованно предложила жена.

— Куда там. Две части издали, а третью вернем? Роман же интересный же, пойми ты это… О Господи, хоть бы он четвертую часть русским языком написал бы! Вот послушай… Героиня у него есть. Зоя Проклятых. Ну, черт с ней, пусть уж так называется, если нежнее фамилии не нашел. Вот как она страдает: «Зоя пурашилась. В голове у нее си-марунило. В ушах пляпали будрыки. Еще минута, и она бы горько встралнула». Это же не девушка, а каменоломня из сна пьяного дворника. Завтра поеду к Бедакину — может, сжалится…

Разговор с Бедакиным был короток и почти безнадежен.

— Не могу, дорогой, — категорически сказал он Кудыковскому, — язык мой, сам его создал и чужим ломать не позволю. Как думал, так и пишу.

— Может быть, вы по-русски думать будете, — уныло предложил Кудыковский, — раз уж на русском языке роман пишете?

— Типичный великодержавный шовинизм, — сухо остановил его Бедакин. — Так нельзя. Меня по всему Союзу читают.

— У вас вот сказано, что ваш Игнатий задрюкал по меже. Почти непонятно неподготовленному читателю: может. это на четвереньках человек ползет, а может, на флейте играет. Нельзя ли другое слово?

— Можно. Запишите: «курлонил».

— А это что такое, собственно?

— То же, что фудыркнул. Живой, напоенный образом глагол.

— Жаль, что напоенный. Не поили бы их лучше, эти глаголы, — вздохнул Кудыковский. — И вот еще героиня у вас пурашится. Это что-нибудь физическое или внутреннее? В голове у нее симарунит, а сама она пурашится. Некоторые не поймут.

— Вставьте так, — миролюбиво предложил Бедакин: — «Зоя хапурилась, как душатая». Ясно теперь?

— Уже яснеет, — горько пожевал губами Кудыковский. — Может, разрешите кое-какие слова самому перевести с вашего на общепонятный? Сами понимаете: читательская масса. Не все подготовлены к восприятию самобытных образов. Отсталость. След проклятого прошлого.

— Переводите, — строго согласился Бедакин, — но с соблюдением стиля.

— Да уж не без этого, — обрадовался Кудыковский. — Я даже со словарником. На базе точной науки, так сказать. Будьте спокойны, Зиновий Гаврилович.

Поздно вечером Кудыковский вернулся к себе на дачу вдвоем. Впереди шел он, а сзади мальчишка, который нес с вокзала охапку толковых словарей русского языка. Не снимая кепки и на ходу закусывая холодной бараниной, схваченной на террасе, Кудыковский сел за рукопись романа.

— Так, так, — радостно шептал он через полчаса, роясь в рукописи и словарях, — дрюкать… На «Д». «Драпать… Дробить… Дрожать… Дрйкать… — скакать на левой ноге. Костромское выражение». Так. Теперь на «К». «Карагачить… Кабкать… Калпить… Карагачить… Ловить рыбу руками. Из архангельских сказок». Так… Посмотрим теперь, что героиня делает… В ушах пляпали будрыки… «Пляпать — сверлить стену»… «Будрыка, множ, будрыки — донское название молодых медведей…» Ну-с, теперь дальше…

Через два месяца Зиновию Бедакину принесли корректуру третьей части его нового романа-трилогии «Угодья и половодья». Сверху была пришпилена записочка Кудыковского: «Что мог — исправил. Работал по словарям. Если что не так — извините. К.».

Бедакин начал читать прямо с третьей главы. Карандаш медленно падал у него из рук.

«Игнатий, — прочел Бедакин, — прыгал на одной ноге по меже и ловил рыбу. Небогатые жаворонки запрягали лошадей и били сапогами простоквашу. Свистели колеса, вбивали гвозди суки. Вдали было весело».

Еще более странные строки, родившиеся при помощи толковых словарей и его языка, мелькнули перед Бедакиным в следующей главе.

«Зоя рыла землю. В голове у нее шел снег и молодой медведь сверлил стену. В ушах танцевали холодные бани. Еще минута — и она бы пошла дождем».

Бедакин растерянно оглянулся, убедился, что в комнате никого нет, и быстро зачеркнул обе фразы.

«Игнатий шел по меже. — торопливо вписывал он, — и вокруг него пели жаворонки. Вдали пахло сеном…» Здесь так сделаем: «Зоя страдала. В ушах у нее шумело, и перед глазами плыли круги…» Пойдем дальше…

«Иван Петрович малапурил…» Не стоит… «Иван Петрович курил» — это будет лучше… «Даль стырчевела…»Не надо. «Даль синела». Так будет красивее…

Еще через два месяца роман «Угодья и половодья» появился в печати.

— Не понимаю тебя, — сказала жена Кудыковскому. прочтя роман, — хороший роман. Что ты злился? И очень простой, понятный язык. Что ты от него хочешь?

— Теперь решительно ничего, — хитро ухмыльнулся Кудыковский. — Прекрасный писатель! Кстати, Вера, вели выкинуть эти словари, которые я купил. Кажется, мне они больше не понадобятся.

1935

Заяц съел козу

I

Социальная заказчица влезла в комнату и упрямо остановилась у двери.

Писатель Атакин оторвался от рукописи и не без теплоты посмотрел на молодую посетительницу.

— Чего тебе. Елизавета?

— Папка, напиши сказку! — твердо сказала социальная заказчица и без особого доверия к сообразительности собеседника добавила: — Хорошую.

— А насчет чего сказку?

— Насчет всего. Насчет мамы, насчет зайцев, самолетов. Медведев, бабушки, и чтобы не страшно. Напиши.

— Хорошо. Иди-ка сюда…

Когда социальной заказчице стукнуло всего пять лет. когда она — дочь, а кроме того, залезая на колени, сидит на них таким радостным, теплым и мягким комочком, отказать невозможно.

«Действительно. — подумал на другое утро Атакин, — сколько таких Елизавет сидят без сказок. Надо написать. Пойду посоветуюсь, как это делается…»

Из длинного списка знакомых гигантов теоретической мысли Атакин выбрал критика Перететина. Последний числил за собой немало критических опусов о том, какова должна быть подлинная советская сказка. Опусы были большие, с цитатами, с аккуратно расставленными знаками препинания и убедительны. В результате их опубликования никто не решался писать сказок, обескураженный теми барьерами, которые тщательно расставил заботливый Перететин.

В настоящее время Перететин писал большой труд на тему «Быт коня в русской сказке» с подразделениями:

а) «Сказочные герои и современное машиностроение»

и

б) «Сказка-складка как помощь техминимуму».

За этой ответственной работой и застал его Атакин.

II

— Нет, нет и нет, — через полчаса возмущенно и взволнованно доказывал Перететин. — это откат назад, к чистому идеализму. Советский заяц не должен разговаривать.

— Позвольте, дорогой, — защищался Атакин. — это же сказка.

— Мало ли что сказка. Тогда какая же разница, позвольте вас спросить, между мелкобуржуазным зайцем тысяча восемьсот девяносто второго года и нашим подлинно советским зайцем? Тот разговаривал в сказке на потребу мелкого собственника. А носителем какой социальной идеи вы сделаете разговаривающего зайца в сказке нашего года?.

— Это же заяц. У него уши. Хвост. Идей у него действительно маловато…

— Ну вот видите. Если в сказке начнет разговаривать заяц, значит, должен говорить и медведь? Ясно? Если медведь, то почему не может говорить корова?

— Я не собираюсь никого лишать слова.

— И напрасно. Животные не должны разрушающе действовать на психологию ребенка. Допустив корову разговаривать. вы должны точно выявить ее социальное лицо, чтобы ребенок знал, от имени каких групп она разговаривает. И не является ли данная корова носительницей…

— Чего?

— Всего. Вы не можете ручаться за незнакомую корову, раз вы ей развязали язык. Животные в сказке могут только олицетворять. Понятно? Допустим — лиса. Вы ее незаметно для ребенка делаете идеологом нарождающегося фашизма в Скандинавских странах. Волк может промелькнуть в сказке в качестве депутата европейского парламента из промежуточной группы радикальной буржуазии. Медведь…

— А если ребенок заснет?

— Зачем? Предупредите его, что за невнимание к социальным проблемам его можно оставить без обеда. Да никакой нормальный ребенок не будет спать при полноценной, хорошо продуманной сказке. И только без всякой фантастики. К чему эта устарелая техника довоенного периода — эти ковры-самолеты с их отжившим механизмом? Вагонетка сталепрокатного завода, дежурная дрезина на ответственном участке транспорта, наконец, если уж этого требует ваше творческое «я», небольшой грузовик. Вот те способы передвижения сказочных героев, которые должны легко улечься в пытливом уме ребенка… Фея на грузовике — это, если хотите, уже некоторая смычка мира фантастического с миром индивидуальным. Выявите только социальное лицо феи, укажите, что она член профсоюза с тысяча девятьсот восемнадцатого года и не активистка на производстве только потому, что она не существует. Ребенок сразу согласится с таким толкованием. И насчет концов. Главное, насчет концов.

— Каких? — уныло спросил Атакин.

— Благополучных. Помните, что благополучные концы в литературных произведениях — это рецидив мещанства. Нужно хлопнуть по рукам этих молодых героев, которые женятся на последней странице перед оглавлением и списком опечаток. Надо выжечь этих старичков, которых авторы оставляют благополучно доживать свой век. Пусть женятся наши классовые враги. Пусть доживают старики на развалинах капиталистического мира. Советский старик должен умирать в предисловии. Так и в сказках. Дети не должны привыкать к благополучным концам. Конец должен быть бодрый, но не слащавый.

— Например? Заяц съел медведя и, лихо запев, пошел работать на огороде?

— Не совсем так, но вы уже близки к истине. Главное — в оправдании поступков сказочных героев. Довоенная Баба Яга просто беспредметно летала в ступе. Куда она летала? Неизвестно! Может быть, владея орудиями производства, она жила на сверхприбыль и летала из-за отсутствия забот и квалификации. Наша Баба Яга… Виноват… Героиня нашей сказки должна летать целеустремленно. Вы настаиваете на животных? Хорошо. Я уступаю вам. Допустим, у вас в сказке коза ест репу. Обоснуйте. Оправдайте ее поступки перед малолетним читателем. Докажите, что козу и репу связывает не простой инстинкт, а что коза ищет в ней витаминов. Дайте легкое цифровое исчисление необходимых для козьего организма витаминов, и вы увидите, каким внутренним горением засветится ваша сказка… Понятно?

— Слушайте. — обиженно сказал Атакин. — Я не идиот, чтобы не понимать, что нельзя писать для советского ребенка бессмысленных сказок с чертовщиной, с прославлением царей и с мужиками в качестве холопов… Я все понимаю. но то, что вы говорите… Эх!..

Он бросил недокуренную папиросу и, не простившись, ушел домой.

III

Социальная заказчица упрямо стояла у дверей и ждала.

— Написал сказку, папуля?

— Написал. Елизавета. Слушай.

Атакин вынул из стола свежую рукопись и стал читать:

— «В дремучем лесу, оставшемся от лесосплава ввиду неподачи гужевого транспорта, жила одна фея, которой вообще не было. И коза. Фея ездила на дрезине уплачивать профвзносы. А коза жрала витамины. Полтора процента на завтрак и семь и четыре десятых процента на ужин. В лесу жили разные звери, а так как они говорить не умеют. они между собой переписывались. И никто из них не летал, а просто они жили в норах и олицетворяли банковский кризис в индустриально отсталых странах. Однажды пришел заяц с резко очерченным социальным лицом и съел козу — чтобы не было благополучного конца. Я там был, мед-пиво пил. По усам оно не текло, так как лес был очень культурный и все брились. Все…» Хорошо?

— Очень, — тихо сказала социальная заказчица и заплакала.

1935

Хороший тон, или Искусство вести себяв закрытом помещении и на улице(Составлено по наблюдениям и жалобам)

В музеях и на выставках

Всего ответственнее поведение неопытного человека в музеях и на выставках.

Вот вы вошли по пригласительному билету или так. Со всех сторон на вас буйно напирает изобразительное искусство в рамах и на подставках.

Вот перед вами шедевр гения классической живописи: два голубоватых ангела коллективно нюхают воздух, вывернувшись из-под примятого облака. Вот картина баяна русско-славянской кисти прошлого столетия: царь Алексей Михайлович кушает ершей. Вот, наконец, современное полотно: творчески раскрашенная групповая фотография членов правления жакта, носящая название «В огне коммунальных услуг».

На чем остановить свой взгляд? О чем вслух высказать свое мнение?

Надо прямо сказать, что шумное и запальчивое высказывание мнений о произведениях изобразительного искусства — признак дурного тона. Только очень плохо воспитанные люди могут позволить себе перед картиной гения восторженно заметить:

— Типичные ангелы. Как живые. Должно быть, с натуры старик писал. А может, по рассказам очевидцев. Очень метко схвачены!

