Аркадий Бухов — страница 8 из 20

(1915)

Путь к здоровью

I

Она с любопытством и с некоторым сожалением посмотрела на меня.

— Вы какой-то городской. Затхлый. В вас нет природы… Понимаете?

Я не был заинтересован в отсутствии ни самой Ариадны Сергеевны, ни природы, поэтому сказал, что хочу есть и чтобы меня отвели домой.

— А сами-то вы дорогу не знаете? — И она иронически усмехнулась. — Два шага — четыре версты от вашей дачи… Тем более лесом.

— Я не привык так шагать, — нехотя сказал я, — и тем более вашим этим… лесом…

— Ну, я вами займусь, — погрозила она пальцем. — я заставлю вас отдохнуть… Вы такой городской, затхлый…

— Слышал.

— Я заставлю вас кататься верхом, много ходить, ездить, играть… Я хочу, чтобы вы были здоровы…

— Я тоже, — загадочно ответил я, — проводите?

— Ну, провожу, провожу… Тюря…

Дорогой она много говорила о том, как приятно носиться по полю верхом на горячей лошади, как хорошо одному по целым дням бродить по лесу, не обращая внимания ни на жару, ни на дождь, или играть в футбол и, утомившись, думать о том, что волнует сердце. Она с такой непосредственностью описывала каждую деталь этих удовольствий, что у меня опускались руки.

— Ну-с, неврастеник… Итак, все это принято?

— Принято, — бледнея, отвечал я, — оздоравливайте.

Она протянула мне руку и улыбнулась обещающей улыбкой, от которой по телу пробежали мурашки.

У Ариадны Сергеевны были красивые голубые глаза и розоватая кожа на лице. Кроме того, она была женщина: если бы не эти благоприятные для нее обстоятельства, вряд ли что-нибудь помешало бы моему искреннему намерению: остановиться, извиниться за эту небольшую остановку, отойти в сторону, отломить хорошую палку и, ударив Ариадну Сергеевну, уйти… не подав ей руки. Многие это не любят, и она, наверное, бы больше не искала со мной встречи, а я был бы совершенно спокоен за свой летний отдых.

Но она была женщина, и я, несмотря на свою нечуткость, сразу учел это и только сказал:

— Спасибо… Жду…

II

Прекрасное летнее утро. Как манит соседний лес, еще не загаженный дачниками и мальчишками!.. Красиво облако, тающее в чистом ослепительном небе, когда никто не тычет и не лезет к вам, чтобы вы оценили это облако по достоинству. Вдвойне прекрасно летнее утро еще потому, что я встаю не раньше двенадцати и никогда не вижу его, а только красиво грущу о нем… На этот раз мне суждено было соприкоснуться с летним утром около пяти часов, максимально через два часа после того, как я потушил лампу и перестал читать.

— Вас там барышня дожидаются, — с приветливой улыбкой сказала какая-то домашняя старуха, которая обычно отсыпалась во время какого-нибудь другого сезона, а летом была всегда на ногах, — соседская.

В душе я называл барышню не соседской, а много хуже и спросил, что ей надо.

— С лошадьми приехала, — шепотом передала старуха.

Я сдержан на язык и никому не мог сказать, что я лошадиный барышник. Вряд ли по моему внешнему облику меня можно было принять и за ветеринара. Поэтому я с большой неприязнью встретил этот визит.

— Может, это не барышня, — зевая, спросил я, — так, может, постоялый двор кто ищет?

— Барышня, — убежденно сказала старуха, — такая из себя глазами голубая…

В эту минуту мои симпатии искренне принадлежали даже самым порочным людям, но с черными глазами, тем не менее я встал, оделся и, не умываясь, сошел вниз.

— Ах, это вы? — И Ариадна Сергеевна приподнялась со стула.

— Должно быть, я, — холодно пожал я ее протянутую руку, — хотя мне редко приходилось видеть себя в пять утра…

— Ах, голубчик, какой вы, право…

— Городской, затхлый? — злобно спросил я. — Чем. так сказать, обязан?..

— А я лошадей привела, — весело сказала она, — и для вас одну…

— Чего же я с ней делать буду?

Около года тому назад мне пришлось выиграть на лотерее корову, и я хорошо еще помню, какого позора мне стоил выигрыш, когда я приставал ко всем с просьбой принять ее от меня на память. С лошадью, которую всегда можно привязать к забору, особенно летом и на даче, я справился бы гораздо быстрее, но саму Ариадну Сергеевну нельзя было ни привязать к забору, ни подарить на память: предстояла ответственная и тяжелая для человека, который спал всего два часа, задача — быть любезным…

— Как что делать? Кататься поедем…

— Не хочется кататься. — робко сказал я.

— Опять городские привычки? Нечего, нечего… Это свежит людей, это приучает их, так сказать, к здоровью…

Я вспомнил одного знакомого офицера, который упал с лошади и разбил голову. Я очень хотел, чтобы он был сейчас здесь и завел бы оживленный спор с Ариадной Сергеевной о сущности здоровья и способах его приобретения.

— Я не умею…

— Да вы когда-нибудь ездили? Ну, где вы были в прошлом году?.. Неужели не ездили?

— Ездил. В Крым. К родным. Только не верхом…

— Господи, да как это просто… Сесть верхом на лошадь и поехать…

«Просто, — с отвращением подумал я, — и человека зарезать просто…».

— Ну, идем… Увалень…

III

Когда я посмотрел на лошадь, я сразу понял, что мы оба вовлечены в невыгодную сделку. Я не понимал, во имя чего я должен сесть верхом на беззащитное, покорное своей судьбе животное: лошадь, со своей стороны, тоже, вероятно, смотрела на это как на неблаговидный поступок, рекомендующий меня с худой стороны.

— Ну, что же вы… садитесь!..

— Лошадь не кресло. — хмуро бросил я в сторону, — сразу не сядешь… Потом, как же я сяду… Высоко…

— Ах. Господи… Вот человек-то… Да вы станьте вот на тумбочку, потом приподымите ногу, и все…

— Да как же я стану, — с огорчением вырвалось у меня, — тумбочка здесь, а лошадь за три сажени…

— Подведите.

Я в нерешительности остановился.

— А куда поедем? — пытаясь немного оттянуть время, спросил я. — А?

— Доедем на первый раз до станции… Верст восемь…

«На первый раз, — мысленно вздохнул я, — к концу лета на другой материк, очевидно, ездить заставит…»

— Когда сядете, берите узду крепко в руки, а ногами обхватите покрепче лошадь. Поняли?

Я с большим удовольствием прогнал бы от себя это животное, чем обнимать его, хотя и таким рискованным способом. но все-таки мне удалось взгромоздиться на лошадь и исполнить все в точности.

— Держитесь?

— Держусь, — боязливо оглянулся я назад, — только зачем оно хвостом машет…

— Кто — оно?

— Да животное это…

— Едем, будет болтать глупости…

Я решительно не знал, что нужно сделать для того, чтобы лошадь поехала. Отсутствие рычагов, руля или каких-нибудь других приспособлений сразу сделало лошадь совершенно непонятным, загадочным для меня существом. Заставить ее двигаться путем личного убеждения я все равно не смог бы, поэтому я решил просто ударить ее кулаком в бок. Лошадь повернула голову немного вбок, посмотрела на меня неопределенным взглядом и взмахнула хвостом.

— Послушайте, — нетвердо произнес я, — она не едет.

У меня даже мелькнула мысль, что, может быть, здесь вопрос самолюбия, лошадь откажется везти меня, и эта мерзкая прогулка отложится до еще более неблагоприятного случая.

— Поводья натяните, — со смехом сказала Ариадна Сергеевна. — Hy!

Лошадь действительно пошла, решив, очевидно, что у нее еще останется много времени, чтобы сбросить меня в какую-нибудь канаву.

IV

В течение первых десяти минут Ариадна Сергеевна добросовестно исполняла свои педагогические обязанности.

— Не держитесь за гриву, — заботилась она, — и за седло не держитесь… Зачем вы сползаете набок?.. Да вы не бойтесь… Ай, что вы делаете… Разве можно кричать лошади в ухо… Трясет? Ничего… На пятый раз и не заметите, привыкнете…

Я уже перестал рассчитывать на благополучный исход прогулки. Тем более, если бы мне и предложили сесть отдохнуть, вряд ли я смог бы сделать это с удовольствием для себя: седло в этом отношении сыграло весьма неблаговидную роль…

Лошадь — и я ее вполне понимаю — делала все, чтобы отравить мне спокойное состояние. Она с удовольствием перепрыгивала каждую канавку, математически высчитывая, на какую сторону я должен при этом отлететь. Иногда она резко останавливалась, предоставляя мне широкую возможность перелететь через голову.

— Вот приучитесь, — ободряла Ариадна Сергеевна. — мы кавалькаду устроим…

— Устроим сейчас, — охотно предложил я, — вы поедете, а я слезу и пойду пешком… Хорошо?..

— Это не кавалькада, — засмеялась она.

— А что же, по-вашему — кавалькада… чтобы меня еще к лошадиному хвосту привязали и по полю волокли… Да?

Около станции мы остановились и стали дожидаться поезда… Я с завистью подумал о людях, которые благоразумно избрали другой способ передвижения: лошадь, очевидно, была другого мнения, потому что с первым же появлением паровозного дымка она тревожно насторожила уши и стала проявлять признаки явного беспокойства.

— Она чего-то хочет… Лошадь эта, — тревожно сказал я, — ей-Богу, не знаю.

— Смотрите, чтобы не сбросила, — спокойно ответила Ариадна Сергеевна, — поезда боится… Я знала одну лошадь. которая даже от велосипедных звонков…

Может быть, у той лошади была своя интересная для любителей история, но мне. к сожалению, не пришлось дослушать ее, потому что другая лошадь, с которой сейчас было связано мое существование, куда-то резко попятилась, зафыркала, снова забила хвостом и. с отчетливым стремлением остаться в одиночестве, бросилась в сторону. Очевидно, наши дороги не сошлись: она бежала обратно. а я. не успев даже выразить своего совершенно справедливого негодования, ощутил под собой какую-то липкую грязь и бутылочные осколки…

Первое, что донеслось до меня, это был бешеный истерический смех Ариадны Сергеевны:

— Упал… А… а… упал… Вот упал… Свалился… Ох-ха… хо… Упал…

Я не стал отвечать, пользуясь очевидностью факта, тем более что его могли засвидетельствовать и ранние пассажиры со станции, которым все случившееся казалось необычайно веселым.

V

При первой же встрече со мной Ариадна Сергеевна протянула руки, посмотрела в глаза и вдруг затряслась от бурного, ничем не сдерживаемого смеха.

— Не могу… Не могу… Упал… Как упал!..

Она произнесла это последнее с такой гордостью для меня, что я даже покраснел…

— Не сердитесь, голубчик, — перестав смеяться, сказала она, — это всегда так бывает… Ну, если не хотите кататься, будем так на воздухе… Есть, наконец, спорт, ходьба…

— Спорт, ходьба? — с горечью спросил я. — Для здоровья? Да?

— Ну да… Чего же вы такой?..

— Такой? А вот почему… Вы хотите, чтобы я играл в футбол?.. То есть, иными словами, чтобы меня повели на какую-то площадку, уронили на землю и стали бить грязным мячом по голове? Да? Вы хотите, чтобы я ходил пешком мимо каких-нибудь огородов и дрался с собаками или мок под дождем за десять верст от своей дачи?.. Да? Так я вас понял?..

— Да, но здоровье, — пробормотала она, — вы такой…

— Городской, затхлый?.. А то. что я себе руку вывихнул, — это не затхлый?.. Нет. вы говорите!..

— Ну, как знаете, — обиженно сказала Ариадна Сергеевна, — для вас же…

Больше мы с ней не встречались, и я совершенно оставил всякие заботы о здоровье. Может быть, поэтому, когда я приехал в город, врачи сказали, что я прибавил на одиннадцать фунтов и что мне можно снова садиться за работу…

1915

Шаблонный мужчина

Когда все столпились в передней и стали искать калоши, я воспользовался случаем и, наскоро попрощавшись с кем-то из незнакомых гостей, вышел на лестницу.

— Арсений Петрович… Вы куда? Нет, нет… Так нельзя.

Я оглянулся и почувствовал, что рабочая ночь пропала.

— Нет уж, вы кого-нибудь проводите, — мило улыбнулась хозяйка. — хотите Нюрочку?..

— Пожалуйста, — кисло сказал я, — дайте Нюрочку.

— Анну Петровну, — поправил чей-то мужской голос сбоку, — разрешите представить: моя жена Анна Петровна… Я, видите ли, остаюсь в банчок смазаться, а уж если вы будете так добры…

Анна Петровна окинула меня быстрым взглядом, всунула в капор голову и лизнула хозяйку в губы.

— Едемте… Как вас… Арсеньев?

— Арсений Петрович, — сдержанно ответил я, — Саламин.

— Это что такое — Саламин?

— Фамилия моя, — сухо ответил я, — Арсений Петрович.

— Ах да, да… Мне о вас говорила Катя. Это у вас жена в тифе лежит? Как жалко…

— Нет. Благодарю вас. Я не женат.

— Вы настройщик? Да? Мне Катя тоже говорила.

— Врет ваша Катя, — холодно возразил я, — я журналист.

— Ах вот как… Это интересно… Стихи пишете?..

На улице не было ни одного извозчика, и мы пошли пешком. Анна Петровна шла, опираясь на мою руку.

— Удивительные эти мужчины, — говорила она, смеясь, — вот сейчас видели эту толстую даму в бархатном? Нет? Ну, вот которая мне о своей квартире рассказывала… Она сейчас хотела, чтобы ее кто-нибудь проводил, — так ведь никто не согласился… А нам, у которых рожица смазливая, стоит только захотеть, и все побегут… Вот вы, например, пошли бы ее провожать?..

— А где она живет, эта ваша дама?

— Да вот тут за углом…

— Пошел бы, — сурово ответил я, — тут недалеко… Мне еще работать надо…

— Ну да, пошли бы, — снова засмеялась Анна Петровна, — это вы просто, чтобы меня заинтриговать, говорите… Старый приемчик, милый мой… Я опытная… А меня так с удовольствием… И в другую сторону от дома пошли… Верно?

— В другую, — с тихим сожалением сказал я, — верст шесть от меня будет…

— Ну, вот видите… Для меня так и шесть верст пустяки, а для старухи полверсты жалко… Эх вы, рыцари… Именно самцы, и ничего больше… Я вас всех как насквозь вижу… Дай-ка, мол, провожу, может, что-нибудь и выйдет…

Я лично смутно догадывался, что ничего хорошего из провожания на другой конец города выйти не может, кроме того, что мне придется похоронить сегодняшнюю работу и завтра подниматься в восемь утра, однако не высказал вслух этих соображений, а только обиженно возразил:

— Ну, помилуйте… Ничего, ничего… Я провожу…

— Я и говорю… Идете и думаете: скорей, мол, на извозчика, поедем… Там заведу разговорчик о том, что устал, что все равно работать сегодня не хочется…

— Хочется, — уныло вставил я.

— Ну, вы для смазливой женщины и работу готовы бросить… Не первого вижу… Начнете говорить о том, что как хорошо выпить бокал шампанского в кабинете хорошего ресторана…

— Я не пью шампанского…

— Э, милый мой, это все вы только до ресторана говорите, а потом так набрасываетесь, что не оторвешь… Послушайте, Арсеньев, это там извозчик стоит?

— Саламин, а не Арсеньев. Да, извозчик. Позвать?

— Ну конечно, вы как все, как две капли воды… Сейчас наймете извозчика, сядете ко мне чуть ли не на колени… Больше полтинника ему не давайте… Не едет… Ну, дайте шестьдесят… Садитесь вы слева… Только, пожалуйста, без этих обниманий, я не ребенок — не выпаду из саней…

— Я не обнимаю, — тихо оправдался я, — честное слово…

— Ну, не обнимаете, так будете… Дайте сюда руку, да держите крепче, я поворотов боюсь… Ну, начинайте… Рассказывайте о том, что вы одиноки, что у вас душа ищет теплоты и сочувствия, что вам так нужна женская отзывчивость… Ох, как вы все до ужаса одинаковы… Сначала, конечно, предложите немножко покататься… Я знаю это немножко… Да, да, да, знаю… Извозчик, сколько за час? Что? Рубль семь гривен? Много… Полтора хочешь?., ну, потом двугривенный прибавит… Только поезжай скорее… Ну вот, достигли своего. Шаблонные людишки. Вырвали свое. Рады?

— Рад, — жалобно улыбнулся я, — спасибо…

— Ну конечно, — иронически засмеялась Анна Петровна, — чего же вам больше надо… Хоть бы в одном каплю оригинальности нашла… Сейчас в ресторан потянете…

— Я не люблю ресторанов. — тоскливо ответил я, — в них шумно…

— Ну, уж это слишком, господин… Малакин, — возмущенно заговорила Анна Петровна, — не смеете же вы меня к себе на квартиру звать… Помните, что у меня муж…

— Я помню, помню, ей-Богу, помню, высокий такой, черный, — испуганно заметил я, — только я не думаю, вы поверьте… Если я о ресторанах сказал…

— Ну вот, ну вот… Что я говорила, — торжествующе сказала Анна Петровна, — у него уже ресторан с языка не сходит… Старый, говорила уже вам. приемчик… Сидите, наверное, и обдумываете, какой бы найти ресторан подешевле. Только имейте в виду, что я в скверный ресторан поехать не могу, я вам не горничная, которую можно куриной котлетой покорить… Если уж так не можете от меня отстать… Извозчик, «Рим» знаешь? Что? Какой же ты извозчик… Тебе бы настройщиком быть… Ах, пардон, пардон… Я оскорбила вашу профессию… Вы, кажется, сердитесь, мосье Калугин?.. Ну хорошо, не сердитесь — я и так уступаю всем вашим прихотям… Ну что. извозчик, вспомнил?.. Только скорее… Терпеть не могу скверной езды… Ну что, добились? Эх вы… Плотоядные…

В ресторане, упрекая меня за то, что я всеми силами стараюсь отговорить ее от ужина в общем зале, Анна Петровна велела приготовить все, что надо, в большом отдельном кабинете. Весело забегали лакеи. Я прощупывал через боковой карман унылую наличность в бумажнике. Пить Анна Петровна не хотела, но, повинуясь моему нескрываемому желанию ее напоить, чтобы она развязала мне руки для шаблонных мужских поступков, она велела заморозить две бутылки шампанского.

После недавнего ужина я с тихой обидой смотрел на красиво разложенных рябчиков, которым Анна Петровна с детской шаловливостью отламывала лапки, и мысленно складывал и устрицы, и шампанское, и кофе в один плохо утешавший меня итог. Анна Петровна-пила маленькими глотками шампанское, розовела и искренне смеялась над тем, как легко она видит насквозь все мои стремления.

Хватаясь за последнюю попытку оставить себе, для срочной статьи, хоть самый маленький остаток утра, я ничего не пил и тоскливо поглядывал на часы.

— Не пьете, — вскинула глазами Анна Петровна. — спаиваете меня… О нет. это не пройдет… Нет, это не пройдет… А замыслы ваши… Сядьте сюда рядом… Я не могу смотреть на ваши глаза. В них что-то цинично-мужское…

— Да уж… глаза. — вежливо согласился я. — действительно, это вы…

— Не глупите… Я прекрасно понимаю… Ну, вот одно условие, — я разрешаю вам меня поцеловать, но только чтобы не было этих взглядов… Поцелуй ни к чему не обязывает, а эти взгляды… Ух, какая гадость… Ну, целуйте…

— Да нет… Что вы, — покраснел я, — я, право же, не хочу…

— Ну, милый мой… Я не из тех женщин, которых можно провести скромностью… Ну, целуйте один раз, шут с вами, только больше не приставать… Ну, вот сюда…

Я вздохнул и поцеловал ее в губы, на мгновенье почувствовав горьковатый запах рябчика и шампанского.

— Ну, будет, будет… Зверь… ну, поехали…

Прощаясь со мной около своего дома, Анна Петровна вдруг сделалась серьезной и сказала строгим тоном:

— Я сейчас всю дорогу видела, какими вы на меня влюбленными глазами смотрели. Только, пожалуйста, без глупостей… Я знаю — завтра же с утра начнутся звонки по телефону, когда меня можно видеть, когда нет дома мужа, где я гуляю… Помните, что я не одна… Я очень прошу… Если уж вы не можете утерпеть, я лучше сама позвоню… Какой номер? Один — пятьдесят один — двадцать шесть?.. Карандаша нет… Ну хорошо, я запомню и так… Целуйте руку — и до свидания…

Когда я приехал домой, уже светало. Со злобой взглянув на часы, я оставил записку, чтобы меня не будили часов до двух, разделся и лег спать.

Утром, около десяти часов, около уха забарабанил телефон, я сорвал трубку и стал слушать расколотившего, как стекло камнем, мой тяжелый, после бессонной ночи, утренний сон.

— Да… Алло… Станция… То есть слушаю…

— Вы? — услышал я чей-то тоненький голос. — Силякин?

— Саламин. Я. Что угодно?..

— Это Анна Петровна… А вы уж, чай, на ногах? Одел, наверное, с утра смокинг, вертится перед зеркалом и дожидается минуты, когда можно было бы поехать сюда… Эх вы… Ну да ведь верно?..

— Я еще сплю, — хрипло ответил я.

— Ну ладно… Других проводите… я вас всех знаю — во как… Ну-с, милостивый государь, ко мне раньше шести нельзя. Слышите?.. Только не вздумайте раньше… Я так боюсь, что вы прилезете раньше шести, что готова сама приехать, чтобы отговорить вас…

Сон быстро вылетел из головы. Я схватил обеими руками трубку и, делая на измятом лице вежливую улыбку, стал уверять Анну Петровну, что это неудобно, и напомнил ей, что у нее есть муж.

— В шесть буду… Честное слово, буду, — упавшим голосом обещал я.

— Ну то-то же, — сказала она, — а то норовит к двум часам забраться… Так к шести жду…

В половине шестого она предупредила меня, чтобы я не вздумал приехать к одиннадцати, а в шесть я сидел у нее за столом и пил чай. Было довольно много народа, клеился веселый разговор. Анна Петровна мало уделяла мне внимания и только изредка подмигивала какой-то даме с трясущейся губой и показывала глазами на меня. Дама отвертывалась в сторону и смеялась. А когда почему-то зашел разговор о том, что все люди неискренни, Анна Петровна мило улыбнулась и кивнула головой на меня.

— Особенно мужчины… Они неискренни до ужаса… Вот возьмите господина Саламина… Он влюблен в одну из находящихся здесь женщин, а ведь у него никогда не хватит смелости сказать открыто… И влюблен, как кошка… И все они на один лад.