Перед царем с ершами они громко изумляются:

— Блестящая техника! Мелкая рыбешка, а каждая отдельно. И без вилки жрет. Нормальная бытовая картина прогнившего самодержавия.

А перед современным полотном их мнения становятся еще шумнее и категоричнее, приводя в беспокойство остальных посетителей:

— Бесподобно! Вы только посмотрите, как раскраплена жилетка у бухгалтера домоуправления! А бидон в углу! Что только не может сделать мастер кисти из простой моментальной фотографии на глянцевитой бумаге!

Все это, повторяем, признак дурного тона. Воспитанный человек не восхищается, как пьяный перед ветчиной. Воспитанный человек должен высказать свое мнение о шедеврах изобразительного искусства тихо и до некоторой степени загадочно. И, главное, не без примеси той тонкой критики, которая сразу вызывает к нему уважение.

Например:

— В ангелах ясно чувствуется эпоха нарастания феодализма. Ничего лишнего плюс растерянность пиний и короткие ноги. Только с Людовика XV у ангелов на картинах появляются мускулы и усы. Буржуазия требовала здоровых ангелов.

По поводу Алексея Михайловича и ершей:

— В семнадцатом веке ершей не было. Ерши были открыты одним нормандским ученым значительно позже. Цари ели вязигу и ватрушки. Типичное искривление исторических перспектив.

Перед полотном «В огне коммунальных услуг».

— Маловато динамики. В картине того же художника «Опилки звенят» группа администрации лесопильного завода, сидящая на фоне фабзавкома, несравненно естественнее. По-видимому, там зарисовка была сделана без выдержки и магния. Художник растет.

Будьте уверены, что после целого ряда таких продуманных сентенций за вами сразу установится звание знатока и ценителя изобразительных искусств.

На улице

Легче всего вести себя на улице, где способ поведения почти целиком исчерпывается правилами уличного движения.

Воспитанному, занятому общественно полезной работой человеку некогда попадать под какую-либо разновидность городского транспорта. Он корректно и не торопясь переходит улицу, платит штраф и узнает, что со вчерашнего дня переходить надо в другом месте, а с завтрашнего — в третьем. Невоспитанный человек переходит улицу грубо и бестактно. Он бессистемно ныряет под колесами и, уже благополучно миновав опасное место, попадает под велосипедиста, который пешком ведет свою изящную машину с номером и без педалей, оставшихся на фабрике.

Воспитанный человек не толкается на улице. Он даже не любит, когда его толкают, находя, что жизнь прекрасна и без этого. Невоспитанный человек любит толкнуть ближнего своего. Он полагает, что нетолкание является признаком слабости и непонимания задач дня.

— Езди в такси, если не нравится! — говорит он продавцу яблок, столкнув его с тротуара. — Здесь тебе не Париж! Нежности разводить нечего!

Если вокруг такого человека, только что опрокинувшего на тротуар двух школьников и одну старуху, соберется возмущенная толпа людей, он начинает кричать, что восемнадцать лет назад он кого-то рубал и сталкивал баронов в море и теперь не желает придерживаться привычек гниющей буржуазии. Несколько позже, в районной милиции, выясняется, что восемнадцать лет назад он рубал только телячьи кости на Сухаревой, будучи компаньоном мясника, а что касается баронов, то у них он скупал старые брюки и фарфор, даже вскользь не думая ни о каком море.

О поведении невоспитанного человека в автобусах и трамваях говорить не будем, не желая вырвать эту острую проблему у лучших представителей и мастеров эстрады.

Остановимся только на несложной процедуре найма такси. Воспитанный человек просто подходит к стоянке, садится в такси и едет в неизвестном направлении. Другое дело — невоспитанный. Он прежде всего становится первым в очередь и на крики и вопли остальных дожидающихся веско замечает, что именно ему, а не кому другому принадлежит право занять машину без очереди.

В этих случаях всегда наблюдаются ссылки на свои гражданские заслуги. Вынимаются пачки истлевших документов, книжки всех цветов радуги и даже какие-то дребезжащие на ветру металлические бляхи с туманными цифрами. Единственным непросроченным и неизъятым из употребления именным документом оказывается пригласительный билет розового цвета на встречу шведских боксеров. Тем не менее обладатель этой ценной бумаги все равно хватает такси первым и уезжает, оставляя на стоянке растерянность и колебание одиннадцати граждан. Перековку таких развязных людей лучше всего производить, не откладывая в долгий ящик, тут же на месте, при помощи активных работников городской милиции.

Как вести себя на дискуссиях

Участие в научно-философских дискуссиях не обязательно для всех граждан. Даже если вы обладаете пригласительным билетом синего или зеленого цвета, все равно необходимо иметь хотя бы отдаленное понятие о предмете дискуссии.

Был зарегистрирован случай, когда на диспуте о нервном переутомлении работников умственного труда один из ораторов предложил вообще отменить нервную систему, как не отвечающую интересам трудящихся.

Его выслушали внимательно, не перебивая и не выводя из зала, а в перерыве даже кормили бутербродами, но во вторичном слове категорически отказали.

Был другой случай, когда на диспуте о здоровом теленке пришедший без приглашения оратор убедительно говорил о рациональной постановке розничной продажи шипучих вод. Оказалось, что он перепутал помещения и, по предварительной наметке, предполагал с этой речью выступить на краевом съезде фотографов.

С воспитанным, культурным человеком этого случиться никогда не может. Тем более что эпоха дискуссий, на которые можно было являться без подготовки, теперь уже прошла.

Как-то незаметно исчезли волнующие дискуссии недавних лет. «Был ли архангел Гавриил», «Пушкин и хазары», «Нужен ли в хозяйстве склероз», «Пол и транспорт», «За кулисами желудка», «Скифы, или Проходная комната». Дискуссии сделались настолько серьезнее, что кормиться в течение года четырьмя цитатами и двумя предложениями на всех дискуссиях стало абсолютно невозможно. Часть очередных дискуссионных ораторов срочно переквалифицировалась на контролеров городского автотранспорта и выступает только в пределах своего месткома.

В обществе

Поведение в обществе надо рассматривать чисто диалектически, преимущественно с той точки зрения, что из себя данное общество представляет. Так, например, член Общества спасания на водах имеет полное право совершать свои производственные функции совершенно раздетым. И наоборот, появление голого человека на заседании Общества по охране старины и памятников может вызвать некоторое недоумение и тревогу.

Вернее всего, здесь под словом «общество» следует понимать группу граждан, собирающихся в коммунальной квартире на пельмени, чтение стихов или незамысловатые танцы под подержанные патефонные пластинки.

Не будем давать бесполезные и повторяющиеся старые советы, как следует вести себя на подобных вечеринках с пельменями и стихами. Упомянем только об одном из них. С давних времен существует прослойка так называемых остряков-профессионалов. Они, к сожалению, существуют и раскидали свою агентуру абсолютно везде.

Остряки-профессионалы спят не более четырех часов в сутки, а в остальное время острят, не стесненные выбором мест для своего несложного производства: они острят в учреждениях, на подножиях памятников, на именинах и в общественных уборных, в библиотеках и на конских состязаниях, за кофе и в крематориях. Многие полагают, что это явление чисто эпидемического характера, определенно заразного порядка и что с этим надо бороться не путем профилактики, а путем хирургическим.

Мы, конечно, против отрезания голов Или удаления внутренностей у остряков-профессионалов, но надо сознаться, что на насилие над обществом анекдотами, устарелыми остротами и профессиональным острословием следует отвечать короткими, но сокрушающими ударами.

Воспитанный человек острит не более семи раз за сезон, не сознавая даже, что он острит. Так, соловей, если на него надеть пиджак и окружить его платными слушателями, лучше бы предпочел колоть дрова, чем петь.

Невоспитанный остряк ведет себя, как взбесившийся мул. Едва войдя в чужую комнату, он уже кричит с порога:

— Я под собой прямо ног не чувствую!

— Почему? — уныло, в порядке вежливости, спрашивает хозяин.

— А я в автобусе ехал, так там под собой чьи-то ноги чувствовал, а здесь на своих стою.

И, не дождавшись отклика масс, остряк-профессионал уже заливается радостным смехом над плодом своего гения.

Если остряк-профессионал сидит на концерте, ему просто не терпится, пока из него не выльется на чью-то голову очередная острота.

Если вы торопитесь домой со службы, остряк-профессионал выскакивает специально для вас из автобуса, ловит вас за петлю для пуговицы и срывающимся голосом говорит:

— Ради Бога, простите, тороплюсь… Одну минутку только… Приходит один человек в египетскую пирамиду, а в это время лев ел антилопу… Невероятно смешно! Виноват, куда вы?.. Послушайте конец…

Остряк-профессионал не дает никому есть, говорить или даже высморкаться. Потому что, если вы только вынете носовой платок, остряк уже стучит вилкой по стакану и кричит:

— Товарищи и медам! Одну минутку… У одного грека было два носовых платка. Его тетка была замужем за ихним попом. И вот однажды…

Будьте воспитаны, граждане, и не острите. И помните, что в недалеком будущем за поимку остряка-профессионала будет выдаваться денежная премия. По желанию — ценными вещами.

Перед комиссиями

Короткий и точный ответ — явный признак вежливости и воспитания. Красиво составленная фраза, с лирическими отступлениями, с повышением и понижением тона, а также с неопределенными телодвижениями очень эффектна, но не везде и не всегда соответствует характеру момента. Допустим, вас вызвали в Комиссию советского контроля. И спрашивают сухим голосом, не напоминающим журчание лесного ручейка:

— Гражданин Сивых! Чем объяснить, что себестоимость столовой ложки у вас на фабрике «За нашу посуду» исчислена в сорок две копейки, а вы выпускаете ее по два рубля восемьдесят одной копейке?

Не путайтесь начать свои объяснения так:

— Как сейчас, помню себя маленьким ребенком незначительного возраста. Вот я на коленях у своей матушки. Вот я тянусь рученькой к бабочке и говорю: «Мама, мама, дай мне эту бабочку!» Падали вечерние тени, пели зяблики, вспыхивали звездочки…

Такие лирические обороты совершенно бесполезны в данной ситуации. Все равно накладные расходы не удастся переложить на зябликов. И бабочка все равно не будет отвечать за покражу сырья и сложный набор цифровых данных.

Но малопригодны также для воспитанного человека и слишком односложные ответы.

Вот, например, вы в комиссии по проверке исполнения заданий, выпавших на долю вашего учреждения. Разве будет воспитанный человек отвечать таким, например, образом:

— Скажите, кто у вас наиболее активные работники?

— Я.

— А кто заслужил премиальные?

— Я.

— А из женщин, занятых у вас в учреждении?

— Я.

— А из внештатных работников?

— Я.

Такая лаконичность ответов вряд ли удовлетворит даже самую либерально настроенную комиссию, и, быть может, она даже замаскированно скажет, что вы жулик. Это зачастую бывает.

В подобных случаях простые, деловитые ответы, хорошо отредактированные и не приписывающие себе заслуг других, лучше всего показывают скромность и тактичность отвечающего:

— Подчистка документов произошла не в марте, а в июле, перевоз клубной мебели в квартиру моей жены был произведен не на подводах, а на грузовике, а что касается восьми тысяч шестисот сорока двух рублей, суточных и командировочных для переезда на дачу, то эта сумма преувеличена на один рубль семь копеек, на что имею соответствующие документы. В остальном все правильно.

Разве такой ответ не говорит о тонком и деловитом воспитании, чуждом фразерства и напыщенности?

1935

Нюансы и отзвуки

— Искусство не любит торопливости, — директивно сказал режиссер Казбеков, возвращаясь после трехмесячной творческой командировки на подмосковной даче. — Возьмите хотя бы античную древность. Сколько времени ставили пьесу ассиро-вавилоняне? А финикияне? Типичный финикийский фарс ставился не меньше века. Зато какой успех у публики! Никаких скороспелок!

И спокойно приступил к творческой работе. Театр уже полтора года репетировал чеховскую «Свадьбу».

Первые два месяца «Свадьбу» читали актерам в интимной обстановке театрального фойе. Сначала читали полным голосом, потом зловещим шепотом, чтобы актеры почувствовали веяние чеховской эпохи. В последний раз ее целиком пропел труппе специально приглашенный гусляр под аккомпанемент гуслей, пастушьих дудок и двух пар кастаньет.

— Теперь пора вскрыть текст, — заявил режиссер Казбеков. — Перейдем к нюансам и отзвукам.

Исполнителя роли телеграфиста Ятя начали приучать к работе на аппарате Морзе. Та артистка, которой доверили играть акушерку Змеюкину, обязалась присутствовать на четырех преждевременных родах, чтобы усвоить в голосе профессиональный тембр. Репетиции временно приостановили.

Несколько сложнее было с образом Харлампия Спиридоновича Дымбы, грека-кондитера.

— Вас надо пропитать Древней Элладой, — сурово сказал актеру, игравшему Дымбу. Казбеков. — Вы должны почувствовать Афины. В вас должен проступать Балканский полуостров. Помните, что вы

а) кондитер и, главное,

б) грек.

Специально приглашенный профессор-эллинист прочитал труппе цикл лекций о состоянии кондитерского ремесла на заре европейской истории. Труппа записывала мелким почерком года, выражения и наименования лакомых блюд, существовавших до нашей эры на юге Европы. В порядке творческой помощи Дымбе три декады все разговаривали между собой с греческим акцентом.

Незаметно проходил год.

— Скоро приступим к выявлению характера спектакля, — предупредил Казбеков, — у меня в памятке три плана постановки: или в порядке феерии, с введением балета и бенгальского огня; или бытовой, с перенесением его на отмели Камы; или в древнетатарском стиле, с выездом на неоседланных лошадях. Я полагаю, что через год спектакль вчерне может быть готов. Я не люблю скороспелок.

А в театре шел пока что единственный спектакль «Буржуйка» — пьеса в 8 действиях, с выстрелами и гармошкой, постановки 1919 года. В зрительном зале сидели отдаленные родственники билетеров, приезжие, оставшиеся без номеров, и незанятая часть труппы. Сидели и жмурились от едкого дыма, густо валившего из черных труб, проведенных к печке-«буржуйке» на сцене: реализм!

— Сегодня недурной сбор, — с тоскливым урчаньем в голосе говорил главный администратор. — Всего минус четыреста восемьдесят. Вчера было хуже: минус девятьсот тридцать. Хоть бы одну новую пьесу!..

— В будущем сезоне, — успокаивал его Казбеков, — уже намечен к постановке Фукидид. Древний автор. С морем. превращениями героев в статуи и обратно, с провалами в люк и струнной музыкой. Летом поеду осваивать отливы и приливы на Средиземное море. А также дышать древностью. Я не люблю скороспелок.

После 1073-го спектакля «Буржуйки», когда в зрительном зале оказался один оставшийся со вчерашнего дня посетитель, а в холодной кассе ела простоквашу и беззвучно плакала кассирша, труппа потребовала новой пьесы. Труппа стучала ногами, цитировала вечерние и утренние газеты, рвала на себе крахмальное белье и наконец победила: Казбеков сдался.

— Подчиняюсь насилию, — глухо сказал он, — зовите авторов!

Авторы пришли с утра. Некоторые даже еще не пили чаю и на ходу грызли баранки. Один предлагал готовую комедию из жизни акцизных чиновников конца восьмидесятых годов с куплетами и разоблачительным текстом. Другой клялся переделать к концу месяца в злободневное обозрение послание от апостола Луки. Третий, высоко вздымая рукопись, убеждал помощника режиссера, что у него уже закончен первый акт пьесы из жизни поэта Баркова. И, как это всегда бывает, неожиданно заявил четвертый:

— Могу предложить свою. Три акта. Восемь действующих лиц. Действие в одной комнате. Пропущено Главреперткомом.

Пьесу прочли труппе. Читал сам автор голосом, похожим на гуденье мелкой пилы на лесопильном заводе. Он путал страницы, залил рукопись водой из графина, грустно смотрел на Казбекова — и все-таки пьеса оказалась хорошей.

Автору долго пожимали руки, а он извинялся:

— Я как-то сгоряча… Не подумал, знаете, что и как…

— Будем ставить! — авторитетно сказал Казбеков. — К концу будущего сезона ваша пьеса будет усвоена. Я не люблю скороспелок.

Труппа глухо зарычала.

— Эгон Карпович! — взмолился премьер. — Да ведь восемь же действующих лиц же… Ведь всего же одна декорация… Эгон Карпович… Зачем же будущий год?

Казбеков презрительно улыбнулся и вышел.

Через полторы декады директор театра вполголоса разговаривал с труппой у себя в кабинете. Глаза у него были потухшие, и к левой губе безнадежно приклеилась папироса.

— Уважаемый Эгон Карпович уже выработал схему будущего спектакля… Весной — цикл лекций по земляным работам: в пьесе домработница Степанида — дочь землекопа. К лету будем проходить массовое пребывание под дождем: по ходу пьесы во втором акте за сценой дождь. В третьем — лай собаки. Придется съездить в собачий питомник — освоить. Поедете вы, Семен Семенович, и вы, Глафира Андреевна. Вспомогательный состав останется на месте изучать городской автотранспорт: в первом акте герой говорит о шинах. Остальные до конца будущего сезона пока свободны…

Прилипшая папироска упала с директорской губы на ковер.

Труппа молча расходилась. Пора было уже гримироваться: в 1847-й раз шла «Буржуйка». Одинокий зритель ходил по фойе и тайком курил.

А Казбеков сидел у приятеля, кинорежиссера Шпинка, и обиженно говорил хозяину:

— В три месяца пьесу ставить! Видал ты что-нибудь подобное? Нет, господа, нет! Искусство и темпы — это несовместимо. Да-с!

И Шпинк сочувственно успокоил Казбекова:

— Я тоже не люблю скороспелок! Я и сам последний мой фильм делал два с половиной года!

1935

Старик

Старику шел девяностый год. Он жил на ощупь. Ничего уже не видел, очень плохо слышал, и когда к нему подходила жена старшего сына Катерина Васильевна, он брал ее за руку, ощущал ее мягкость и только после этого догадывался, что перед ним женщина.

— Лизаветушка? — шамкал он.

— Лизавета в Костроме живет, — сердито кричала ему в ухо Катерина Васильевна. — это я, Катя. Хотите каши?

— Ваши? — переспрашивал старик. — Все ваши, все ваши…

Катерина Васильевна со стуком ставила тарелку на стол и хлопала дверью.

— Разве это жизнь? — жаловалась она за столом мужу, архитектору Окуневу. — Ютимся в двух комнатах, гостей принять негде, а старикашка целую занимает.

— Он помрет, и мы комнату возьмем, — вмешалась в разговор семилетняя Валя, объедая куриную ногу. — Старики часто помирают.

— Нельзя так говорить, Валя, — покраснев, сказал Окунев. — Он твой дедушка и мой папа.

— Папа, папа, — едко вставила Катерина Васильевна, — у всех папы, а разве они так жрут? Сливочек ему дай, курочку ему дай, булочку ему дай — это же слон, а не старик. И жрет и пьет, и жрет и пьет, как маленький.

Второклассник Костя сухо заметил:

— Маленькие не жрут, а кушают.

А вечером, когда дети уже улеглись и Валя скулила, что ей не дали в кровать куклу, Окунев осторожно шептался с женой.

— Действительно, зажился старик, — вздохнул он, — крепкий. Он всегда такой был. Один семью в девять душ кормил. Впрочем, у них, у стариков, все сразу кончается. Прихворнул — и нет старичка.

— Нет старичка, — заворчала Катерина Васильевна, — четвертый год слышу от тебя, а старик нас переживет… Слышишь, как там ворочается и мычит, как корова, спать не дает.

Окунев встал с кровати и босыми ногами зашлепал к старику.

— Ты что кряхтишь, отец? — сердито спросил он. — Спать не даешь. Чего тебе надо?

— Катюша? — прошамкал в темноте старческий голос.

— Какая там Катюша. Это я, я. Чего тебе надо?

— В боку колет, — вздохнул старик. — Ой, колет…

— У всех колет, — хмуро бросил Окунев. — Дай спать.

И, вернувшись в комнату, крикнул детям:

— Вы еще там развозились! Спать!

Через неделю приблизительно Окунев вернулся домой расстроенный и раньше времени.

— Что с тобой? — спросила жена.

— Черт его знает. Гудит что-то в голове. Ломит. Температура, наверное.

К вечеру у Окунева было около сорока градусов. Ночью приехал доктор, долго выслушивал сердце и неодобрительно покачал головой.

Четыре дня Окунев слышал около себя только шепот и помнил только одно, что ему хочется пить. Один раз мелькнула мысль, что в какой-то из этих дней должно быть Костино рождение, для которого он уже приготовил и держал на службе большой ящик с красками. Потом снова наступило жаркое небытие, сверху надавливал потолок, и в глазах танцевали окна.

На шестые сутки он неожиданно проснулся с необычайной легкостью в теле и мягким звоном в ушах. В углу горела прикрытая шарфом лампа.

Костя сидел за учебником и зевал. Валя поила куклу холодным чаем.

— А папка-то не помрет? — равнодушно спросила она и добавила: — Как дедушка?

— Нет, — зевнув, ответил Костя. — Они живучие. А помрет — мамка дедушке угол наймет, а нас в ту комнату. Мне стол поставит, а тебе тоже стол. Маленький, и на нем зеленая лампа. Здорово?

— Здорово… — с восторгом заметила Валя. — Ив кровати с кошкой буду спать. А можно о папке говорить, что он помрет?

— Можно, — кивнул головой Костя. — И красок у меня нет, и рождение зажулили.

Окунев хотел что-то сказать, но язык сухой толстой тряпкой лежал во рту. Он только промычал жалобно и обиженно и почувствовал, что по щеке проползла мокрой мухой щекочущая слеза.

— Мычит, — сухо посмотрел в его сторону Костя. — С утра мамка орет, вечером он мычит… Когда же заниматься?..

— Как дедушка, — констатировала Валя. — Они все мычат.

Болезнь проходила медленно и вязко. Только через одиннадцать дней Окунев смог ходить по комнате, небритый, с подламывающимися ногами. Утром Костя ушел в школу, а сердитая на болезнь мужа Катерина Васильевна увела Валю гулять.

Тяжело шлепая войлочными туфлями, Окунев прошел к старику.

— Здравствуй, отец, — сказал он, опускаясь к нему на кровать. — Ну как?

— Петюша, — беззубо улыбнулся старик, поглаживая его руку. — Плохо, Петюша… Зажился я…

— А ты живи, отец, — отвернувшись в сторону, устало кинул Окунев, — всем жить надо. Мало ли что с кем бывает. Хочешь чаю?

— Не надо, — слабо пожал старик его руку. — Посиди у меня.

Окунев погладил его холодную, всю из плетеных синих жил руку и впервые за последние шесть лет ласково и грустно посмотрел на старика.

1935

Иностранец

Голубая фигура Жана Буше взметнулась от трапеции под самым куполом, ринулась вниз, и через несколько секунд сетка мягко и заботливо подкинула молодого акробата в воздух.

— Элля! — крикнул он, кланяясь публике. И навстречу его звонкому тенору партер и галерея бросили волну аплодисментов. Четыре раза еще выходил кланяться Жан Буше, а после четвертого вышел напудренный шталмейстер и деревянным голосом объявил:

— Антракт!

Ряды в партере пустели. Зрители шли в конюшни и в курилку.

— Европа! — завистливо произнес человек с большой бородой, в кепке и в зеленом галстуке. — У них каждый мускул куда надо пригнан. Разве наш так прыгнет? Либо пузом об сетку, либо ногой об воздух запнется.

— У них в самом нутре техника, — согласился зритель в рыжем пальто с рваным карманом. — Может, его с малолетства били, прежде чем прыгать начал. У них с этим строго. Заграница. А наш что? Ему семилетку кончать неохота — вот он и прыгает.

И они прошли за кулисы перед только что прошмыгнувшими туда двумя школьницами в синих беретах. Одна — с толстой русой косой, другая — с черными веселыми кудряшками.

— Типичный Фербенкс, — взволнованно шептала коса. — И. наверное, влюблен в какую-нибудь ихнюю приезжую графиню.

— У них это нельзя, — сочувственно сказали кудряшки. — У графини муж и даст ему по морде. Акробаты влюбляются в наездниц.

Публика долго ходила по цирковой конюшне, мешала лошадям жевать овес и в упор рассматривала разгримированных актеров. Из боковой уборной вышел Жан Буше — в коричневом изящном пальто, в темной, хорошо выглаженной шляпе и желтых, сверкающих ботинках.

— Клавочка, родненькая, — тихо пискнула коса, — ты же знаешь по-французски… Заговори…

Кудряшки густо покраснели и тонким голосом выдавили:

— By зет… француз?

— Вуй, — солидно ответил Жан Буше и пошел к выходу.

Когда он проходил мимо человека с зеленым галстуком, тот солидно откашлялся, мотнул бородой и почему-то произнес:

— Пардон.

— Вуй, — так же солидно произнес Жан Буше и вышел.

Он долго шел по плохо освещенным улицам и тихонько насвистывал, чему-то весело улыбаясь. В узеньком тупичке он остановился около маленького одноэтажного деревянного домика и постучал в освещенное окошко. Окошко раскрылось, в темноту высунулась старушечья голова в вязаном платке, и Жан Буше тихо сказал:

— Это я, мамаша, откройте.

— Андрюшечка, — ласково и нежно запел старушечий голос. — Иди, родненький, заждалась я тебя… Думала, уж не придешь…

— Ну что вы, мамаша, — улыбнулся акробат, входя в комнату. — Сама лепешки с творогом обещала, и вдруг — не приду. Спекла, старая?

— С хрустом, родненький. Как в детстве любил. Поджаристые. Кушай, золотко.