Все засмеялись обидным смехом и посмотрели на меня. Муж злобно сверкнул глазами, сделался со мной исключительно любезным и даже зачем-то спросил, играю ли я в шахматы…

Уходил я с предупреждениями, чтобы не надоедал звонками…

* * *

Вот поэтому-то теперь, когда мне показывают какого-нибудь мрачного, худого человека и говорят:

— Видите вот этого господина?.. Он влюблен в одну даму, а та на него и внимания не обращает… Он прямо с ума сходит, — я подхожу к этому человеку и, улыбаясь внутренней. одному мне понятной улыбкой, по-братски пожимаю ему руку…

Лесная тайна

I

Солнце за день нагрело лес. Оно уже ушло, поблескивая за нашими спинами ярким полукругом, а в деревьях все еще бродил горячий солнечный сок, от этого при каждом ветерке на нас налетал такой сытный, тягучий смолистый запах сосны, что, казалось, не обоняешь эту смесь хвои и солнца, а куда-то проникает она в душу и поет там, как музыка за стеной…

Но природой, как женщиной, можно любоваться только тогда, когда около не стоит кто-нибудь назойливый и глупый и восхищается тем же самым вслух… А Покин наслаждался природой явно в ущерб моим нервам.

— Нет, ты видишь, — схватывал он меня поминутно за рукав, — ты мне скажи… Нет, ты видишь: сосны?..

— Вижу, — просыпаясь от лесного сна, нехотя бросил я, — чего же тут странного, что в сосновом лесу сосны… Пальму увидишь — иное дело…

— Ты свинья, — возмущенно сказал он, — у тебя ничего за душой нет… эстетического… Ну, вот, смотри сюда, смотри… Ведь это же замок, средневековый замок — эти сосны…

— А ты видел замок средневековый? — спросил я.

— Ну, не видел, а что?

— Чего же ты к соснам лезешь с замком?

— Эх, ты, — презрительно вздохнул он. — Для тебя ни настроения, ни иллюзии, ничего нет…

Покин сердито отвернулся, и мы пошли быстрее. Под ногами сухо потрескивала желтоватая мертвая хвоя, идти было можно, но ноги расходились в разные стороны. Пройти около двадцати верст не так легко, особенно если за плечами болтаются ружья, а меня к тому же еще бил по ногам привязанный к поясу какой-то облезлый сероватый заяц с окровавленной мордочкой.

— Поспать бы, — зевая, предложил Покин, заискивающе посматривая на меня.

— Спи! — холодно предложил я.

— Я стоя не могу. Не приучен, — кинул обиженно Покин.

— Не я виноват… Я тебя не воспитывал… Пройдем еще верст пять — там и дома…

— Ну… дома! — разочарованно протянул Покин. — У тебя все одно — дома. Прийти, нажраться котлет, улечься, схватить роман и заснуть…

— Ну, ты посидишь, ружья чистить будешь, потом еще чего-нибудь выдумаешь, а я спать буду…

— Не то, не то, — уныло прибавил Покин. — неужели тебя не тянет наткнуться на какую-нибудь лесную избушку со стариком лесником, который знает тайны леса, который при свете умирающего огонька умеет рассказывать сотни лесных сказок?.. Неужели…

— Чего же натыкаться-то, — вяло возразил я, — повернем налево, тут избушка есть, и лесник, и дочка у него… Чертей только нет, так к осени выписать можно…

— Зайдем, — умоляюще вскинул на меня глаза По-кин, — ну, что тебе стоит?.. Я никогда еще не переживал этого… понимаешь… этих легенд, этих сказок…

— Ну, зайдем… Нелепо только это… Пять верст от дома, а тут у лесника на сене дрыхнуть… Пойдем, пожалуй, мне все равно…

II

Уже темнело, когда мы подошли к избушке лесника. Он сам вышел навстречу, а из двери выглянуло красивое, смуглое девичье лицо. Покин даже остановился от какого-то внезапно охватившего его восторга.

— Нет, ты смотри… Смотри. — судорожно схватил он меня за ремешок от ягдташа, — лицо-то, лицо… Ведь это же сказка… А девушка… Такие вот потом бывают русалками… Как жаль, что со мной нет красок!..

— Да ведь ты не рисуешь…

— Ну, знаешь… такая минута, кто за себя отвечает…

Действительно, у старика была чисто декоративная наружность.

Совсем серебряные волосы, длинная, седая борода и неопоясанная рубаха; в руках длинноствольное ружье.

— Охотнички? — неопределенно-вежливо спросил старик.

Я еще не успел ответить, как Покин робко откашлялся и задушевным голосом, стараясь придать ему больше лиризма, сказал:

— Мы заблудились, дедушка… Надеюсь, что ты не откажешь нам в куске хлеба, а твоя красавица-дочка напоит наших…

Покин беспомощно оглянулся — лошадей с нами не было, и даже собаки убежали за кучером еще к вечеру.

— Напоить — это можно, — согласился лесник. — квасу, может, хотите, а то молочишка…

— Дай нам ключевой воды, — торжественно сказал Покин, — и кусок места на убогой лавке…

— Ключевой? — внимательно переспросил старик. — Где, батюшка, взять-то ее?.. Мы не городские, а ключёв-то здесь нет… Такой питаемся…

III

В избе Покин окончательно понял, что судьба сталкивает его с тем загадочным лесным миром, о котором так приятно рассказывать зимой в городе. Я скромно сел в угол и ел огурцы с черным плотным хлебом, которые притащила в подоле лесникова дочка, а Покин каждым жестом и взглядами облеплял библейского лесника; я чувствовал, что он сейчас попросит рассказать ему одну из лесных тайн, и ждал, что будет дальше. Что касается старика, то он и сам, по-видимому, собирался поговорить на ночь.

— А что, дедушка, — сокровенным голосом спросил Покин, — не пошаливают тут у вас?..

Лесник с вниманием выслушал вопрос, тряхнул седой копной волос и подумал.

— Шалить-то кому!.. Разве вот, что Гаврилину мальчишке кто-то морду расхлестал, так это — городские… Посадская рвань.

— Ну, а насчет убийств как? — заглушенным шепотом спросил Покин. — Душегубства мало?..

— Ну. что вы, барин, — ухмыльнулся старик, — кого убивать-то!.. Промежду прочим, на озерке рассказывали, что будто солдат такой английский машину изобрел — так что будто вор ползет к замку, а машина уж его в часть волокет… В городе-то чего не слышно?

— Нет, дедушка, — разочарованно произнес Покин, — нет такой машины…

— Ну?.. Вот врут-то, как лошади, — сочувственно согласился старик…

Помолчали. Лесникова дочь тихонько икнула и сконфузилась.

— Дедушка… а что ты… того… сказок не знаешь? — как-то виновато спросил Покин. — Старые там есть, разные…

Лесникова дочка фыркнула и закрылась передником.

— Не ржи, Санька, — строго прикрикнул лесник, — господа не даром ночуют… Другая бы молока принесла, а ты рожу кривишь…

Санька сконфузилась еще больше и вышла из избы.

— Сказков-то вот не знаю, — ухмыльнулся лесник, — мальчишкой был, так целый короб знал… Давно это было… А что, барин, правда это, что теперь будто без проволоки письма-то шлют… В трубку скажут, а вагон уж в другом месте и подвез…

Покин беспомощно оглянулся на меня.

— Я тебе объясню, дедушка, — сказал я, — а сначала за огурцы спасибо… Вкусные…

— Сами садим, — с гордостью произнес лесник. — Нонешние.

IV

Когда я со стариком стали уже засыпать, до меня долетели чьи-то голоса. Покина в избе не было.

— Как тебя зовут-то, девушка? — услышал я его голос за стеной.

— Александрой, — долетел до меня Санькин ответ, — отец Санькой зовет…

— Ты так и живешь в этой лесной глуши?.. — задушевно спросил Покин.

— Отец вытребовал… Скучно ему, старому черту…

— А разве тебе не скучно здесь? Разве тебя не манит город, с его шумными улицами, громадными домами?.. Ты знаешь, далеко-далеко, за этим лесом, за этими прямыми, высокими соснами, есть большой, сказочно-большой город…

— Чего далеко-то, — удивленно спросила Санька. — Сегодня в поезд сядешь, а завтра в городе…

— А ты уже была, там? — несколько изменившимся голосом спросил Покин.

— Три года у старой карги выслужила… Утром ей на базар беги… Обед готовь, а сама злыдень…

— Ага… Так, так… Ну, и что же, хорошо в городе?..

— Уй, хорошо, — восторженно произнесла Санька, — солдаты… знакомые. Вот уж беспременно скоплю медяков, объявление в газету дам, что, мол, к одинокому одной прислугой хочу… Одинокий-то, что собака — все сожрет, все выпьет, что ни подай, а дела мало… А то приставать начнет, так и отцу деньжищ выслать можно…

Я не мог видеть сейчас Покина, но хорошо представил себе его лицо.

— Постель-то сделала мне? — резко спросил он. — Не дождешься!..

И он вошел в избу.

— Дома бы дрыхли, — донеслось вслед Санькино ворчанье.

Ложился спать Покин чем-то огорченный и недовольный.

V

Ночью, сквозь сон, я слышал, как лесник тихонько поднялся с лавки и осторожно вышел, задержавшись на несколько секунд около пекинской тужурки. Как только захлопнулась дверь, со двора послышался чей-то сдержанный долгий шепот. Лесник о чем-то горячо спорил с Санькой. Покин крепко спал.

Проснулись мы утром рано. Сено влезало в уши, в рот, и спать было неудобно. Невыспавшиеся, усталые от вчерашней дороги, мы быстро оделись и вышли на двор.

— Ну что, пойдем? — спросил я Покина.

— Пойдем… Какого черта тут высидишь, — хмуро бросил он.

— Как, — ехидно улыбнулся я, — а настроение-то?.. Может, старик сказку расскажет тебе… Пошаливают тут… У старика, брат, одна наружность-то… Да и девку, может, в себя влюбишь…

— Дочку! — сердито огрызнулся он. — Кухарка она, а не дочка…

— Ну, пойдем тогда? — тем же тоном спросил я. — А жалко немного у тебя настроение разбивать… Лесная тайна, эта избушка, ключевая вода…

— Живот у меня болит от их воды, — проворчал Покин, — черт их знает, чем напоили…

— А помнишь, как лесные девушки привораживали заблудших охотников?.. Выпьет зелье и не отойдет…

Покин виновато опустил голову.

Провожать нас вышла откуда-то из сарая одна Санька.

— Отец-то уехал на деревню, — заспанным голосом сказала она, — деньги, говорит, сама возьми…

— Какие деньги? — спросил я.

— А за все-то, — лениво почесываясь, промямлила она, — пили, ели, огонь жгли…

— Покин, расплатись с этой девушкой!.. Знаешь, ты вчера верно сказал, что из таких выходят русалки…

Покин злобно посмотрел на меня и сунул какие-то деньги Саньке в руку. Она встряхнула две монетки на руке и презрительно фыркнула.

— Может, сдачи попросите? — бросила она мне в сторону. — Голье, а туда же, сказки им рассказывать… Это за руль сказками их занимай…

VI

Около дома я попросил у Покина папироску. Он опустил руку в карман, вынул ее, опустил в другой, повторил эту операцию со всеми имеющимися в его распоряжении карманами и только после всего этого вдруг побледнел и смущенно пробормотал:

— Знаешь что… А портсигар-то того… Свистнули…

Передо мной мелькнула фигура лесника, склонящегося в темноте над тужуркой, и я сочувственно посмотрел на Покина.

— Это лесник украл, — со слезами в голосе подтвердил он мою мысль, — а утром в деревню уехал… Нужно полиции сказать…

— Жаль, что ты красок с собой не захватил, — соболезнующе утешил я, — зарисовал бы… Такое библейское лицо… Так, знаешь, и пахнет легендой…

— Скотина он, — убито прошептал Покин, — тут тюрьмой пахнет, а не легендой…

Вечером, сидя на террасе, я вдыхал смолистый запах леса и думал о том, какая бродит в каждом стволе живая, кипучая сила. Около меня сидел Покин и тоже смотрел на лес, который не мог уже дать ему красивой тайны о своих пошаливающих героях и о девушках, которые становятся русалками…

Как я был медиумом

Он вошел чем-то сильно расстроенный, немного похудевший и нервно подергивая плечами. Не поздоровался, не разделся, прямо сел около окна и попросил папироску.