Через десять минут Жан Буше сидел за столом и с подчеркнутым аппетитом ел пресные и невкусные лепешки. Есть ему не хотелось, во мать такими радостными глазами смотрела за каждым куском, что акробат потянулся за третьей лепешкой.

— Кувыркаешься все, Андрюшечка? — грустно спросила она.

— Кувыркаюсь, мамаша. Ты не бойся. Привык.

— И жалованье аккуратно платят?

— Аккуратно, мамаша.

— Ну, и это хорошо, — печально пожевала старушка губами. — И за присылы тебе спасибо. Балуешь ты меня, старуху. Таким страхом жалованье зарабатываешь, а на меня, старую, тратишься…

— Хватает, мамаша, не беспокойся. Ты вот только что, — акробат немного замялся и виновато посмотрел на мать, — когда в цирк ко мне придешь, так по фамилии не спрашивай. А скажи так: где, мол, здесь Жан Буше? Поняла?

— Это что же такое будет?

— Фамилия моя теперь. Буше и еще Жан. Это, мамаша, для дела нужно. Ежели я, скажем, Андрей Савелкин — одна мне цена, а ежели я Буше — другая.

— Оно конечно, — кивнула старуха. — Савелкин для представления не годится. Поняла, Андрюшечка.

И вдруг с тихой тревогой, смахнув робкую слезинку, спросила:

— А как же ты по-ихнему объясняешься-то, Андрюшечка? Тяжело, поди?

— Да нет, мамаша. Ежели надо «да» сказать, говорю «вуй». А ежели наоборот — произношу «нон».

— Вуй, — протянула старушка и улыбнулась. — Чудеса!

Акробат зевнул и посмотрел на пальто.

— Пойду, мамаша. Спасибо за лепешки.

— А то, может, здесь переспишь. Андрюшечка? — попросила мать. — Чего тебе в номера-то свои шлепать? Блохи еще там… Я тебе на диванчике уж постелила…

В номерах ждали товарищи. Уезжавший завтра укротитель устраивал ужин. Акробат вздохнул и с растяжкой сказал:

— Ладно, мамаша. Пересплю.

Он быстро разделся, лег, натянул на голову одеяло и, подогнув на неудобном диванчике ноги, уснул. Старушка потушила лампу, на цыпочках подошла к дивану, нежно поправила подушку и пошла закрывать окно.

— Марья Егоровна, — спросил чей-то голос под окном, — к тебе сынок, говорят, прибыл? У тебя сейчас?

— Вуй, — гордо ответила мать. — Здеся.

1935

Проверенный источник

«Чижик, Чижик, где ты был?»

— «На Фонтанке водку пил…

Выпил рюмку, выпил две,

Зашумело в голове».

Ехал чижик в лодочке

В генеральском чине,

Не выпить ли водочки

По этой причине?

Стали чижика ловить,

Чтобы в клетку посадить.

«А тю-тю, а тю-тю,

А я в клетку не хочу».

(Услышано 17/XII на Плющихе, 19/XII, в 2 часа дня, — на Самотеке, 23/XII, в 9 часов утра, пелась в квартире от ветработника М. П. его младшим сыном.)


Господин фон Мидрихс, московский представитель фашистского телеграфного агентства «ПФУЙ», прочел этот документ и строго посмотрел на вдову под черной вуалью:

— Действительно ли это новая нелегальная песня, распеваемая молодежью?

Вдова убежденно перекрестилась мелким крестом и загадочно прошелестела:

— Рекомендую обратить внимание на отдельные слухи, упоминаемые в песне. Очень симпатично!

— Беру, — сказал господин фон Мидрихс. — Мерси!

— Обязательно пошлите за границу, — взволнованно еще раз прошелестела вдова. — Напечатайте! Так им и надо! Адью!

Господин фон Мидрихс углубился в чтение волнующего документа. Сегодня вообще был плодотворный день. Из объявления о моментальных карточках для документов удалось сделать слух о введении карточной системы. Даже скромный плакат из театральной уборной «Курить воспрещается» послужил для сенсационной телеграммы о табачном кризисе в СССР. Нечего и говорить о том, что из ряда пышных лозунгов Утильсырья о сборе старых калош были наскоро сколочены телеграммы об ужасах экономического кризиса Советов.

Господин представитель агентства «ПФУЙ» вызвал секретаря.

— Переведите.

Через десять минут прозаический перевод новой нелегальной песни советской молодежи (до восьми лет включительно) был уже готов. Господин фон Мидрихс закурил добрую советскую папиросу, накинул теплую пижаму и стал внимательно расшифровывать переведенный документ, делая на полях пометки:


Некий Чижиков был неизвестно где. Его видели в ресторане с фонтаном.

Он выпил только две рюмки, за что его ударили по голове.

В качестве генерала он находился в лодке (подводной?).

По этому поводу был раут со спиртными напитками.

Начаты поиски Чижикова с целью заключения в клетку.

«А тю-тю, а тю-тю» (непереводимая игра слов, по-видимому, лозунг готовящегося восстания).

Чижиков скрывается и не хочет быть арестованным.

Таинственный отъезд комиссара Чижикова. Ресторан с фонтаном — место встречи антисоветских заговорщиков.

Намек на запрещение пить больше двух рюмок для взрослого населения.

Подводные лодки в Москве-реке. Обратите внимание!

Непонятно, но телеграмму все же дать.

Чижиков оказался атаманом. 1000 рублей за его голову (сенсация).

Готовится восстание под лозунгом «А тю-тю» (в переводе на русский язык означает: уплата довоенных долгов, возвращение концессий и отдача Прибалтики).

Атаман Чижиков в надежном месте.

— Великолепно, — удовлетворенно потянулся господин фон Мидрихс, — теперь агентство «ПФУЙ» обеспечено сенсационными телеграммами. Я не даром кушаю советский хлеб на свое жалованье! Господин секретарь, составьте кое-что по прилагаемому списку…

Поздно вечером в агентство «ПФУИ» были посланы следующие телеграммы:


СЛЕД НАЙДЕН

Москва, 25/XII. Нашему корреспонденту удалось узнать, что таинственный комиссар Чижиков, организатор пожара рейхстага, землетрясения в Калабрии, а также масляного кризиса в Восточной Пруссии, находится в Москве.


ТАИНСТВЕННЫЙ РЕСТОРАН

Москва, 25/XII (Спец. кор. агентства «ПФУЙ»).

К новому году запрещено потребление водки больше двух рюмок на одну взрослую душу. Невзрослая душа получает полрюмки и без закуски. Население волнуется.


ВСПЫХНУТИЕ АТАМАНЩИНЫ

Москва, 25/II (Радио — «ПФУЙ»). Бывший комиссар Чижиков, автор Калабринского землетрясения и особо уполномоченный по революции в Западной Европе, оказался атаманом. Будучи без войск, временно не функционирует, но готовится.


ДВИЖЕНИЕ РАСТЕТ

(не для печати, но для сведения).

Москва, 25/XII. Найдены следы мощной антисоветской организации «А ТЮ-ТЮ». Личных встреч с руководителями не имел, но, надеюсь, программа организации приемлемая.

Выдал под дальнейшую информацию аванс вдове бывшего полицмейстера, госпоже Р., флакон одеколона «Красная Москва», заменив местную этикетку импортной. Чижиков скрывается.


Господин фон Мидрихс прочитал дубликаты телеграмм, счастливо улыбнулся и пошел ужинать. Трудовой день закончился.

1935

Вместо воспоминаний

Как-то мы сидели с Маяковским в ресторане, где целая компания молодых неуемных людей с расписанными щеками и лбами галдела и шумно проходила в знаменитости.

Я спросил у Маяковского, кто эти люди.

Он ответил коротко и деловито:

— Так. Дураки на рассвете.

Вскоре после этого в редакции «Нового Сатирикона», где он только что начал работать, Владимир Владимирович опасливо спросил меня:

— Вы Игоря Северянина будете печатать?

— Нет.

— Почему?

Я ответил:

— Гитара.

Маяковский убежденно добавил:

— Пасхальный барашек из туалетного мыла. Певуче глуп.

— А что вас связывало и связывает с футуристами, Владимир Владимирович?

Маяковский умел ответить хорошей остротой, когда хотел уклониться от ответа. Но тут он вдруг ответил искренне и просто:

— Прежняя инерция и любовь к беспорядку.

И после этого мы много раз говорили с ним о футуристах того времени. Он всегда отзывался о них сухо и иронически. Всерьез он их не принимал.

— С ними веселее, чем с Боборыкиным, — говорил Владимир Владимирович, — но толку из них много не выйдет. Все будут писать куплеты для фисгармоний или сделаются театральными репортерами.


Маяковский, по-видимому, дорожил — и не скрывал этого — своей работой в «Новом Сатириконе». Это был первый журнал, в котором он выступал перед широкой интеллигентской аудиторией. Его очень нервировали читательские письма, негодующие против помещения его стихов.

— Я организую дураков, — сердито говорил он, — теперь им по крайней мере есть вокруг чего объединиться во всероссийском масштабе: на ругне Маяковского. Можно им даже выслать специальные отличительные значки вроде дворницких блях. Пусть носят.

Он очень чутко реагировал на отношение к нему редакции. Наигранная развязность и мальчишеская любовь к дерзости совершенно покидали его, когда он бывал на редакционных заседаниях или просто заходил посидеть.

Однажды поэт Потемкин иронически и не совсем деликатно подчеркнул это:

— У нас вы совсем не хамите, Владимир Владимирович.

Маяковский покраснел и сердито сказал:

— Если это вас мучает, Потемкин, могу сепаратно зайти к вам домой и нахамить.

Маяковскому даже в те молодые годы стал уже сильно надоедать тот ореол скандалиста, которым его наградили поклонники и который усиленно поддерживают теперь воспоминатели и биографы.

— Из меня хотят сделать клоуна, — говорил он, — и все сразу стараются получить контрамарку на первое представление, чтобы не опоздать. А вдруг я одумаюсь и сделаюсь благородным отцом…

Темперамент и озлобленность вспыхивали в молодом Маяковском тогда, когда он видел или чувствовал своих литературных врагов. Когда он был среди близких или просто дружелюбно настроенных людей, он становился мягким и веселым человеком.

Не верно, что Маяковский любил читать вслух только себя. Он прекрасно знал всех поэтов, с которыми боролся или которых презирал. Однажды как-то он сидел у меня вечером и долго иронически читал какие-то сладкие стишки. Потом вдруг улыбнулся и сказал:

— Верите ли, половину Надсона наизусть знаю. Ношу в себе всю эту дрянь и не знаю, куда ее выплеснуть.

Один раз я видел Маяковского плачущим. Это было рано утром в редакции. Не помню, почему я попал так рано в редакцию. Кроме сторожа, растапливавшего печку, никого не было. Я прошел в секретарскую. Там на большом черном диване сидел Маяковский, держал в руках какое-то письмо и плакал. Кажется, он даже не заметил меня.

После этого, когда приходилось встречать лирическую скорбь в поэмах молодого Маяковского, мне почему-то всегда вспоминались это склоненное лицо, слеза на щеке и большие неуклюжие руки, судорожно комкающие конверт.

1935

Таня и Татьяна

(Совсем дня за два, за три до начала занятий Таня осталась на даче одна с ворчливой домработницей Нюшей и в первый раз нарушила честное слово. Недрогнувшим голосом она обещалась маме, уехавшей в город, ложиться спать ровно в одиннадцать. («Честное слово, мамуля! Мне же не десять лет, атринадцатый год, я не маленькая, и можешь не беспокоиться».) И обманула без зазрения совести.

В первый же вечер достала у соседей маленький томик Пушкина и читала «Евгения Онегина» до трех утра. Во время письма Татьяны коптила поломанная дачная лампочка, в нос забралась сажа. Но вскоре наступил холодный ответ Евгения, было очень обидно, текли слезы, и не хотелось обращать внимания на мелочи. А когда уже в холодном Петербурге в тоске безумных сожалений к ногам Татьяны упал Евгений. Таня немного успокоилась, с ужасом увидела, что в окошке светло, и в испуге уснула, даже не задув лампочку. Разбудила ее Нюша тихим, но твердым предупреждением:

— Приедет мать, все обскажу. Нос-то промой, читательница!

Особой паники в Танину душу угроза не внесла. В конце концов, мама — это мамуля, а не кто-нибудь, и ей все можно объяснить. И она все поймет, особенно если ее поцеловать в ухо, во время шепота. Таню волновало другое: почему Ольга не могла вызвать Ленского в коридор, объяснить ему, почему она танцевала с Онегиным, и как не стыдно интеллигентному человеку орать на именинах и до смерти драться при чужих людях недалеко от мельницы. Волновало еще многое, и очень хотелось с кем-нибудь поделиться своими догадками и соображениями. Натягивая чулок на пухлую ногу с невымытой по случаю отъезда матери пяткой, Таня заискивающе сказала Нюше:

— Какую я книжку читала! Как будто одна Татьяна Ларина влюбилась в одного Евгения и послала к нему записку через няньку.

— Няньков теперь нет, — сухо заметила Нюша. — Сама поди ставь себе чайник, а мне обед готовить надо.

И вышла.

После чая Таня побежала к соседям. Все ушли на реку, и дома был только Николай Тихоныч, который где-то служит, очень умный и ходит в пижаме.

— Я «Евгения Онегина» прочитала. Здравствуйте, Николай Тихоныч, — доглатывая малину, сказала Таня. — Очень интересно. Только маленький кусочек остался. Вам жалко, когда Ленского убивают?

— Прекрасная ария, — зевнув, сказал Николай Тихо-ныч. — Обязательно сходи. Только когда Козловский поет. У него это лучше.

— А Татьяна, по-моему, хорошая. — отвечая своим мыслям, добавила Таня. — Ольгина сестра.

— Разве? — еще раз зевнул Николай Тихоныч. — Может быть. Рекомендую посмотреть «Кармен». Тебе больше понравится. Цыгане, балет, быки. Быков, впрочем, нет, но тебе понравится.

Четыре дня ходила Таня, наполненная Пушкиным, Татьяной, безвременной смертью Ленского, снегом в чеканных стихах и колебаниями Евгения. Хотелось с кем-нибудь поговорить обо всем этом, захлебываясь, торопясь, споря.

Приехав в город, забежала в школу узнать, когда начнутся занятия. На школьном дворе познакомилась с второгодником Игорем Бурыкиным, который уже проходил «Евгения Онегина» по учебнику и насчет разговоров о нем уклонился, заметив только вскользь, что этот самый Евгений — подозрительный типчик. Попробовала было дома поговорить с мамой, но мама в середине рассказа так несерьезно и сочно поцеловала ее в сладкие от варенья губы, что пропала тема.

И только через шестидневку, которая пролетела как-то незаметно, Таня вернулась из школы радостная и возбужденная, торопливо обедала и после обеда капитально уселась за Пушкина.

— Закрой радио, — распорядилась она. — Тебе говорю, мама! Я читать буду. Завтра у нас в классе «Онегина» разбирают. И, пожалуйста, не кричи, если я позже сидеть буду. Мне надо.

На другой день в школу Таня пошла на полчаса раньше. Урок русской литературы был первым, и на лицах у ребят еще веял теплый румянец недавнего сна. Учитель Сергей Семеныч, хмурый лысый человек, с общипанной бородкой и булькающим, как галька на морском берегу, голосом, отложив журнал, сказал:

— Начинаем проработку произведения Пушкина «Евгений Онегин», Все читали?

— Bce! — радостно крикнула Таня.

— Подлиза! — толкнул ее в бок Петя Хмырин, серьезный мужчина, выстриженный наголо, рыболов и контрамарочник. — Карьеру строишь?

— Тогда запишем, — продолжал Сергей Семеныч, прохаживаясь по классу. — Пишите сначала, ребята, план…

На партах серыми, желтыми и зелеными птицами взметнулись свежие тетрадки.

— Вот здорово! — зашептала Таня, обернувшись назад. — Вот увидишь, Верка, как это интересно! Я два раза читала!..

Сергей Семеныч остановился около окна, внимательно посмотрел вниз, как на дворе вырывали водопроводную трубу, порылся в карманах, нашел запонку, которую считал потерянной, и начал:

— «Семья Лариных как представителей мелкопоместного, беднеющего дворянства». Записали? «Влияние провинциального неслужилого дворянства на быт полупоместного полудворянства». Точка с запятой. «Роль девушки в условиях вырождающегося крупного землевладения при наличии развития городов».

— Татьяны или Ольги? — тщательно записывая, тихо спросила Таня.

— Всякой, — ответил Сергей Семеныч. — Не перебивай, когда диктуют. «Городов»… Идем дальше. «Влияние иностранной культуры на дворянскую молодежь, получавшую незаконченное высшее образование в условиях общения самодержавной России с западными культурными центрами».

— Это кто: Онегин? — еще тише спросила Таня.

— Ленский. О нем так и сказано: «Владимир Ленский с душою прямо геттингенской». Пишите: «Геттингенская школа философии как родоначальница индивидуализма в эпоху намечающейся связи между торговыми центрами Европы…» Понятно?

— Понятно, — вздохнула Таня. — А Онегин был культурный?

— Нет! — сухо и недовольно кинул Сергей Семеныч. — У Пушкина сказано прямо: «Бывало, он еще в постеле». Этим поэт подчеркивает паразитическое социальное положение Евгения Онегина, который, не имея собственных средств к существованию, жил на крестьянские накопления… Пишите: «Онегин как результат перерождения крупнопоместных молодых людей в тип городского мелкого буржуа перед капиталистическим наступлением города на деревню…»

— Я тебе говорил: типчик! — ехидно шепнул Тане второгодник Игорь Бурыкин.

— А зачем Татьяна вышла замуж, раз она любила Евгения? — не выдержала и дрожащим голосом спросила Таня.

— Я не могу вдаваться в детали! — сердито обернулся Сергей Семеныч. — И вообще, что это за вопросы? У меня три урока на Пушкина. У меня Лермонтов на носу, не считая Гоголя, а меня прерывают… Татьяна вышла замуж за генерала потому, что разоряющееся среднепоместное дворянство. чувствуя свою гибель перед наступающей крупной буржуазией, искало контакта с влиятельной военной средой. Понятно?

— Понятно, — робко ответила Таня и капнула конфузливой слезой на две синие линейки тетради.

Сергей Семеныч посмотрел на часы, обиженно вздохнул и начал диктовать почти скороговоркой:

— Пишите, ребята. Осталось всего семь минут. Ну так вот: «Индивидуализм Онегина и его пристрастие к путешествиям как следствие влияния Байрона, типичного идеолога английского фермерства, в годы борьбы сельского хозяйства с продвижением фабричной промышленности в глубь Великобритании…» Ты что, выйти хочешь?

— Выйти, — всхлипнула Таня. — Я платок в пальто забыла…

Шла домой из школы Таня грустная и обиженная. Рядом с ней шагал второгодник Игорь Бурыкин, который никак не мог понять, почему она такая.

— У тебя что, голова болит? — сочувственно спросил он.

— Нет, — вздохнула Таня. — Так… А тебе Татьяна нравится?

Игорь Бурыкин слегка задумался, потом неопределенно ответил:

— Так себе. Мелкопоместная.

На этом они расстались. После обеда Таня подошла к своему столику, взяла томик Пушкина и потянула за розовую закладку — оставалось дочитать всего две-три страницы. Она села за книгу, потом резко отложила ее в сторону и виноватым голосом сказала матери:

— Мамуля, включи радио… Читать что-то не хочется…

1936

Человек, победивший природу

Не всегда человек побеждает природу в недрах земли или в прохладных, пропахших химикалиями лабораториях. Иногда это происходит на простом пригорке, около какой-нибудь маленькой, незаметной речушки, на сочной траве и под таким веселым, бесшабашным солнцем, от которого сразу лупится нос.

Именно на таком заурядном месте, которое даже как-то неловко описывать, до того оно похоже на все другие места, залегли под кусты и деревья двадцать три второклассника, шумные и пестрые, как чижи, одетые в майки. От станции прошли целых полтора километра; наиболее физически отсталые элементы уже по дороге завистливо поглядывали на предыдущие пригорки. И теперь все, поощряемые утренним крепким, как старый квас, воздухом, начали раскрывать узелки и чемоданчики с бутылками молока, крутыми яйцами и трогательными бутербродами, которые приготовляют лучшие буфетчики в мире — мамы.

Ели весело, не жалея остатков молока, чтобы вылить их на соседа, или куска яйца, чтобы запустить в жующего под кустом обидчика по дороге. И, вообще, казалось, что пригорку надоело выращивать бледные ромашки и ревматические одуванчики и он зацвел сейчас большими живыми цветами, голосистыми и радостными, как пухлые утята.

Учитель Семен Акимович доедал свой завтрак. Он аккуратно смахивал крошки с больших висячих усов и запивал куски холодным чаем из бутылки, на которой так и было написано на прежней этикетке чернильным карандашом: «Чай».

— Теперь, ребята, займемся природой, — тихим скрипучим голосом сказал Семен Акимович, аккуратно заткнув недопитую бутылку бумажной пробкой. — Девочки, сядьте вот тут, около дерева, мальчики — вот сюда. Петриков, перестань жевать. Прожуй, когда говоришь с учителем. Чего тебе?

— Купаться, — деловито заявил толстый Петриков, с трудом доглотав упрямый желток.

— Купанье — это физкультура, — недовольно процедил Семен Акимович. — Физкультурой займемся в перерыве. Скорее, скорее, ребята. И не шумите в классе.

Из-за кустов подмигивающе выглядывала узенькая, такая аппетитная речка с золотым песком на берегу. Ребята выползли из кустов, наскоро завязали узелки и неторопливо рассаживались: мальчики слева, девочки подальше справа.

— Итак, что мы имеем вокруг себя, дети? — надел большие очки Семен Акимович. — Что, например, ты видишь вокруг себя. Валя Перцова?

Валя взмахнула белыми косицами, добросовестно огляделась и, остановившись на одном из кустов, осторожно заметила:

— Орехи тут будут.

— А я под кустом ящерицу видел, — скромно добавил веснушчатый Ковригин, — зеленая, а сверху желтая.

— Плохо… — укоризненно вздохнул Семен Акимович. — Что мы имеем вокруг себя? Вокруг себя мы имеем: а) растительность, или флору, б) животный мир, или фауну, и в) явления природы… Что ты скажешь по разделу «в», Гудякин?

Гудякин, только что вырывший перочинным ножом жирного дождевого червя, слегка сконфузился и шепнул соседям:

— Подсказывайте, черти… По разделу «в»… По разделу «в» я вижу пернатых… Одна пернатая сейчас сидела на дереве, а Митька Сысоев ее сбил сучком…

— Плохо, — еще раз вздохнув Семен Акимович. — Записывайте. дети. Достаньте бумагу, карандаш, у кого есть — общие тетради… Не теряйте времени, дети. Природа требует детального изучения. Какую ты знаешь фауну, Соня Конопицына?

— Всякую, — тихо зашелестела Соня, — травы, подсолнечники, маргаритки… — И вдруг, встретившись с сухим взглядом Семена Акимовича, прошелестела еще тише: — Зайцы, суслики, кролики…

Семен Акимович грустно покачал головой.

— Не подготовленных к изучению природы на экскурсии брать больше не будем. Петриков, не мешай соседу. Что ты ему говоришь. Петриков?

— Я ничего, Семен Акимович. Я ему говорю — купаться, а он мне говорит — рыбу удить. У Венькина две удочки с собой. Я больше не буду.

Семен Акимович достал из кармана большой блокнот с сизой корочкой и приблизил его к очкам.

— Я тебе говорю — рыбу будем ловить, — восторженно шептал Петрикову его сосед. — Чес-слово. А потом костры.

— Дай честное пионерское!

— На честное пионерское. А потом в «Гори, гори ясно…» будем. А девчонки ягоды собирать будут. Только вечером уедем.

Подползшая к мальчикам Соня Конопицына зашелестела еще раз:

— Дай честное пионерское — за ягоды!

— На. Даю. А потом…

Семен Акимович вложил блокнот в карман.

— Итак, наша программа занятий на сегодняшнюю экскурсию, дети, состоит в следующем: изучение почвы в кратком виде. Более подробно мы остановимся на опылении простейших видов растений для гербариума, остальные учащиеся делятся на группы, которые…

— Васька, опять ящерица! — шепнул наблюдательный Ковригин.

— А ну тебя к черту! — сухо заметил сосед. — Она кто. твоя ящерица, — флора, фауна или явление природы?

— Лопнула, — вздохнул толстый Петриков.

— Кто лопнула? — зевнул Васька. — Ящерица?

— Нет. Купанья лопнула. Цветы наклеивать придется.

Девочки прилежно вынимали толстые общие тетради и искали карандаши.

— Итак, пишем, дети. «В условиях пригородной местности произрастание простейших видов растений, запятая, которое мы наблюдаем, запятая, является…»

— Семен Акимович, — сурово перебил его толстый Петриков, — а мы домой скоро пойдем? Скорей бы уж, что ли!

— В семь тридцать пять. «Является, запятая… Является, запятая…» Тебе что, Конопицына?

— Я прошу меня освободить от занятий. По домашним обстоятельствам. У меня голова болит.

— Принеси завтра записку от родителей. Сядь в сторону и не мешай твоим товарищам заниматься.

На большом, раскидистом дереве робко пискнула птица, прислушалась к голосу Семена Акимовича и замолкла.

Трава перестала быть травой, а стала флорой. Солнце не столько грело, сколько мешало записывать. И даже речка проглядывала сквозь кусты неуютной каемкой, около которой скопились еще не изученные виды прибрежного песка.