— Ты что, Петя?

Он смотрел на меня мутным взглядом и затянулся.

— Влопался, брат… По уши…

— Как же это, Петя, нехорошо это… А Марья Николаевна-то что…

— Что Марья Николаевна… Ей-то что… И она будет…

— Как же это ты, Петя, — несочувствующе покачал я головой, — как же это две сразу… Такой молодой… Ты ведь этак чужую жизнь разбить можешь…

— Чужую жизнь! Он говорит — чужую жизнь! — горячо возмутился Петя. — Человека другой раз в дом не пустят, а он — чужая жизнь…

Когда я немного успокоил Петю, он рассказал о своей неудаче. Оказывается, что несколько дней тому назад в доме своей невесты Петя что-то наговорил много лишнего о спиритизме. Красиво рассказал, как он еще в гимназии проявлял чисто медиумические способности и даже ребенком усыплял престарелого отца. Он горячо защищал теорию индийских факиров о пользе прокалывания глаз булавками от шляп и другими острыми предметами и, увлекшись, сознался, что прожил целый год в сердце Индии и привез оттуда дрессированную змею, которая может ртом ловить яблоки, и одного приятеля-спирита.

— Ну, — подогнал я Петю, — а дальше?

— Что тебе дальше-то, — уныло отозвался он, — от змеи отвертелся, сказал, что издохла, а вот приятеля привезти нельзя…

— Ну, а ты что?..

— Да я что… Поздно было… Приведу, говорю… Потом спохватился, ругать тебя начал, говорю, что безобразничаешь в обществе, приводить тебя боязно…

— Петя! То есть как это — меня?

— Ну да. так уж… Я о тебе и говорил… У меня здесь и знакомых-то больше нет…

— Петя, Петя! Какой же я медиум… У меня даже смокинга нет, чтобы в обществе показаться…

— Подумаешь, надо тебе смокинг. Все медиумы точно в нем ходят. Я вот когда месяц жил в Индии…

— Петя…

— Ну, хорошо, я не жил в Индии, а фрак напрокат ты взять не можешь? Не можешь, да?

— Да я не умею, Петя, — искренно возмутился я, — понимаешь, ты, не умею…

— Он не умеет, — в свою очередь возмутился Петя, — а я умею?..

— Так ты бы не говорил… Это, брат, черт знает, что такое… Выдаешь приятелей за медиумов, а потом…

— Ну, что потом? — с отчаянием в голосе выкрикнул Петя. — Ну, топи меня, вешай, стреляй… С головой выдай… Не ходи… Пошли им письмо, что я наврал, чтобы меня выгнали из дома… Ну, пиши, пиши… Топи меня…

— Затем я тебя топить буду, — хладнокровно возразил я, — лучше садись, чай пить будем…

Часто холодный ум и спокойная логика пасуют пред бешеным напором отчаяния и горя. Когда Петя уходил от меня и все уже было решено, я сказал ему:

— Завтра, Петя… К восьми. Выйдем вместе… Ты ж не бойся… Что там, в конце концов… Медиум, так медиум… А фрак принесешь…

* * *

Дорогой Петя неодобрительно посматривал на меня и недовольно качал головой.

— Ты что, Петя?

— Очень уж ты такой, — хмуро проговорил он, — толстый да красный… Медиумы, брат, такие не бывают… Они народ заморенный, каждый нерв видно… Не поел бы, что ли, денек пред этим… Тоже, медиум…

— Ну что ж, я вернусь, Петичка, — миролюбиво предложил я, — не гожусь в медиума, не надо…

— Нет уж, это ты оставь, — испуганно возразил Петя, — и не остроумно это совсем…

Я, собственно, плохо понимал, — какие у Пети причины быть недовольным мной. Костюм у меня был выдержан строго. Зеленый галстук к сильно поношенному фраку и белые парусиновые ботинки с достаточной яркостью подчеркивали мою медиумическую эксцентричность. За шесть часов я приучился нервно вздрагивать и говорить глухим, отрывистым голосом. Конечно, для поддержания Петиного авторитета я не мог без ущерба для собственного здоровья вогнать себе в руку дамскую шпильку или сесть на горячий уголь, но Петя сам может объяснить, что хотя я и был факиром, но давно уже оставил эту опасную профессию…

Приняли нас хорошо. Петя сразу вырос в глазах всего небольшого общества Писавиных, а на меня смотрели с некоторого рода почтительным страхом.

— Ну, вот, — торжествующе произнес Петя и кивнул на меня головой, — привел медиума… Упирался — не пойду, говорит. Все своей черной магией занимается. Придешь к нему в комнату, а у него бобы из живота растут — факир…

— Скажите пожалуйста, — сочувственно отозвался сам Писавин, — бобы… Читал, читал о факирах… Ну, и что же, это ничего… Куда же бобы-то эти деваете?

Я посмотрел на Петю.

— В Индию отсылает. Там у него мать-старуха. Питается. — объяснил Петя, — они это любят…

— Ну, конечно… — поддакнул хозяин и придвинул мне большой кусок сливочного торта. — Ну, а как у вас… в Индии… эта вот… погода?

Я скрестил на груди руки и, поклонившись в угол, откуда кто-то смотрел на меня полными ужаса глазами, ответил:

— Благодарю. Погода моих отцов прекрасна. Щедрый Брамапутра умеет давать лотос. Как ваши дни?

— Индеец, — восторженно прошептал около меня какой-то гимназистик, — честное слово, индеец…

— Наша погода — спасибо, — небрежно ответил за хозяина Петя и добавил» — Вы уж его не невольте европейскими угощениями… Вы вот ему торт предлагаете, а по индийским обычаям это хуже оскорбления.

Хозяин побледнел и отодвинул от меня сочный, большой кусок.

Я сухо посмотрел на Петю.

— Может быть, начнем, — робко предложил хозяин, — вы не устали?

— В моих нервах текут жилы Рахидаванты-Маханд-ранты, — холодно ответил я, — и Ибрис-Бал-Кантал никогда не устает.

Решили начать. Потушили лампы и услали маленьких спать. Я чувствовал, что наступает решительная минута, и подозвал Петю.

— Послушай ты, идиот, — вполголоса бросил я ему, — кого гипнотизируют-то: медиума или он кого?.. Если, этак, мне кого усыплять придется, я прямо на тебя скажу, что, мол, соврал все и ничего подобного…

— Попробуй, — нагло отозвался Петя, — а я скажу, что ты ложку серебряную за чаем того…

— Мерзавец, — тем же тоном ответил я, складывая снова руки на груди, — уйдем только отсюда… Я покажу тебе медиума… Ну. сажай меня, усыпляй…

— Усыплю, усыплю, старина, — одобряюще шепнул Петя, — ты только сам не сплохуй.

Я провел пальцем по Петиному лбу и поклонился на восток.

— Ну иди, обламывай этих… Вот-то, — скажу я тебе…

— Ржать-то как после будем, — ухмыльнулся Петя, — ну, садись, как там тебя, Фрал-Морал-Тухтар… Внимание, господа!..

Петя отошел к столпившимся в кучу гостям. На несколько минут поднялся горячий спор о том, что меня заставить делать. Наконец, все расселись у одной стены, а Петя перевел меня к другой и стал завязывать глаза.

— Зачем ты?.. — недоумевающе сказал я. — Путаешь ты что-то…

— А я больно знаю, — шепнул Петя, — тише ты, а то услышат… Ты должен будешь подойти ко мне, когда уснешь, и поцеловать меня… Слышишь?..

— А лучше не могли придумать, — суховато спросил я, — абажуром бы тебя по голове, а не целовать… Ну, усыпляй.

Петя отошел на один шаг, снова приблизился и для чего-то засучил рукава.

— Спи, Чирис-Кавр… Как дальше-то тебя?

— Я забыл, — шепнул я, — что-то вроде Бал-Тал…

— Талбал, — добавил Петя. — Спи… Силой своей приказываю тебе уснуть… Спи. животное, — тихо шепнул он, — не ломай дурака.

— Я тебе усну, — ответил я, — ты у меня попляшешь…

— Спи! Спи! Спи! Силой своей я приказываю… Ну, что за шутки, усни, пожалуйста, трудно тебе…

— Ну, ладно, сплю… Кончай скорей…

— Он спит, — торжествующе произнес Петя, — астральные силы вошли в него. Спит. Приказываю тебе — делай.

В комнате на мгновение настала гомерическая тишина.

Я вздрогнул всем телом и стал ерзать на стуле. Вздох искреннего ужаса долетел до меня. Я поднялся на ноги и, шатаясь, пошел по ковру.

«Налетишь еще на лампу, — мелькнуло у меня в голове, — или головой о косяк… Хоть бы этот дурак скорей подвернулся…»

— Целуй, — услышал я около уха, — это я…

Я брезгливо ткнул носом в Петину щеку.

— А потом упади на пол… Как будто от нервного переутомления… Это нужно…

— Сам падай. — коротко отрезал я, — я чужой фрак пачкать не могу… Отведи меня к креслу, там и упаду…

Петя довел меня до кресла.

— Ужинать-то дадут? — спросил я, опускаясь в кресло и свешивая голову. — Я есть, как собака, хочу…

— Свет, свет, — приказал Петя, — зажигайте лампы… Теперь с ним возиться придется… У него всегда переутомление безумное… Отпаивать, откармливать надо… Я его всегда после сеансов омарами кормлю, только тем и поддерживаю…

— Ну, вот, видишь. Лизанька, — торжествующе заявил хозяин дома, — я тебе говорил, чтобы омаров купила… Вот и пригодились…

Ужинали мы долго и много. Я молчаливо ел и пил все, что мне попадалось под руку, возвращая себя из переутомленного состояния к нормальному. Только раз, когда Марья Николаевна, та самая, на которой должен был жениться Петя, призналась мне, что он ей очень нравится, я деловито ответил ей, что страна моих отцов отблагодарит ее за это. Марья Николаевна осталась очень довольна.

* * *

Возвращались мы поздно.

— Ну? — слабо произнес Петя. — Ну?

— Что ну?

— А кто будет платить за фрак?..

— Ты, — убежденно ответил я, — ты сманил, ты и плати.

— Нет ты, — развязно настаивал Петя, — ты медиум, ты и плати…

— Да где же это видано, Петя?..

— Как это — где видано… Когда я один год жил в Индии…

— Петя…

— Ну что — Петя… Слова сказать не дают…

О той, которая любит

Мной сильно увлечена одна собака. Сначала, из чувства ложной скромности, я скрывал это от близких, но она сама начала резко подчеркивать возникающие отношения.

На третий день после нашего знакомства, когда я стоял в саду и поливал цветы, она первая подошла ко мне и лизнула руку. Лизнула и отошла с таким видом, чтобы я не мог понять, сделала ли это она из простой вежливости, или не хотела сдержать своего порыва… Во всяком случае, это было красиво.

С этого решающего момента я, по-видимому, стал необходимым элементом ее существования. Каждый мой шаг стал делиться с другим, беззаветно преданным мне существом.