Освобожденная от занятий Конопицына успела поймать записку от Петрикова:


«Сонька, теперь бы в школу — здорово! Я для двора придумал одну игру: будто вы, девчонки, антилопы, а мы охотники и вас ловим.

Петриков».


Конопицына сочувственно вздохнула.

1936

Лиза Скворцова

Лиза Скворцова была такая же пухлая, синеглазая и веснушчатая, как и его дочь. Виталий Петрович не раз конфузливо ловил себя на том. что из всего класса, так приветливо встречавшего каждый его приход, он нежнее всего относится к этой ленивой шумной девчурке, ухищряющейся настолько ничего не знать, что даже лучшие, заматерелые подсказчики разводили руками. Несколько раз он давал себе слово быть с Лизой построже, но стоило ему случайно взглянуть на ее недомытые пальцы со следами лиловых чернил, на веснушчатый, вздернутый нос, на веселый пробор между косами, — как у него падало сердце. Ведь только час или два назад, перед своим уходом в школу, он будил такое же синеглазое пухлое существо, поил его чаем с молоком и целовал в пушистые волосы, пахнувшие сном и фиалками.

Перед самыми экзаменами Виталий Петрович вызвал Лизу в учительскую, когда там никого не было, и сказал ей, пощипывая бородку:

— Ты вот что, Лиза Скворцова… Ты к экзаменам подготовься. А то все сдадут, а ты провалишься. Нехорошо это.

— Я буду, — бойко ответила она, — чес-слово буду! — И, посмотрев на него тем ободряющим взглядом, каким взрослые смотрят на ребят, добавила: — Вы уж не беспокойтесь, Виталий Петрович, я не засыплюсь!

— Ну то-то. А то все на дачи поедут, кто куда, а тебе заниматься летом… Ну, иди…

Лиза юркнула из учительской, и сквозь открытую дверь Виталий Петрович увидел, как она, пробегая, успела схватить за рыжий вихор дозубривавшего уроки рослого мальчишку и исчезла за углом. И шаги у нее были такие же большие, смешные и неуклюжие, как у его Клавы.

«Провалится девка, — подумал он. — Жалко девочку».

В день экзамена все пришли чистые, вымытые и серьезные. Сидели молча и быстро срывались с места, услышав свою фамилию. И оттого ли, что солнце вошло в класс через все три окна, оттого ли, что Виталий Петрович ласково посматривал на ребят из-под пенсне и ободряюще посмеивался, когда кто-нибудь ошибался, все отвечали бойко и весело.

— Ну как? — тихо спросил он у директора, сидевшего за столом.

Тот довольно кивнул головой.

Виталий Петрович вспомнил, что сейчас в другой школе вот так, как и эти ребята, сдает экзамен и его Клава. У нее так же, наверное, вспыхивает в глазах испуг при каждом новом вопросе и сменяется радостным, победным блеском, когда, не веря своим ушам, она отвечает правильно и хорошо. И ему стало как-то вдвойне приятно провожать ребят на место короткими веселыми фразами.

— Молодец, Сапегин… Все помнит… Иди, Бумзе, довольно. И в году хорошо занималась, и сдала отлично… Куда летом поедешь? На дачу? Ну, отдыхай, отдыхай…

И, когда в классе оставалось уже немного учеников, а из коридора неслись буйные и восторженные крики сдавших экзамен, Виталий Петрович посмотрел в журнал и с некоторой тревогой вызвал:

— Скворцова Лиза… Ну-ка, иди сюда…

Лиза тяжело поднялась с места, вздохнула, обвела класс беспомощным взглядом и подошла к Виталию Петровичу.

— Характеристику Татьяны? — мрачно спросила она, опустив глаза.

— Ну ладно, — улыбнулся Виталий Петрович, — говори характеристик Татьяны.

— У Татьяны была характеристика, — вздохнула Лиза. — Лучше я насчет Грибоедова расскажу. — И. не дожидаясь, медленно и с запинками начала: — Грибоедов был сын мелкопоместного дворянина. Как Державин. Потом его убили персы в городе Тегеране, после чего он написал комедию из жизни духовенства и других крупных чинов того времени. Как Фонвизин.

— Лиза! — вздохнул Виталий Петрович. — Тише, ребята, не смейтесь, не сбивайте товарища. «Капитанскую дочку» помнишь?

— Не помню… Помню… Однажды одна капитанская дочка любила одного сына мелкопоместного дворянина. Говорить характеристику?

— Говори.

— Забыла. Ах да, Ольга. Ольга любила сидеть на балконе и предупреждать зарю.

— Какая Ольга?

— Из Татьяны. Я вспомнила характеристику. Ольга и Татьяна были дочерьми мелкопоместного бригадира Ларина. Татьяна была русская душой и писала письма. Онегин получал записки на балы и был отрицательной личностью.

— Очень плохо, Лиза, — нервно защипал бородку Виталий Петрович. — Что еще помнишь?

— Софью. Из «Горе от ума». Софья жила в деревне, и ее хотели выдать за мелкопоместного помещика Митрофанушку. И он очень этого хотел, но она не хотела.

— Это другая Софья, — сухо вставил директор. — Плохо.

— Две Софьи, — уныло согласилась Лиза. — Одна — такая, другая — другая. Я ошиблась. Я биографию Державина знаю. Говорить?

— Не надо, — махнул рукой Виталий Петрович, обиженно переглянулся с директором и вызвал следующего ученика: — Петрухин!

Лиза тихонько выходила из класса. Виталий Петрович посмотрел на ее узенькие плечи, на печально висящие мочалистые косицы, и вместе с досадой в нем вспыхнула какая-то теплая, болезненная жалость к этой девчурке, ленивой и легкомысленной, которой, быть может, он сам не сумел внушить любви к книге, несмотря на свою нежность к ней.

Бойкого худенького Петрухина, рассказывавшего без запинки биографию Пушкина, Виталий Петрович слушал уже устало и невнимательно. Он механически кивал головой, чтобы не сбить мальчика, и думал о том, какое будет печальное личико у Клавы, если она сегодня провалится на экзамене, и как ему придется утешать ее, стараясь не задеть самолюбия. А перед глазами у него стояла согнутая спина Лизы Скворцовой, когда та выходила из класса.

Экзамен кончился, Виталий Петрович вышел в коридор, спугнув группу ребят, вертевшихся около двери.

Около окна, у двери учительской, спиной к коридору стояла Лиза Скворцова. Плечи у нее мелко вздрагивали, и подергивались косицы.

— Не плачь, Лиза, — тихо сказал Виталий Петрович, тронув ее за плечо. — Ну, поработаешь летом… Я тебе дам список книг…

Лиза плакала.

— Ты о чем плачешь-то?.. Ну, не читала, ленилась… Летом прочтешь… Ты о чем?

Лиза повернула к Виталию Петровичу заплаканное лицо. сверкнула синими, ставшими светлее от слез глазами и дрогнувшим голосом сказала:

— Не сердитесь, Виталий Петрович…

— На кого, Лиза?

— На меня, — всхлипнула девочка. — Все хорошо сдавали, одна я подвела вас… Я больше не буду… Выгоните меня из школы…

Виталий Петрович почувствовал, что стекла пенсне у него становятся немного туманными.

— Так ты из-за этого плачешь?

— Из-за этого.

— Хорошо, девочка. Завтра зайди ко мне в учительскую часам к десяти. Зайдешь? Ну ладно.

Через несколько минут Виталий Петрович говорил с директором:

— Так, значит, Николай Егорович, переэкзаменовку мы ей дадим, а заниматься я с ней буду сам… Все равно мне летом надо бывать в городе… Девчонка она хорошая… А если ленится, так что же делать: разве за всеми усмотришь?.. А девчонка она, уверяю вас. прямо замечательная…

И, уже улыбаясь, Виталий Петрович весело пошел домой, к Клаве.

1936

Дочь

К мужчинам Лиза подходила с суровой требовательностью. Одни внешние достоинства ее не удовлетворяли. Ей было непонятно, почему, например, вешают на стенке портрет Льва Толстого, когда у него такая длинная борода, которая может присниться ночью. Или еще: приходит к маме такой летчик дядя Костя. Говорит, что он придумал какую-то машину и, наверное, очень смешную, потому что она, оказывается, легче воздуха, а кому такую машину нужно, раз ее можно сдунуть? И еще он далее где-то летал, и ему один раз и другой раз дали по ордену. Но больше он ничего не умел. Как неспособный. На пианино играл одним пальцем. Когда рассказывал о львах, то они у него только рычали, а не ели людей, а на гребенке играл хуже домработницы Маруси, хотя она женщина и боится мышей. Со знакомыми дядя Костя поступал необдуманно и почти оскорбительно. Брал двумя пальцами за тугую косицу, подтягивал к себе и целовал в нос.

С мамой, конечно, он так не посмел бы проделать, потому что мама взрослая и стриженая, но с Лизой поступал так неоднократно. Шестилетние девушки редко прощают такие выпады.

Поэтому, когда мама осторожно спросила Лизу, как она относится к тому, что дядя Костя может оказаться ее новым папой, Лиза ответила уклончиво:

— В папы он годится, но в гости его с собой не бери. Он неинтересный.

И, чтобы было понятнее, добавила:

— Как мужчина.

Мама незаметно улыбнулась, необыкновенно поцеловала Лизино ухо и снова спросила:

— А ты интересных мужчин видела?

— Видела, — сухо ответила Лиза, — хромой из четвертого номера интересный. Он все умеет. Про зайцев рассказывает. Как зайцы в озере-океане плавали. Лаять умеет, как собачки ночью. Дядя Вася, который тебе незнакомый, интересный. У него карта в руке прячется. А во дворе портной живет — у него уши шевелятся.

Мама была молодая, розовая и так приятно пахла духами, но оказалась старой сплетницей. Она все выболтала дяде Косте, а он почему-то сделался грустным и стал курить папироску за папироской.

— Трудная девушка, — шепотом сказал он маме, — не знаю, как подойти к ней. Не умею я с ихним братом разговаривать.

— А вы ее уже любите. Костя? — тревожно спросила мама.

— Да уж ладно, — буркнул дядя Костя, — вчера увидел на бульваре такую вот, с косицей, думал, что Лиза, как идиот за ней подрал, сердце екнуло…

Имама посмотрела на него такими же нежными глазами, какими смотрела на Лизу, когда укладывала ее спать.

Через несколько дней мама пришла откуда-то вместе с дядей Костей, оба веселые, с цветами, покупками, и сказала:

— Ну, Лизавета, вот твой новый папа! Поздоровайся.

— Здравствуйте, папа дядя Костя, — вежливо прошептала Лиза и неожиданно для себя заплакала. Ей вдруг показалось, что этот высокий, плотный человек отнял у нее маму и она лишняя в этой комнате.

— А я тебе какие предметы зацепил! — робко начал дядя Костя, заметив ее длинную слезу, выкатившуюся из глаза, и начал развертывать покупки. — Вот это, брат, тебе кукла. Видишь, глаза закатывает? А нажмешь — пищит. Здорово пищит?

— Здорово, — вежливо и тихо подтвердила Лиза. — Ее в пуп надо давить.

— А вот лошадь. Вот тут хвост. Большой?

— Хвост. — кивнула Лиза. — Большой.

И Лиза потащила куклу в угол.

Дядя Костя безнадежно вздохнул и посмотрел на маму.

— Не умею я, Вера. Не выходит это у меня. — И шепотом добавил: — Не любит меня. Не нравлюсь. С тобой и то легче было.

. — Привыкнет, — успокоила мама.

В этот вечер много раз звонили по телефону. Говорили о каком-то проекте, поздравляли дядю Костю, мама ходила очень радостная и все время напевала, а дядя Костя сидел мрачный и искоса поглядывал на Лизу. Ночью он о чем-то очень долго шептался с мамой и не гасил света.

Утром за дядей Костей заехал автомобиль — оказывается, его ждали в каком-то учреждении. Он наскоро допивал кофе и смотрел, как Лиза макает в блюдечко тянучку.

— Знал я одного зайца, — неожиданно сказал он, уже не глядя на Лизу, — здоровый был заяц. Прямо, можно сказать, страшный. Лис бил.

— А как бил? — подняла на него Лиза синие глаза.

— А так, — обрадованно отозвался дядя Костя, — как увидит лису, как даст ей по животу — и все.

— А как даст?

— Лапой. Один раз лисе хвост даже выгрыз. Его все в лесу боялись.

— А он что?

— А он не боялся. Волк идет, а он сидит под кустом и смеется. Честное слово.

— Тебе пора. Костя, — ласково сказала мама, — там уже шофер второй раз гудит…

— Сейчас, сейчас… А то вот еще идет этот самый заяц, а старый барсук сидит у огорода. Ну, что он там опять гудит!

— Барсук гудит?

— Нет, Лиза, шофер. Ну вот сидит самый барсук и трясется… А наш заяц схватил палку да как бросится…

— Костя, — снова вступилась мама, — неудобно. Поезжай.

— Сейчас, сейчас… Как схватил палку да как бросится… Я тебе, Лиза, как вернусь, все доскажу.

— А доскажешь?

— Честное слово. Что я — жулик какой, разве обману?

До его приезда Лиза спокойно играла, но почему-то прислушивалась ко всем звонкам в коридоре. Дядя Костя приехал скоро, опять с покупками и, раздеваясь, спросил у мамы:

— Ну как?

— Ждала, — улыбнулась мама, — все в коридор выбегала.

Дядя Костя неожиданно повеселел и небрежно начал:

— Так на чем мы остановились? Ах да, насчет барсука. Ну вот, как это даст ему заяц палкой — а тот в лес.

— Убежал?

— Убежал. А в лесу медведь жил. Грязный такой, старый и курил сигары. И звали этого медведя Егором. Вот прибегает к нему барсук и говорит…

— Пусти-ка, — деловито сказала Лиза, — як тебе на коленки сяду. Только не урони. Ты еще не умеешь на коленках держать.

Мама ушла в магазин и вернулась не скоро.

— Заждались меня? — спросила она, снимая шляпу.

— А разве ты долго была? — удивился дядя Костя. — А у нас как-то незаметно время прошло. Интересная тема попалась.

Потом он сел писать речь. Дядя Костя не умел говорить. А завтра его должны были чествовать, и он должен был отвечать.

— Я говорить затрудняюсь, — со вздохом сказал он маме.

— Лисы тоже говорить затрудняются, — поддержала его Лиза.

— И барсуки, — подтвердил дядя Костя.

— Не мешай папе писать, — строго сказала мама.

— Я не мешаю. Мне бы только хотелось знать.

— Что тебе хотелось бы знать?

— Насчет волков. У волков болят зубы?

— Болят, — сказал дядя Костя, откладывая бумагу. — Здорово болят. Им старые волчихи выдергивают. Сучьями. Интересно?

— Очень. Пусти-ка меня опять на колени. Мне отсюда неудобно слушать.

— У папы работа. Лиза, — покачала головой мама.

— Успею, — остановил ее дядя Костя. — А хочешь, я тебе расскажу, как белка купила курицу?

К одиннадцати часам Лиза уснула на коленях у дяди Кости. Он сам ее отнес на кроватку и сам неумелыми пальцами осторожно подтыкал розовое одеяло. Утром дядя Костя уехал на какой-то прием. Мама радостно волновалась и совала ему носовые платки в карманы.

А Лиза сказала вскользь:

— Ты мне подарков не покупай, не задерживайся в магазинах, а приезжай скорее. Есть о чем поговорить.

Дяди Кости не было целый день. Мама все время подходила к телефону, опять благодарила за какие-то поздравления и рано уложила Лизу спать.

Дядя Костя приехал очень поздно. Он вошел в комнату на цыпочках.

— Ну, рассказывай, рассказывай, что было, — встретила его мама.

— Уже спит? — разочарованно спросил он. кивнув на ширму, за которой лежала Лиза.

— Спит. Ну, рассказывай…

— Сейчас. А она давно уснула?

— Давно, давно. Хочешь чаю?

И вдруг из-за ширмы раздался толстый сонный голос:

— Папа! А папа…

Дядя Костя от неожиданности уронил папироску.

— Мне кажется, — тихо и сконфуженно сказал он, — она меня назвала папой…

— Тебя, тебя. Иди уж, поцелуй ее, если не терпится.

Мама долго сидела за столом и читала вечернюю газету. На первой странице был портрет дяди Кости, большой, плохо отпечатанный и такой волнующий.

А из-за ширмы до нее доносился громкий восторженный шепот:

— Ну, а медведь что?

— А медведь ничего — схватил его за хвост и в берлогу.

— А заяц что сказал?

— Засмеялся.

— Как?

— Мелким смехом. Как все зайцы смеются.

Чай остыл. На часах стрелка перешагнула за двенадцать. Мама осторожно подошла к ширме, постучала пальцем и строго сказала:

— Спи, Лиза.

В эту ночь Лиза видела во сне, как к ней пришел волк, очень нестрашный, и попросил ватрушку.

А неподалеку от нее спал высокий, плотный человек крепким радостным сном. Завтра о нем снова будет говорить вся страна. И, кроме того, у него нашлось еще то, о чем он так бережно и затаенно мечтал. У него есть дочь.

1936

Неудача Кости Галкина

Речь идет о Косте Галкине, младшем чертежнике конторы «Промстрой», молодом рябоватом человеке без особых примет. О его честолюбии, неразделенной любви к Елене Петровне и неудаче, постигшей его на пышном и радостном карнавале в городе З.

Так как Костина неудача принесла ему много огорчений, а нам его жалко, мы остановимся подробно на некоторых обстоятельствах этой неудачи, не скрывая никаких деталей.

— Елена Петровна, — неожиданно и тихо сказал Костя, впиваясь обожающим взглядом в холодную завивку сослуживицы. — какой я себе костюмчик к карнавалу удумал!

— Испанский? — деловито осведомилась Елена Петровна, стирая пухлой резинкой лишнюю линию на чертеже. — От нашей конторы четверо будут в испанском. Двое из счетного отдела и двое внештатных. Счетные в плащах, внештатные за одеялами побежали: сами шить хотят. Завхоз Иван Сергеевич тоже в испанском хочет. Персидскую шаль ищет и губную гармошку. Тореадором одевается.

— Я, Елена Петровна, — обиженно заметил Костя, — испанцем не буду. Это при царизме помещичьи дети на карнавалах бегали испанцами. Это, Елена Петровна, пошлость и почти непонимание. Я, Елена Петровна, себе сельскохозяйственное удумал. Чтобы и на приз, и выдержанно.

— У меня сосед снопом одевается. Только боится, что курить рядом будут — как бы не подожгли. Он семейный и огня боится.

— Сноп — это мелко, — покачал головой Костя Галкин. — Сноп не означает. Снопы и в мелкобуржуазных странах зачастую встречаются. Я, Елена Петровна, трактором буду.

— Это что же, вас, Костя, по аллеям на колесах катать будут или сами кататься будете?

— Сам. Я для ног дырки оставил. А какой я для вас костюмчик удумал, Елена Петровна…

— Какой, Костя?

— Стоячий, — горячо зашептал Костя, чтобы не подслушали сослуживцы. — С боков фанера, пояс соломенный, сверху голова в маске, а снизу ободок.

— Это что, изба-читальня? — недоверчиво, но с некоторым любопытством спросила Елена Петровна.

— Нет. — еще больше сбавил голос Костя. — Тоже сельскохозяйственное — силосная башня. И как у меня для ног, так у вас для рук две дырки сбоку. У главного павильона будете стоять. Елена Петровна. И я рядом, и гудеть буду, чтобы привлечь внимание карнавальной общественности и жюри. Честное слово, приз получим. Это вам не испанские костюмы с беспочвенными бахромами да балалайками. Я бы вам на квартиру костюмчик привез. Разрешите?

Елену Петровну куда-то позвали. Она быстро вышла, оставив после себя обаяние недоступной прелести и легкий запах духов «Магнолия», и на ходу успела бросить восхищенному Косте:

— Ладно. Привозите. Только чтобы без гвоздей, а то всю блузку из-за вашего сельского хозяйства порвешь перед карнавалом.

Два дня Костя не приходил на работу. Измазанный клеем, он заперся у себя в комнате, пилил, строгал и энтузиастически стучал молотком. До соседей из Костиной комнаты доносились только короткие возгласы восхищения и резкие гудки автомобильного рожка.

На третий день поздно вечером к дому Елены Петровны подъехал извозчик с каким-то громоздким, очень высоким сооружением, напоминающим модель собачьего небоскреба. Из-под него выскочил Костя, постучал в окошко и, когда в темноте показался белокурый перманент, торжественно шепнул:

— Привез, Елена Петровна. Разрешите в окошко пропихнуть, чтобы не подсмотрели?

Елена Петровна испуганно посмотрела на сооружение и робко сказала:

— Ладно. А в него как — сверху влезать?

— Снизу, снизу, Елена Петрович, — суетился Костя, проталкивая костюм в окно. — вот так: ободочек поднимете и пролезете… А здесь дырки для рук… Обеспеченный приз, честное слово. В газете писать будут. Около квасного павильона встретимся. А то что — испанки, турчанки… Типичная струя пошлости…

Тронутая Елена Петровна позволила поцеловать руку, и ликующий Костя даже не слышал, как извозчик, запихивая смятый рубль за пазуху, неодобрительно проворчал:

— Нажрались на казенных жалованьях… По ночам шкафы в окошки пихают…

В день карнавала Костя заранее двинулся к парку. Небольшая. но сплоченная группа мальчишек, игравшая в камешки на пыльной и залитой солнцем улице, шумным восторгом встретила медленно передвигавшийся по мостовой темно-зеленый ящик с гудком и рулем, под которым медленно и натужно шагали чьи-то ноги в белых парусиновых ботинках. Сверху, над ящиком, маячила голова в пестрой кепке клеточкой и в синей маске на запотевшем лице.

Мальчишки помогали тихому шагу мелодичными свистками и незамысловатыми шутками. Только самый маленький из них, и поэтому наиболее жалостливый, крикнул проезжавшему мимо грузовику с цементом:

— Дяденька, довезите ящик… Там внутри человек мается…

К парку Костя пришел рано, и распорядитель с голубым бантом, прожевывая копченую колбасу, сухо заметил:

— В семь пустим, гражданин. Как ракета будет — так и идите. А пока гуляйте по улице.

— Это пусть испанки на улице ждут. — отдуваясь, взмолился Костя. — У меня сельскохозяйственное. Мне тяжело. Гвозди, дерево. Я на крайней аллейке подожду.

— Нельзя. Там и так под деревом две селькооперации, один капиталистический броненосец и Каракумская пустыня дожидаются. С утра их пустили. — Тут устроитель неожиданно заметил чей-то приятный голубой берет и смягчился: — Ладно. Топайте. Только чтобы не гудеть. А то заберутся заранее и гудят неорганизованно. Сашка, пропусти.

Темные тучи наползали с двух сторон, и потемневший парк начинал сверкать радостными огнями разноцветных фонариков. Костя стоял около квасного павильона, поддерживая отклеившееся колесо и изредка нажимая несвойственный трактору гудок. Это были грустные и немного хрипловатые зовы любви. По ним его должна была найти Елена Петровна. Вот сейчас в полутьме покажется силуэт силосной башни и любимая станет рядом. В двух фанерных сооружениях тепло забьются сердца, а несколько позже участники карнавала оценят эту маленькую, но живописную группу.

Костя гудел. И гудки становились безнадежнее и беспокойнее: парк уже был залит чуждыми Костиному сердцу турчанками, испанками, представительницами неведомых рас в буйных волнах пестрого ширпотреба, острыми пародиями на городской водопровод, туркменками в кепках, желтыми парашютистками, представителями толстых западных капиталистов в бумажных цилиндрах и серых тапочках, — но силосной башни не было.

«Придет, — неуверенно убеждал себя Костя. — Елена Петровна не такая».

Но ее не было. Уже бегали маски, рассовывая призовые билетики, уже где-то в соседнем павильоне дотанцовывали седьмую румбу и готовились к восьмой. Вот мимо прошел промстроевский завхоз в пестрой шали, загадочно икая. Кто-то, проходя, сунул в Костин гудок окурок. Ныли ноги под громоздким сооружением и холодело сердце.

— Еремицын! — дрогнувшим голосом подозвал Костя пробегавшего мимо сослуживца в незамысловатом белом балахоне, на котором было бегло начертано углем: «Долой подхалимаж!» — Еремицын!

Тот подбежал к Косте и радостно вскрикнул:

— Подгорелов? Ты?

— Нет, — грустно сказал Костя, снимая маску, — это я.

— Маска, я тебя знаю! — еще радостнее закричал Еремицын. — Ты Коська!

— Ты Елену Петровну видел? — грустно спросил Костя. — В башне такой. Снизу ободок, а посередине солома. И для рук дверки. Силосная.

— А она и вовсе без ободка, — радостно сообщил Еремицын. — И без соломы. С Сашкой Крухиным танцует.

— В испанском? — глухо спросил Костя.

— В нем. И с цветком. А сзади гребень. Пойдем покажу.

— Не могу, — вздохнул Костя. — Я в тракторе. Пошли ее сюда.

Взвилась ракета. Музыка играла туш. Где-то громко аплодировали: это раздавали призы. Эскимос, остановившийся с турчанкой покурить у соседнего дерева, сердито говорил:

— Первый бабочке дали. А второй приз — северному сиянию. Продернуть бы их в газете. Вот и потей после этого в вате. На мне, может, одних жилетов четыре штуки…

Пестрой змейкой в свете фонаря мелькнула женская фигурка. На ней была цветистая шаль, в волосах алела большая роза и блестел высокий гребень.

— Спасибо, Елена Петровна, — тихо сказал Костя, — спасибо.