Когда я сажусь работать, Мэри неизменно появляется в кабинете и подходит ко мне. Она ласково заглядывает мне в глаза, сдержанно машет хвостом и, лизнув мою руку, с довольным ворчаньем ложится около кресла. Всякий человек, даже самый чуткий, увидев пред моими глазами бумагу, стал бы непременно спрашивать меня о том. что я собираюсь делать; узнав о том, что я собираюсь писать, он не ограничился бы такими тихими признаками дружелюбия, как Мэри, существо низшего порядка, а, усевшись в кресло, стал бы рассказывать о трудности покупки выгнутой мебели и о способах сохранения лака на английской обуви. Я плохой консультант в такого рода вопросах и никогда не смог бы дать разумного совета, но, во всяком случае, все, что я собирался писать, было бы искалечено и истоптано…

Мэри совершенно иначе относится к вопросам творчества, даже такого скромного, как мое. Она не шевелясь лежит около моих ног и только изредка поднимает голову, для того чтобы убедиться, не воспользовался ли я каким-нибудь неблаговидным предлогом, для того чтобы скрыться от нее или спрятаться за этажерку. Если она видит, что я на месте, она спокойна.

Она никогда не прочтет, что я написал или что напишу впоследствии. Даже сейчас она лежит около меня и не догадывается, что эти строки посвящены ей — большому рыжевато-белому сенбернару с мягкими ушами и матерински добрыми глазами; это не мешает ей искренне верить в целесообразность того, что я делаю, и, если бы нашелся человек, который бы пришел и стал вырывать у меня рукопись, ссылаясь на мою бездарность, Мэри спокойно встала бы и вцепилась ему в ногу. Это не прием литературного спора, но в убедительности ему отказать трудно!

Я никогда не верил в ту любовь, которая ничего не требует и существует ради себя самой; ту любовь, которую одни называют платонической, а другие несуществующей.

Мэри не сказала мне ни одного слова, не произнесла. ни одной клятвы, но сумела доказать, что в собачьем сердце еще жив и не потухает тот чистый идеализм, которому поклоняются молодые голодающие лирики. Как странно, что ни один из них не выпустил книжки сонетов, посвященных собаке!

Мэри ничего от меня не требует, кроме небольшой дозы внимания. Если я незаметно от жены утаскиваю со стола кусок цыпленка и предлагаю его Мэри, она конфузливо вертит хвостом и берет кусок с видом безмолвного ласкового упрека.

«Зачем вы это делаете? — говорит она взглядом. — Разве вы не понимаете, что я и так…»

Она несколько секунд держит кусок во рту, как будто с намерением сохранить его на память, пока инстинкт не возьмет свое и кусок не исчезнет, бесшумно пройдя в горло.

«Конечно, — снова говорит ее взгляд, — я возьму еще кусок, и еще, даже очень много кусков, но зачем это? Только, пожалуйста, не подумайте, что мое пребывание около вас объясняется этим…»

Она не просится оставаться в комнатах, когда я запираю двери на ночь, наоборот, с наступлением этого момента Мэри начинает чувствовать себя неловко, и, как будто вспомнив, что у нее за день не написано еще несколько нужных писем, она торопливо убегает в сад.

Обман этот ей редко удается провести удачно, и, когда я, опуская шторы, выглядываю в сад, я вижу, что против моего окна стоит Мэри и внимательно присматривается к тому, что я собираюсь делать. Наверное, когда я снова сажусь писать и она чувствует, что запирание двери — просто выпад против нее, она обижается и идет на задний двор гоняться за кошками, чтобы освободиться от тяжкой мысли о моем неблагородстве.

* * *

Как всякое любящее существо, Мэри ревнива. Считая свою ревность совершенно здоровым и непостыдным чувством, она никакие проявления ее не скрывает от меня. Мэри не устраивает сцен, не грозится уехать из дома и не складывает свои пожитки в будке; она поступает иначе.

Когда я выхожу во двор и ко мне подбегают другие собаки (они живы и здравствуют поныне), она дает им проявить свои чувства ко мне, но внимательно высматривает, какая из них заслужила наиболее теплое с моей стороны приветствие.

Тогда она хладнокровно подходит к намеченной собаке и сильным ударом лапы валит ее на землю, и, если та изъявляет желание сопротивляться, Мэри не отказывает ей в удовлетворении и грызет ее, пока та не убежит. После этого Мэри подходит ко мне и вопросительно смотрит.

«Вы видите, — говорит она своим видом. — я совершенно не стесняю вашей свободы, но я просто не хочу, чтобы надо мной мог кто-нибудь смеяться. Это — мое право».

Если же я беру палку и хочу проучить ее за скандал, она никогда не убегает, она ложится на спину, вытягивает лапы и замирает, слабо повиливая хвостом.

«Бейте, — говорит этот хвост, — бейте, если вы только можете и вам не стыдно. От вас я перенесу!»

Я не запомнил случая, чтобы я смог это сделать.

* * *

По отношению к другим собакам Мэри с моего приезда держится как-то особенно сдержанно. Она прекрасно понимает, что ее внешность привлекает к ней и сеттера с соседней дачи, и Фоксика приезжей гостьи, но что может быть общего между ними, единицами собачьей статистики, и ею, дорогой, красивой и сильной собакой, тем более что у нее есть друг, способный вселить страх и уважение к каждой собаке, кем бы она ни была; этот друг — я. Она не устраивает ссор с неизбежным лаем и людьми, бегущими разнимать: вдруг выйду я и подумаю, что это она, Мэри, устроила какой-то дворовый скандал из-за несхождения взглядов с забежавшей таксой!

Помню, как я ее подслушал, а вернее, подглядел, до того ясно говорило каждое движение, — ее разговор с одним догом, собакой распущенной, развязной и малоразвитой. По-видимому, Мэри ему сильно понравилась. Он подбежал к ней, обнюхал ее и, порыв немного передними лапами землю, нахально сказал:

— Вы мне нравитесь. В вас есть что-то манящее. Мэри насмешливо улыбнулась и спокойно легла:

— Простите, что я ложусь при вас. Я немного устала.

— Вы даже интереснее так, — тупо брякнул дог, — у вас такой торс.

— Может быть, вы будете добры говорить о чем-нибудь другом? — холодно предложила Мэри. — Я не лошадь, чтобы меня рассматривали. Потом вы еще зубы осматривать будете.

— Мы оба молоды, — не меняя тона, произнес дог, — сплетем наше счастье! Слава молодости и силе!

Он сделал какое-то движение, чтобы приблизиться к Мэри. Тогда — я хорошо заметил это — она быстро и гордо встала и, не сказав ни слова, посмотрела на дога. Тот сначала самоуверенно тряхнул головой, потом немного опустил хвост и вдруг виновато поплелся к выходу.

Я понял, что она могла сказать ему.

Когда я уезжаю в город, Мэри провожает меня до вагона, и, пока не скроется из ее глаз поезд, она стоит на рельсах и долго-долго смотрит ему вслед печальным, страдающим взглядом. Если бы так смотрели, провожая, все те женщины, которых я когда-то любил, наверное, я был бы много счастливее в жизни!

Когда я приезжаю, она уже дежурит у ворот. Издали увидев меня, она несется по пыльной дорожке, сшибая с одинаковой неумолимостью и встречного почтальона, и всеми уважаемого дачного певца, который собирается дать концерт… Горе мне, если в этот день в городе предстояли общения с нужными людьми и я одет в новый костюм! Гордая своей душевной чистотой, Мэри не признает чистоты внешней: она бросается ко мне на грудь, оставляет дактилоскопические следы своих лап на плечах, облизывает свежий галстук и, сделав все возможное, чтобы свалить меня на землю, бежит вперед, извещая лаем всех, кому даже это совершенно неинтересно, о моем приезде… Что ей — она любит, любима и не считает нужным скрывать это от злословящих и сухих людей и собак!

Мэри не догадывается, что пройдет еще немного солнечных ленивых дней и ночей, пахнущих соснами и гвоздикой, и я уеду совсем в город, чтобы не возвратиться оттуда с покупками по пыльной дачной дорожке.

Мэри не догадывается еще о том, что, когда я зимой в городе устану от крикливых, назойливых, залезающих в душу людей, когда почувствую себя совершенно одиноким среди чего-то ищущих и требующих от меня двуногих, в какую-нибудь бессонную ночь я пожалею, что около моего кресла не лежит она, Мэри, и не ободряет меня своим добрым. преданным взглядом.

«Ну чего вам еще нужно? Ведь я же лежу около вас, и никто вас не трогает… Разве вы не чувствуете, что я люблю вас и ничего мне от вас не надо!..»

1915

Анисьин муж

I

С^ ведь не как другие жены, — ласково сказала она и поцеловала меня в голову, — иногда прямо измучаешься, все думаешь, думаешь, чтобы не перетратить твою лишнюю копейку. Ты трудишься, работаешь, и я буду работать…

— Спасибо, милая, — с тихой благодарностью сказал я, — ты у меня такая родная, такая родная… Зажги лампу.

— Вот видишь, — укоризненно покачала она головой, — а ты сам о себе не заботишься. С керосином работаешь. Электричество провести не можешь… Я тебе ручаюсь.

— Ну, проведем, — предложил я, — сходи завтра на станцию. Скажи…

— Он говорит — на станцию, — возмущенно отвечала она. — ну, уж это извини… Сходи на станцию, там тебе дадут пьяных монтеров, драть будут… Ах ты несмышленыш… Анисью, которая у нас служила, помнишь?

— Нет…

— Ну конечно, разве мужья заботятся о доме… У этой Анисьи есть муж. Он умеет освещение проводить, хороший такой мужик… И возьмет каких-нибудь три рубля. А ты — монтеров готов звать… Я ценю твою работу и совсем не хочу, чтобы у тебя лишние деньги уходили… Ну, пиши, пиши… Позвать, значит?

— Позови, — кивнул я головой, — только чтобы скорее это.

— Да ты будь спокоен… Пиши, милый…

И она еще раз поцеловала меня в голову.

II

Анисьин муж, как всякий трудолюбивый человек, не любил отказываться от работы и на другое же утро был у нас. Его пропустили в кабинет, и уже около девяти утра он вежливо потряс меня за плечо и, дождавшись, пока я открою глаза, осведомился о том, что, собственно, от него хотят.

— Ламп-то вам сколько? — спросил он, оглядывая комнаты.

— Много ламп, — нехотя ответил я, негодуя за прерванный сон, — везде.

— Так, так… Электричество, значит, — неопределенно покрутил он головой. — Ну, что же… Велика ли вещь лампа…

Через несколько минут он втащил в комнату какую-то грязную двойную лестницу и, удобно взмостившись на ней, стал бить потолок большим молотком.

— Это вы зачем? — робко спросил я, чувствуя, что всякие попытки уснуть надо совершенно бросить.

— Как зачем? — изумленно посмотрел на меня Анисьин муж. — Чай, электричество… Может, я сюда крюк хочу вбить…

Он еще несколько раз уверенным движением ударил по потолку, отбил порядочный кусок штукатурки и сказал, чтобы ему позвали горничную.

— У вас тут раньше-то проводили? — спросил он сверху. — Может, раньше кто работал?..

— Я недавнишняя, — сконфузилась горничная, — барыня знает…

— Ну, зови ее, твою барыню… Жена, значит, ваша. — посмотрел он на меня, — детей-то нет еще?

— Нет… — неопределенно ответил я.

— Ну, будут. У вас это скоро. Раньше-то тут, барыня. — спросил он вошедшую жену, — проводильников этих не было?.. Может, тут старые проводы есть, вытянуть бы их… Они так всегда, замажут известкой, а потом ищи…

— Нет, не проводили, — виновато улыбнулась жена, — вы уж проведите, голубчик… мы заплатим…

— Да уж без платы какое дело, — снисходительно бросил Анисьин муж, — тут тебе без этого и керосиновую лампу не проведешь…

Когда жена ушла, он подмигнул мне сверху и опустил молоток.

— Это барыня так барыня… Вот здесь, по лестнице, у двенадцатого номера… Я уже на что рабочий человек, а и то бы не взял… Ну, я пойду, — закончил он, — обедать пойду. Время.

Во время его отсутствия мне пришлось отказать одному нужному человеку в приеме: впускать в комнату, пол которой был густо завален штукатуркой, а посредине стояла неопределенного вида лестница, — не хотелось…

Обедал Анисьин муж долго; сознаюсь, что в первые часы его отсутствия я даже подумал, что он обиделся на то, что до него никто не проводил электричества, и ушел совсем.

К вечеру он пришел снова, благодушно и немного иронически настроенный к своей работе.

— Опоздал маленько, — пояснил он свое отсутствие, — мебель перетаскивали… Выезжают одни, комодище вытаскивал… Полтинник, скареды, дали…

Он влез на свое сооружение и методически стал отбивать штукатурку с потолка.

— Папиросочки нету? — вежливо спросил он. — Курить хотца…

Я оторвался от работы и протянул папироску.

— Покорно благодарим… — Он затянулся и презрительно вытащил из потолка какой-то гвоздь… — Да, говорю, скареды… У этих ведь разных квартирантов, один пример… Звать зовут, лошадью работать — работай, а отдать — это нет…

Я почувствовал, что краснею.

— Мы отдадим, вы не беспокойтесь, — виновато сказал я. — я вперед могу даже…

— Да уж вы-то что… за вас и беспокойства нет… Я и девушку вашу знаю. Она и ручалась. Эти, говорит, отдадут… На пищу, говорит, скуповаты, а уж рабочему человеку… Покорно-с… — дотянул он папироску, — хороший табачок…

С точки зрения приведения комнаты в негодность с потолком было сделано все возможное; он был облуплен до балок: по-видимому, Анисьин муж предполагал проводить электричество по системе глубоколежащих кабелей. Он с любовью посмотрел на облупленное место, слез и подошел к стене.

— Здесь и пройдут, господин. — обратился он ко мне, — провода-то… — И, видя, что я тупо воспринимаю его объяснения, добавил: — Провода, говорю… Без них электричества нет. Лампу в стену не ввинтишь…

Он подошел к стене, неуверенным движением засунул палец под обои и потянул к себе. Под оторванным куском оказалось какое-то серое, мутное пятно, мало гармонировавшее с цветом мебели.

— Ишь ты, — самодовольно ухмыльнулся Анисьин муж. — Обои… Их ткнешь, а они рвутся… И чего это господа не купят… Ерунду, господин, покупали… Бумагу-то…

Через несколько минут Анисьин муж влез с сапогами на постель и стал прибивать к косяку большой, дугообразной формы, гвоздь.

— Это я для себя, — обернулся он, — прибивать буду проволоку-то, так придержаться… Три рубля одно, а голова другое… Упадешь, разобьешься…

— Хорошо, — уныло сказал я, искоса поглядывая на трещину в косяке, — прибивайте там…

Прибив гвоздь, он вымерил расстояние рукой до потолка и сказал, что пойдет ужинать.

— Завтра уж приду… Только лестницу не убирайте, а то опять ставить… Лестница-то никого за руки не хватает..

— Ничего… Ничего, — нерешительно бросил я, — подмести только попрошу…

— Не стоит, — миролюбиво предложил он, — завтра приду, опять насорю… Тоже ведь электричество…

III

Назавтра Анисьин муж не пришел. Приходила сама Анисья и просила рубль задатка.

— Он сам-то смирный. — таинственно пояснила она кухарке, — выспится и придет… Ничего, говорит, не сгорят без меня…

Зато на другой день он пришел еще раньше, хмурый и, по-видимому, с твердым намерением окончить работу.

— Спать-то не помешаю? — хмуро спросил он меня, кидая молоток на пол. — Прощения просим…

— Почему вы вчера не пришли? — недовольно ответил я…

— Вчера, чего вчера… Вчера не сегодня… — неопределенно ответил он, — сегодня и доделаю… Мудреная штука…

— Так вы уж кончайте скорей, — кисло проворчал я, — надоело.

— Самому надоело, — кивнул он, — тоже навязали… Можно сказать, с ножом к горлу…

— Монтер вы, поэтому и позвали…

— И звали бы монтеров, — огрызнулся Анисьин муж, — звали бы, коли они уж так нравятся… Им и делать-то больше нечего…

— Как зачем? — приподнялся я с постели. — Да вы про-водить-то умеете?

— Велика штука… Проволоку навертел, гвоздей натыкал… Что звонок, что лампа…

— Да вы сами-то, — дрожащим голосом спросил я, — монтер?

— Я-то?..

— Ну да, вы…

— Мы слесарь… Мебелишку тоже, если где перенести… рабочему человеку пить-есть хочется… Зовут — идешь…

— А проводить-то… электричество-то, — вскочил я с постели, — вы умеете?.. Вы когда-нибудь проводили? А, проводили?..

— Ну. нет… — спокойно ответил он, — чего же тут… Подумаешь, труд большой… Гвоздь вбил, кнопку прибил… Оно, чай, не керосин, само горит…

— Идите вон, — сдержанно сказал я. — подите к черту. Вы слышите?..

Анисьин муж молча собрал инструменты, дружелюбно посмотрел и улыбнулся.

— Бабы все… Анисья да девушка ваша… Иди. говорит, да иди… Не маленький, сумеешь!.. Тут Анисья с монтером одним путалась, так я присмотрелся… Может, комодишко там какой пообкрасить? Ну, пойду… Прощения просим…

IV

Через два часа у меня в комнате веселились четыре монтера. Ходили по столу, сваливали с этажерки книги, рассказывали друг другу профессиональные новости.

— Иди, милый, — ласково позвала меня жена в соседнюю комнату. — Вот видишь, родной… Какой ты у меня глупый… Сам работаешь, а копейки своей не бережешь…

Позвал монтеров дорогих… А Анисьина мужа выгнал… Дал бы ему трешницу…

— Милая моя, — тихо сказал я. — Анисьин муж — слесарь… Понимаешь, слесарь…

— Не может быть, — возмущенно отозвалась она, — как же это… Какой негодяй…

Она негодующе прошлась по комнате и, побарабанив пальцами по подоконнику, обернулась ко мне.

— Нет, ты знаешь, какой подлец, — обиженно сказала она, — зову я его на прошлой неделе кровать починить… Он отвертел ножку, матрац расковырял, а потом извинения попросил… Простите, говорит, барыня… Какой я слесарь… Вот если, говорит, электричество провести, так через Анисью скажите — приду… Ну, а ты знаешь, я не такая, как все жены… Я твоей лишней копейки не истрачу…

1915

Яд доброты

В первый вечер нашего знакомства Шванин спросил меня, почему я сегодня в черном галстуке.

— А так просто. Забыл купить.

— А вы любите темно-зеленые с золотистым оттенком?

— Темно-зеленые? — праздно спросил я, не желая придавать его вопросу острое значение. — Очень. В них есть что-то.

— Ну так у вас завтра будет такой галстук. Ни больше ни меньше как темно-зеленый… И именно я, если разрешите, преподнесу вам его.

Он торжествующе посмотрел на меня и, не дожидаясь благодарности, отошел в сторону. На другой день посыльный принес мне шванинский подарок; а когда следующий раз я надел его и пошел в гости к знакомым, где был и Шванин, я понял, что сделал непростительную ошибку. Увидев меня, Шванин отвел в сторону хозяина дома, позвал меня и, похлопав пальцами по галстуку, спросил:

— Каково?

— Что? — удивленно спросил хозяин, поглядывая на нас обоих.

— Галстучек-то? Каков?

— Да, галстук, — неопределенно бросил хозяин, — зеленый, кажется…

— Не в том дело, что зеленый, а как приобретен-то… Я ведь подарил. Три часа в магазине рылся…

Я немного смутился:

— Я и забыл вас поблагодарить…

— Что тут благодарность… Приказчики, можно сказать, с ног сбились… Еле нашли такой…

Через несколько минут ко мне подошел какой-то малознакомый человек и деловито попросил:

— Можно вас к свету? Вот сюда немного… Ага, хорошо… Мне сегодня Шванин с утра звонками надоел: приходите, говорит, посмотреть, какой я ему галстушонок закатил… Ничего себе…

— Мерси, очень…

За картами Шванин пришел из другой комнаты и перебил кому-то хороший ход.

— Играет? — по-отечески шутливо спросил он, обращаясь к кому-то обо мне. — А на галстук и внимания никакого… А я-то, старый дурак… Четыре магазина обегал… Приказчики…

— Нет, что вы, что вы… Я очень благодарен…

— Я так, к слову…

Когда все расходились и толпились в передней, разыскивая калоши, Шванин вернулся с лестницы и, пожимая мне руку, предупредил:

— Вы его пальтецом прикройте, а то сверху еще чего, пожалуй… он нежный…

— О ком это вы так заботитесь? — с улыбкой спросила какая-то дама в капоре.

— Да вот галстучек ему подарил, а он человек молодой, неосторожный…

— А покажите-ка ваш знаменитый галстук… Ничего, милый… У вас есть вкус, Шванин…

— Ну еще бы… Четыре магазина… Три часа… Все приказчики…

Галстук я подарил швейцару. О Шванине почти забыл.

* * *

Встретил его только вчера. Шел по улице и думал, что в такую ночь ужасно тяжело быть одному. Бродить по улицам надоело, а дома была скука, темные обои и два книжных шкафа с намозолившими глаза корешками переплетов.

— Алексей Сергеич! Вы? Куда это?

Я оглянулся и увидел Шванина.

— Здравствуйте. Так брожу. Хмуро что-то на душе…

— Ай, бездомник, бездомник. В такую ночь домой бежать надо, к близким… Ночь-то какая…

— Да у меня никого нет. Дома тоскливо, одиноко… Приду — сейчас же спать лягу…

— Спать? Вы? Сегодня? Да я сейчас не знаю, что сделаю, если вы не пойдете ко мне…

— Ну что вы, право…

— Он еще думает, как бы обидеть человека… Да допущу ли я, чтобы человек один ходил здесь, когда… Извозчик, Спасская… Тридцать копеек…

Дома шванинская доброта, как вода у мельницы, пробила все плотины человеческой холодности и хлынула наружу неудержимым потоком.

— Ну, съешьте вот этот кусочек, — с дрожью в голосе говорил он, выковыривая какой-то ломтик ветчины, — ну, ради вашей молодости… Ну, я прошу…

Я ел во имя моей молодости, ради счастья шванинских детей, за грядущее счастье родины, пил кислый портвейн и затхлую мадеру за здоровье восемнадцати отсутствующих и незнакомых мне сослуживцев Шванина.

Только когда последний кусочек кулича беспомощно задержался в моей руке, не имея возможности протолкнуться через чем-то набитый рот, Шванин закидал меня сочувственными, соболезнующими вопросами.

— Скверная, говорите, комната? Холодная?

— Вода замерзает. Думаю сменить.

— И скучно одному?

— Бывает. Редко, а все-таки бывает…

— Как жалко… Такой молодой, и уже… И скверно возвращаться одному?

— Да, неважно… Ну-с, я пошел… Очень вам благода…

— Что? Уходить? И вы думаете, что в такую ночь я…

Через полчаса бесплодной борьбы с неиссякаемой добротой отзывчивого человека мне пришлось остаться ночевать у Шванина. Ночью он четыре раза осторожно заглядывал в отведенную мне комнату и шепотом справлялся:

— Спите?

— Нет, а что? В чем дело?

— Может, попить хотите, — так вот тут, на столике… Может, вам свет мешает?

— Не беспокойтесь, очень хорошо…

— Я все-таки прицеплю еще газетку к занавеске… Глаза молодые, они ночью темноту любят…

Когда я вернулся домой и стал переодеваться, в кармане пиджака что-то зашуршало. Я вскрыл конверт и изумленно вынул оттуда деньги.