— Я, Костя, — взволнованно ответила Елена Петровна. — в ваше сельскохозяйственное полчаса влезала. Я, Костя, в фанере не могу ходить. Мне, Костя, танцевать хочется. Может, выйдете, Костя? Я на Крухина кадриль записала, я на вас перепишу…

— Я не могу вылезти, Елена Петровна. — вздохнул Костя. — Я заклепанный. Я на приз шел, а вас пошлость соблазнила… Я, Елена Петровна, в костюм душу вложил… Я, Елена Петровна, сельскохозяйственную проблему разрешал, а вы в испанском костюме с Сашкой танцуете… Идите, танцуйте, Елена Петровна, не поняли вы меня…

— Может, вас к выходу докатить. Костя? — виновато предложила Елена Петровна.

— Сам докачусь. Идите. Я мужчина. Я один перестрадаю.

Медленно и горько по освещенной луной улице передвигался Костя и скорбно говорил дружески шагавшему рядом Еремицыну:

— Нет, брат… Разве женщину увлечешь высокой идеей?.. Женщине шик нужен. Гребни, розы, ситро. Испанское. Ее к забытому прошлому тянет. В тину… Э, да что говорить… Дай закурить, Еремицын…

1936

Роковое влечение

— А что ваш супруг теперь поделывает, Анна Васильевна?

— Коленька-то? Коленька возглавляет.

— И давно это он?

— А как в Кострому переехали. Сразу. Приходит он это, как сейчас помню, домой, на лице пафос, галстук на боку, руки трясутся, и даже папироску не с того конца зажигает. Ну, говорит, Анюта, вот оно началось, стихийное движение соцсоревнования, и я прямо-таки не моту его не возглавлять на данном отрезке времени у себя на переплетной фабрике.

— Включился, значит?

— Насчет включения не скажу. Даже обиделся, когда спросила. Я, говорит, временно не в состоянии включиться по случаю ревматизма и переутомления. И. опять же, вставать рано и в глубоких калошах на фабрику бегать, как какой-то неквалифицирюванной единице. Но возглавлять буду. Так вся семейная жизнь и пошла прахом.

— Да что вы, родная?

— И не говорите. С утра, как встанет, запрется — и писать. Чаю, спросишь, не надо ли, так и на то даже обижается. Ты, говорит, у меня своим неприятным голосом все красивые фразы из мышления выбиваешь. Все резолюции писал. У Вовочки все тетрадки израсходовал. Напишет, выучит наизусть и Анисью нашу заставлял по тетрадке его спрашивать — и на фабрику. А «там, знаете, помещение большое, здесь речь, там речь, — домой вернется — прямо лица нет. Не переутомляй, говорю, Коленька, себя. Нет, говорит, переутомлю. Брось, говорю, возглавлять. Нет, говорит, не брошу.

— Ну и как?

— Слава Богу, все благополучно кончилось. Перевели в Тулу. А там опять ото самое — ударное. Опять возглавлять начал.

— Сам?

— Сам. Остальным некогда было. И люди черствые. Сделались ударниками и в ус себе не дуют, а все остальное на Коленьку свалили. Я уж ему от всего сердца советовала: плюнь ты на них, сделайся ударником, — может, легче будет. А он вторично обижается. Это. говорит, при моих нервах — ив рядовые ударники записываться. При моем размахе незаметным винтом болтаться? Так ты своего мужа расцениваешь? Даже абажур от огорчения разбил. Розовый. И прямо к ночи домой приходить стал. И все на торты жаловался. Прямо, говорит, невозможно руководить стало. Как собрание — так торт. На одном — сливочный, на другом — ореховый, а я один. У меня, говорит, ни нервов, ни желудка не хватает. Потом, слава Богу, и здесь кончилось.

— Перевели?

— Сам ушел. Обидели. Какой-то субъект на торжественном заседании спрашивает: а почему, мол, вы, Николай Семенович, не ударник? Коленька, конечно, стерпел и мягко возражает: пардон, а кто же возглавлять будет, если все в ударники бросятся? Ну конечно, не поняли его. Обиделся, взял отпуск и уехал. В Пензу перевелся.

— Хорошо устроился, золотая?

— Куда там! Опять возглавлять начал. Разве у нас может культурный человек спокойно жить и работать? Стахановское началось. Я уже заранее говорю Коленьке: не мучь себя, нервы у тебя средние, ревматизм наблюдается, попробуй работать. Я где-то в газетах читала, что за работу деньги платят. И вижу я, что ходит мой Коленька сумрачный такой, некрасивый и даже вздыхает в коридоре. На кого, спрашиваю, Коленька, обижаешься, а если нет, то почему? Раскрыл он мне душу около ванной: я, говорит, Анюта, разочаровываться стал. Теперь, говорит, Анюта, для человека моего широкого размаха просто гибель. Кругом сплошная разруха настроения, грубый эгоизм и полное крушение общественных горизонтов. Возьми, например, Семенухина и положи нас с ним на весы. Что он и что я? А Семенухин полторы тысячи зарабатывает, а у меня четыреста восемьдесят с вычетами. И возглавлять не дают. Обидно мне стало за единокровного мужа. Девять лет вместе живем. Попробуй, говорю, Коленька, примирись с положением, стань стахановцем — может, чего-нибудь выйдет.

— А он что?

— Сердится. Даже угрожать начал, что гриппом нарочно для меня заразится. Я, говорит, может, и стал бы, если бы от меня пафоса потребовали, а они что требуют?

Чтобы мой упаковочный цех на две нормы выше работал. Я, может, стахановское движение до корней понял, я, может, конкретные заветы у себя в душе выносил, а они мне тарой и упаковкой в морду тычут. Упаковывать, говорит, всякий человек без заслуг может, а возглавлять — не всякий.

— Ну дали бы уж человеку возглавлять что-нибудь…

— Сухие людишки. И даже не стесняются. В фабричном доме живет — так кругом такие нахалы! Кто с новым патефоном по лестнице шлепает, кто пианино в квартиру впирает, кто мебель тащит, а такой человек, как Коленька, сиди и смотри. Затерли работника.

— И не говорите, дорогая! У нас это всегда. Пусть отпуск бы взял, что ли.

— Берет. В Евпаторию едет. А оттуда — в Казань. Там у него родственник — дядя — на свечном заводе служит. Насчет места ничего не скажу. Да и где Коленьке при его нервах местом интересоваться. Устроится возглавлять — и за то слава Богу!.

1936

Чемодан

Будучи трамвайным вором, Пашка Симков привык определять пригодность пассажира для своих операций сразу, не вдаваясь в психологические подробности. От остановки до остановки всего две минуты — где там высчитывать, сколько у человека может находиться денег в заднем кармане и как он будет реагировать, когда их у него вытянут: хвататься за голову, жалобно скулить или бросаться на ни в чем не повинного соседа?

Другое дело — на железной дороге, где Пашка только что начал работать, поплыв к более широким горизонтам своего беспокойного ремесла. Здесь можно осмотреть пассажира спокойнее, деловито взвесить, стоит ли у него утаскивать чемодан на остановке или же просто, с легким извинением проходя мимо, вынуть привычным движением у него часы и пойти с жуирующим видом покурить на площадку.

Вот и сейчас он уже около часа сидит в вагоне дачного поезда и деловито, прикрыв один юркий глаз пестрой кепкой, наблюдает за толстым безбородым человеком в серой шляпе, упоенно жующим ветчину.

«Ишь ты, мордастый! — почти любовно подумал Пашка, решив, что маленький клетчатый чемоданчик у него он стянет на первой же остановке, когда пассажиры хлынут из вагона. — Орать будет, черт… Наверное, кассир или какой-либо бухгалтер. Поди, еще деньги казенные везет… Быть тебе, коту собачьему, без чемодана!»

Пассажиры действительно ворвались в вагон пестрой, шумной, взволнованной толпой, и, когда поезд тронулся от дачной платформы, а толстый человек плотоядно вытягивал из портфеля приплюснутый в бумагах учрежденческий шницель, Пашка уже торопливо шагал по направлению к незнакомому, залитому солнцем леску с клетчатым чемоданом в руках.

Трава была еще мокроватая от недавнего дождя, и сосновые иглы блестели, как стеклянные. Пашка расстелил под деревом пальтишко, по-хозяйски положил рядом с собой чемодан, сел и подмигнул какой-то пестрой птице, скакавшей на ветке:

— Кыш, подлая!.. А то еще в свидетели попадешь!

Чемодан открывался туго. Но внутри что-то так солидно и обещающе перекатывалось, что у Пашки даже радостно екнуло в сердце.

— Не встать с места — деньги! Запачкованные. Беспременно казенные трешницы в бандерольках.

Когда щелкнул отломанный замок, Пашка даже зажмурился от предвкушения находки, но заглянул внутрь и разочарованно свистнул: в чемодане лежали толстая бухгалтерская книга и какие-то ведомственные расписки.

«Надул, гад, — с неприязнью вспомнил он толстое лицо владельца чемодана с жирным куском ветчины у рта. — Служилый мелкач, а жрет, как начальство…»

В досаде Пашка полежал несколько минут лицом кверху, следя за пестрой птицей, клевавшей кору, потом зевнул, лениво потянулся, вынул из чемодана толстую книгу, вывалил на траву расписки и стал просматривать.

На первом же листке из блокнота, попавшем под руку, было тщательно выведено:


«Аннотация к книге И. Сапсоева «Как счищать снег с крыш». В настоящей книжке автор подробно рассказывает, каким образом, преимущественно в зимнее время, производится очистка от снега крыш, крылец, тротуаров и других нежилых мест. Не везде идеологически приемлемая, эта книга все же может служить ценным пособием для дворников и лиц, их заменяющих.

Младший консультант Л. Прицкин»


Внизу, под аннотацией, стояла размашистым почерком резолюция:


«Выдать тов. ПРИЦКИНУ за подробную аннотацию о книге «Как счищать снег с крыш» (24 стр. плюс обложка) 500 (пятьсот) рублей.

Старший консультант Е. Хворобин


Пашка еще раз внимательно осмотрел записку, даже перевернул: нет ли чего на другой стороне? — вздохнул и отложил в сторону.

— Так, значит, — угрожающим шепотом протянул он, — прочитал книжечку и полтыщи оттяпал… Здорово!..

На второй странице бухгалтерской книги Пашкино внимание привлекла несколько непонятная, но тонко сформулированная запись:


«Старшему консультанту Е. Хворобину за не вышедшее в свет второе издание сборника «Лучи и мечи» и редакторскую работу над примечаниями к третьему изданию — 1500 (полторы тысячи) рублей. Оправдательный документ — записка младшего консультанта Л. Прицкина».


«Ишь ты, — догадливо ухмыльнулся Пашка, — перекрыл! Тот ему пятьсот, а этот ему полторы… Знай, мол, наших…»

Дальше читать стало уже интересно. На маленьком календарном листочке стояли разбросанные строки:


«В бухгалтерию, тов. Л. Прицкину на покупку учебников политграмоты и русского синтаксиса — 8 р. 40 к. Ему же за идеологические поправки к однотомнику басен И. А. КРЫЛОВА — 2200 рублей, по расчету 240 рублей за поправку. Выдать немедленно.

Е. Хворобин»


Тут же была пришпилена другая бумажка, серого цвета, с пятнами от рыбы. Должно быть, наскоро оторванная от покупки. На бумажке неровным почерком, вызванным, очевидно, автомобильной тряской, стояли карандашные строки:


«Дорогой Лудя! Не валяй дурака и сегодня непременно приезжай играть в преферанс. Позвони по телефону: не помнишь ли, как фамилия автора, к которому я на днях писал предисловие? Кстати, будет пирог с осетриной».

На записке красным карандашом было выведено: «Выдать восемьсот без удержаний.

Л. Прицкин»


«Без удержаний, — сердито покосился Пашка, — удержишь с такого!.. Самосильно прет к рублю…»

Потом шли записи, которые Пашка не понял совсем. Л. Прицкин забраковал сочинения Генриха Гейне, и за это Е. Хворобин выписал ему две тысячи. Потом Е. Хворобин одобрил сочинения Генриха Гейне, и за это Л. Прицкин выписал ему на триста рублей больше.

Пашка повернул голову и пристально посмотрел на опушку. Там, рядом с какой-то смуглой девушкой, гулял в белом кителе милиционер.

— И ходят, и ходят, — недовольно произнес Пашка, быстро поднялся с земли и хотел сложить книгу и записки в чемодан. Ветер перевернул один из листков, и Пашка бегло прочел:

«В бухгалтерию. Впредь до разбора дел гр. Л. Прицкина и Е. Хворобина в Комиссии советского контроля всякую выдачу им денег прекратить».

Размашистая подпись была неразборчива. Пашка кинул на траву только что поднятую с земли толстую книгу, плюнул на чемодан, ткнул ногой в какую-то записку, быстро зашагал в глубь леса и хмуро сплюнул на сторону:

— Ворюги!

1936

АРКАДИЯ БУХОВА ВСПОМИНАЮТ…