«Не сердитесь, милый Алексей Сергеевич, — написал Шванин в маленькой сложенной записочке, — я сам был молод и знаю, что такое без денег праздник проводить. У меня эта четвертная, можно сказать, лишняя, а когда у вас будет, отдадите».

Я сконфуженно улыбнулся и переложил четвертную к пачке других бумажек, праздно лежавших у меня в бумажнике.

* * *

Доброта Шванина начала сказываться через четыре дня.

— Алло! Слушаю вас… Слушаю…

— Это вы, Алексей Сергеевич?

— Ах, Дмитрий Михайлович! Какими судьбами?

— Вы только не сердитесь, голубчик, но мне прямо даже обидно…

— В чем дело?

— Я даже не поверил сначала… Разве у вас такие скверные обстоятельства?

— У меня? Нет, кажется, ничего…

— Ну что там скрывать… Только почему вы не обращаетесь ко мне? Через несколько месяцев мы с вами, можно сказать, будем родственниками, я так рад, что я отдаю дочь за такого милого молодого человека, а вы идете сначала к чужим людям…

— Я, право же, ничего не понимаю…

— Мне Шванин звонил, говорил, что дал вам двадцать пять рублей и даже не назначил срока…

— Дмитрий Михайлович, поверьте…

— Да, я сам понимаю, дело молодое… В картишки продулись?

— Поверьте мне…

— Да вы не волнуйтесь… Мне только неприятно, что у меня в доме вы всегда говорите о хороших заработках, о свободных деньгах, а тут на самом деле…

— Я же не просил… Вы понимаете…

— Вы отдайте ему… Одолжите у меня и отдайте…

— Я очень вам благодарен, но мне не нужно ваших денег, кроме того…

— Я вам не навязываю, но мне просто неприятно… Вы извините меня, может быть, это мещанство, но что делать… Неприятно, что жених моей дочери ходит и занимает четвертные у каких-то…

— Я бы просил вас, если это возможно… Алло! Алло… Дмитрий Михайлович… Барышня! Что вы нас разъединяете? Что? Повесил трубку… Ага… Хорошо…

* * *

— Что же, вы подыскиваете комнату себе? Мне, конечно, все равно, если моей квартирой гнушаются, я так, как хозяйка спрашиваю… Билетик надо вывесить…

— С чего вы взяли, Мария Михайловна? Садитесь, пожалуйста…

— Ничего, я постою. Не я взяла, другие берут. Могли бы сами сказать, не через знакомых. Я не кусаюсь.

— Я же ничего не понимаю…

— Дай понимать тут нечего. Ваш же знакомый, господин Шванин… Прочитайте.

Она передала мне письмо, в котором Шванин образно и настойчиво укорял мою хозяйку в том, что она губит молодой организм своего квартиранта, не отапливая в достаточной мере комнат…

Дочитав, я скорбно посмотрел на хозяйку.

— Тут в соседнем доме комнатка хорошая есть, — уклончиво ответила она на мой взгляд.

— Тут недоразумение какое-то, — робко произнес я, — я ничего не говорил…

— Если у каждого жильца свое недоразумение будет, лучше уж так как-нибудь, — хмуро возразила она, — вы подумайте и скажите насчет билетика, когда вывесить можно. Не из-за удовольствия комнату сдаешь, чтобы потом сплетничали…

— Я просил бы вас…

— Нет уж, позвольте мне попросить вас… Мне это не нравится.

* * *

Верочку я встретил во время поисков комнаты.

— Ну как Расланова? — холодно спросила она меня, небрежно подав руку. — Томитесь по ней?

— При чем тут Расланова? — удивленно спросил я.

— Да так… Убитое настроение, муки одиночества, ночевка вне дома…

— Откуда вы знаете?.. Кто вам наболтал?..

— Совершенно незаинтересованный человек… Я слухов не собирала, а просто вчера встретила Шванина, он мне и рассказал… И о ваших жалобах на одиночество, и о вашей тоске и неудовлетворенности… Мне казалось бы, что человек, который собирается начинать жизнь с другим человеком, которого он называл любимым, не должен томиться из-за того, что какая-то артистка…

— И об артистке Шванин рассказал?

— Нет. Об артистке он не рассказал, но это томление, эта тоска, эти ночные кутежи вне дома… Недаром этот ваш знакомый рассказывал, что он целую ночь вас утешал… Сначала утешитель, потом утешительница явится…

— Верочка…

— Вера Дмитриевна.

— Оставьте это. Все вздор.

— Ну знаете. Алексей Сергеевич, если для вас это — вздор, чего же я могу ожидать дальше?..

— Верочка…

Еще через несколько дней мне удалось восстановить прерванную чужой добротой линию своей жизни. Деньги я вернул Шванину с короткой и характерной припиской, после которой мы избегали встреч друг с другом.

Мне рассказывали, что в одном обществе, говоря обо мне, Шванин невольно прослезился при воспоминании о незаслуженной обиде и тихо сказал:

— Как тяжело, как больно быть отзывчивым… Они топчут это чувство сапогами… Так жестоко, так холодно топчут…

С тех пор я решительно избегаю встреч с добрыми людьми.

Человек своей инициативы

I

Какой-то нервный человек, возвращая Коле Вытридову заметку, сказал ему:

— Уйдите, Вытридов… Вы малодеятельны, вы инертны… В нашей профессии нужна инициатива, нужна решительность, смелость, умение взять человека в нужную минуту. Уйдите, Вытридов.

Поэтому, когда Коля пришел ко мне, с рекомендательным письмом от одного моего друга, он не поздоровался, даже не снял широкополого котелка, а только постучал набалдашником своей палки по столу и сказал:

— Я — американец, я умею брать за горло. Нужный человек от меня не убежит.

— Вы плохого представления об американцах, — сурово произнес я, недовольный Колиным вторжением, — на языке уголовного судопроизводства такой способ общения с нужными людьми имеет несколько другое название…

— Кроме того, — Коля взял у меня со стола папиросу, — дайте спичку… Спасибо. Кроме того, у меня громадная инициатива. Вы еще глазом моргнуть не успеете, а я вам любого деятеля живым или мертвым приволоку…

— Видите, — сухо сказал я, оглядывая свою маленькую, прокуренную комнату, — приемов для живых общественных деятелей устраивать я не могу, что же касается до вашего любезного устроить у меня мертвецкую, то…

— Какой же вы редактор, — иронически произнес Коля, играя палкой, — в вас горения нет, искры нет. Что ваш издатель-то смотрит, — дружески закончил он.

— Простите… господин… господин…

— Вытридов, Николай Александрович.

— Господин Вытридов… Я занят… У меня срочные…

— Ну, ладно, не сердитесь, — примиряюще закончил он, — просто меня ваш брат-мямля раздражает. Ну, хотите, я вам на завтра интервью с балериной Паевой устрою. Идет?

— Не надо, — раздраженно ответил я, — не люблю балерин.

— Ну, старичина, успокойтесь, интервью будет. Только уже принесу — деньги на бочку. Я, знаете, не люблю этих переговоров: очень уж вы все плутоватый народ. Я, голубчик, — американец. Товар мой, деньги ваши. До свиданья.

II

Приблизительно часа через четыре меня позвали к телефону.

— Это вы, мерзавец Вытридов? — резко спросил чей-то негодующий женский голос. — Вы, вы?

— Нет… это не я… то есть не он, — ответил я, — здесь нет такого…

— Что же, вы еще станете отпираться? Куда же мне обращаться? В полицию? Да, в полицию? Я обращусь, честное слово обращусь, — звенел и надрывался голос, — вы этого хотите?

— Как знаете, — пожимая плечами, сказал я, — если у вас есть какое-нибудь неотложное дело, требующее полицейского вмешательства, конечно, обратитесь. Только при чем здесь мы?.. Здесь редакция…

— Ну да, редакция… Что же из этого… Если редакция, так и всякие пакости можно делать… Я этого так не оставлю, господин Вытридов. У меня есть достаточно связей в градоначальстве…

— Я не Вытридов, понимаете вы, не Вытридов. С кем имею честь разговаривать?

— Он имеет честь! — возмущенно заявил женский голос. — Ворвался в дом, нагрубил, а потом имеет честь… Не притворяйтесь, батюшка… Сами прекрасно знаете, что говорит балерина Паева… Нахал…

Я вспомнил Колю Вытридова и повесил трубку. С большим наслаждением я повесил бы в этот момент самого Колю.

III

Как передавали мне другие репортеры, сильно заинтересованные американизмом Коли Вытридова, его посещение балерины Паевой обстояло приблизительно так.

Около шести вечера, когда Паева отдыхала после обеда, Коля позвонил и сказал горничной, чтобы она сняла с него пальто.

— Барыня спит, — вежливо предупредила горничная. — вам обождать придется.

— Поди и разбуди барыню, — лаконически приказал Коля, охорашиваясь перед зеркалом, — мне надо.

— Барыня сердятся, когда их будят, — робко возразила горничная, — я не смею.

— Что же мне, самому идти будить, — возмущенно спросил Коля, — иди, иди. Мне некогда.

Горничная искоса взглянула на висевшие в передней чьи-то шубы и вздохнула.

— Не приказано будить, — повторила она.

— Ах, не приказано, — усмехнулся Коля и, круто повернувшись к горничной, резко спросил: — А перед судом отвечать будешь?

Горничная побледнела и пошла будить.

Через несколько минут заспанная, густо напудренная балерина предложила Коле пройти в гостиную.

— Я, знаете, от одной газеты, — небрежно кинул Вытридов и опрокинулся в мягкое кресло. — Спали? Вид-то у вас неважнецкий…

— Спала… — нерешительно ответила балерина, — вы, собственно, от какой…

— Чего от какой?.. Ах, да, от газеты!.. Да вот этой… Ну, вот еще рисунки на второй странице… Ну, как ее… Эх, прости ты Господи… Да, да — от «Слухов».

Балерина насторожилась.

— Видите ли… Я не знаю, как, собственно, — протянула она, — меня так всегда ругают в ней… Каждое выступление, знаете…

— Ну, ругают? — засмеялся Коля. — И здорово? Чего же это они?.. Содрать, наверное, хотели… Я и сам не особенно долюбливаю балет — так, лошадиное искусство…

Балерина покраснела.

— Вы забываете, — с деревянной улыбкой сказала она, — я ведь балерина…

— Ну, кого чем Бог обидит, — пошутил Коля и подмигнул Паевой, — не знаю, собственно, что с вами говорить…

Плохой я знаток в этой… хореомании, Терпсихоре, так сказать…

Паева смущенно улыбнулась и посмотрела в окно.

— Знаете, вот к городскому голове придешь, — там есть что-то… Или к архитектору какому, — дружески произнес Коля и потрогал фарфоровую статуэтку, — видишь шкаф с книгами, этажерка, стол письменный… Читает человек, думает. А здесь так что-то: прыг-дрыг, и вся философия… Читать-то редко, чай, приходится?

— Нет… Я читаю, — немного взволнованно ответила балерина. — только я, собственно, не знаю…

— Может быть, в отставку выходите, — доставая блокнот, спросил Коля, — вам под сорок? Пенсия будет?

— Н-нет… до пенсии далеко, — теребя платок и смотря в сторону, ответила Паева. — Я на гастроли уезжаю, в Америку.

— В Аме-е-е-рику? — протянул Вытридов. — Танцевать? Вот тоже… Американцы. Знаете, чудаки. Сами не знают, чего хотят.

Паева со злобной нетерпеливостью постучала пальцами.

— Здорово обстановочка-то стоит, — огляделся кругом себя Коля, — нелегко, наверное, добыть деньжищ. Жалованья, наверное, не бвльше двухсот получаете, а вот за ту картину, поди, пятьсот отвалили. Именно уж трудом праведным..

— Послушайте, — встала Паева, — неужели… неужели у редакции не было… сотрудников, что ли… более вежливых, чтобы послать сюда…

— Да меня никто и не посылал, — просто сказал Коля, — я сам пришел. Николай Александрович Вытридов не посылается, он приходит сам.

— Оставьте меня, — гневно сказала Паева, — я не могу дать интервью…

— И не надо, — кинул Коля, — если еще всякая балерина ломаться будет…

— Идите вон, — крикнула Паева, — нахал…

— Сударыня, — строго произнес Вытридов, поднимаясь с кресла, — я слишком американец, для того чтобы бить женщину, но предупреждаю вас, что моя газета сумеет такое о вас написать, что вам не поздоровится…

— Вон, вон, вон, — исступленно кричала балерина, — шантажист, мерзавец… Настя, позовите швейцара… швейцара, швейцара…

— Ты слышала? — строго спросил Вытридов, надевая пальто. — Слышала, прислуга? Когда я приду описывать твою барыню за ее скандал, тебе же отвечать придется. Открой двери…

IV

— Войдите, — и я поднял голову от газеты.

— Ну…

— Дура-баба. — холодно произнес Коля, войдя и снова постукивая палкой о стол. — Паева-то ваша. Ей бы с мясниками разговаривать, а не с писателями. Ничего не устроилось. Сидите без интервью.

— Вытридов… Послушайте, вы… Кто вас просил ехать к Паевой?

— Никто не просил… Если этак дожидаться, пока вы сообразите, — без хлеба насидишься. Есть еще поручение?..

— Никакого поручения. Вытридов. Слышите, вы. Я не хочу из-за вас терпеть неприятности…

— А что, по телефону ругалась? — засмеялся Коля. — Вот тоже, скажу я вам, старая ведьма… В морщинах, напудренная…

— Мне некогда, Вытридов, до свидания. Прощайте.

— До скорого, — сказал он, — крепкие очень курите… Послабее у вас нет?.. Ну. ладно… Копайтесь. Я вам министра одного достану, он у меня не вырвется. Я умею брать за горло… Пока…

В соседней комнате кто-то горячо спорил, и через несколько минут я услышал Колин голос.

— Затхлые вы все, — убеждал он кого-то, — пресные вы все. В вас горения нет. Инициативы нет. В наше время нельзя не быть американцем… А вы что?.. Эх вы!..

На другой день мне пришлось поехать в одно из министерств для личных объяснений.

Громоотвод

I

Я страшно не люблю отупевших, нелюбознательных людей, для которых все, выходящее из тесного круга их профессиональных интересов, тупо, мертво и ненужно, и слушать около двух часов хорошо продуманный, небездоказательный рассказ о том, что если бы местное мясо перевезти на гамбургскую биржу, то будет известное колебание цен, я не мог.

Поэтому-то я встал и вместо задуманных двенадцати часов, которые свободно можно было растянуть до двух, ушел в восемь часов вечера, полный презрения к этому черствому, мучительно-спокойному человеку, которого слепой случай, и ничто другое, натолкнул сделаться отцом Нины.

Отправляясь к Удртиным, я обычно распределял время так:

Разговор в передней (полушепотом) с Ниной о том, как ловким движением проскользнуть из столовой в ее комнату.

Разговор за чаем с папой о поднятии нефтяной промышленности в Гренландии.

Легкое припоминание папы вчерашних биржевых цен.

Вынужденный спор о том, нужно ли уходить домой после чая сразу или оставаться.

Мамин рассказ о разбитой сегодня миске и об общем огрубении прислуги.

И все же, несмотря на такое явно несправедливое распределение моего рабочего времени у Улитиных, в рубрику пребывания с Ниной вдвоем я мог вставить свободно два или три часа, изредка прерываемых приходом дорогого папы, с рассказом о том, что узкоколейные дороги, видимо, переживают сильный кризис и что его знакомый инженер совершенно тождественного с ним мнения.

Иногда предполагаемый распорядок круто менялся, и, вместо того чтобы отпустить нас с Ниной отдышаться от очередного рассказа о неудачных операциях сибирского банка, папа садился поудобнее в кресло и читал нам вслух, сопровождая ценными и не без известной насмешливости замечаниями отчет местного общества борьбы с бугорчаткой.

Нина с трагической улыбкой кивала в такт чтецу головой и бессильно смахивала крупные набегающие слезы. Я смотрел в окно на заснувшего извозчика с таким бешеным вниманием, как будто бы и он. и его лошадь были теми только что найденными существами, с которыми я хотел навеки соединить свою одинокую, полную разочарований жизнь.

Я понимал, что дальше идти было некуда. Оставалось только одно — чтобы Нина совсем уходила из дому, заметив мое приближение, а я сам настолько увлекся бы прелестями доброго папы как рассказчика и популяризатора экономических доктрин, что тут же очертя голову сделал ему предложение.

Поэтому-то я и пошел к Лухину.

— Видишь ли, — задумчиво произнес Лухин, — я, собственно, не знаю, чем я тебе здесь могу быть полезен. Если ты хочешь предложить убрать этого человека, я не согласился бы. Ты прекрасно знаешь, что моим очередным делам и литературным связям сильно помешала бы бессрочная каторга… Не меньше помешала бы и заранее обусловленная сроком, если бы я просто поджег дом Улитиных и заставил бы старика пережить настолько сильное ощущение, чтобы он или онемел, или просто настолько обгорел, что твои взаимоотношения с ним свелись бы исключительно к переговорам с бюро похоронных процессий…

— Делай что знаешь, — уныло простонал я, — только помни… Пойдем со мной к Улитиным. Я хоть один вечер поговорю с Ниной, а ты в то время будешь говорить с папой… Говори о чем хочешь. Захвати сборник тригонометрических задач на конкурс, заучи наизусть несколько технических названий — только займи ты этого зверя… Наговори обо мне кучу лестных вещей, и я тебя озолочу…

— Озолоти, пожалуй… Мне все равно, — равнодушно заметил Лухин, — только как же тебя расхваливать…

— Ну, как, как… Конечно, не настаивай на том, что я могу приподнять одной рукой восемь пудов, что из меня мог бы выйти превосходный станционный жандарм или что в моем лице русские фальшивомонетчики потеряли достойного теоретика… Что хочешь говори, только будь этим, как его… громоотводом…

Лухину, по-видимому, сильно понравилась эта незатейливая роль, и он скоро согласился:

— Идем. Буду. Весь заряд электричества приму сюда. — Он показал на то место, между грудью и желудком, куда, по его мнению, всякий добросовестный громоотвод прячет получаемое им электричество.

Когда мы проходили мимо одного знакомого ресторана по пути к Улитиным, Лухин толкнул меня в плечо и подмигнул на вход:

— Ну?.. Как это говорится: громоотвод плавать любит…

— В первый раз, — скромно возразил я, — слышу о таких свойствах этого незатейливого прибора. Если уж очень хочешь, зайдем.

Плавал громоотвод с искусством опытнейшего спортсмена — До десяти часов вечера.

II

В начале одиннадцатого, когда папа уже собирался начать очередной вечерний рассказ о том. что он видел сегодня во время послеобеденного сна, мы пошли к Улитиным.

Только что представленный, Лухин сразу почувствовал себя душой общества, человеком, находящимся в дружеском семейном кругу.

— А… папа! Знаменитый папа! — весело закричал он, игриво похлопав Улитина по животу. — Веселый рассказчик! Ну-ка, а расскажите об аргентинском экспорте сала? А? Не знаете?.. Здорово…

И, весело икнув от неприлично застрявшей в горле ресторанной осетрины, Лухин продолжал смотреть на моего смущенного врага с доброй, но слегка вызывающей улыбкой.

— А Мишка, — и он ткнул меня пальцем, — все рассказывал о вас… Сядет, говорит, за стол и рассказывает… Часа три битых говорит… И политика, и малитика, и история-кистория…

У меня беспомощно опустились руки. Папа Улитин сумрачно рассматривал обои, мало поддаваясь жизнерадостному настроению Лухина.

Почувствовав себя окончательно хозяином положения, тот шагнул, прибегая к поддержке незатейливой улитинской мебели, и обратился к Нине:

— Вот она… Богиня моего друга… Чай, хочется пойти поворковать друг с другом… Обняться, поцеловаться, сладким словом обмолвиться… Смотрит на нас и думает: посидели бы вы здесь, старые дураки, поговорили бы друг с другом, а мы бы уж нашли что делать… Старые, мол, вы идиоты…

— Извините, — сухо произнес обескураженный папа, — мне кажется…

— Да чего уж там кажется, — весело махнул рукой Лухин, — почему кажется… Старые мы с вами для них… Никудышные ослы.

— Мне думается, что ты немного, — попробовал я робко втереться в лухинский монолог, — что ты…

— Ну что — что ты, что я, что мы… — презрительно-ласково кинул Лухин, — тоже нюня… Другой бы взял девушку за руку, отвел бы в комнату, переговорил, что надо… А ты что олухом стоишь… Жених… Мы уж здесь папашкой займемся…

— Виноват, — холодно произнес Улитин, — кто здесь папашка, кто жених… Видите ли…

— Как — кто папашка, — фыркнул, затрясись от смеха, Лухин, — да разве кто сомневался… Или был грешок. — И он весело кивнул на одинокую маму, застрявшую в портьере.

— Это что же-с, — вдруг сорвался с места папа, — это вы кого же привели сюда… Это…

— Сам пришел, — деловито заметил Лухин, — дай, думаю, выручу приятеля, сам бывал в таких положениях: придешь, а папочка с мамочкой слова сказать не дадут…

— Лухин, — жалобно простонал я, — Лухин…

— Ну что — Лухин, Лухин, — огрызнулся Лухин и вдруг, взглянув на меня с непонятным чувством возмущения, обратился к Нине. — То есть это, я вам скажу, черт знает что… Стоит — слюни распустил. В кабаке — душа нараспашку: чуть что — стаканы бить… Женщины из комнаты не выходят, а здесь тюря такая… Распустился…

Ниночка густо покраснела и, упав на стул, заплакала горячо и надолго. Папа потянулся к звонку…

Когда мы вышли, отнесясь презрительно к устаревшему институту прощания, Лухин уже на улице вдруг обнял меня в приливе какого-то радостного сознания хорошо сделанного дела и. засмеявшись, спросил:

— А ну, видел, как надо держаться с этими людьми? Сознайся‘сам, будет он теперь с тобой разговаривать по три часа подряд?

— Не будет, — глухо подтвердил я, чувствуя лухинскую правоту, — теперь не будет…

— То-то… А ты — громоотвод, громоотвод, — весело проговорил Лухин, — вот, брат, как надо делать… Да ты. кажется, сердишься? Вот чудак…

Голубая душа

Человек, попавший под поезд, никогда не будет разбираться, в каком году окрашены вагоны; когда судьба сталкивает вас с женщиной — поздно смотреть, какая она. Так несчастливцы иногда рассматривают билет, только что вышедший в тираж, бесцельно стараясь запомнить цифру номера — разве это поможет? Любовь так же стихийна, как кирпич, упавший с постройки: напрасно стали бы мы избегать построек, чтобы не нарваться на такой кирпич. Жизнь устроена так, что масса достойных уважения людей целую жизнь трется около воздвигаемых домов и на голову их не падает ни одной пылинки, в то время как на бесчестных, мелких людишек судьба, не зная, кому она расточает свои дары, обсыпает целые возы камней и известки.

Нельзя избежать любви. И худо, когда на вашем пути встает женщина, душа которой мучительно не похожа на вашу.

— Расскажи мне голубую сказку, — попросила Шура, пристраивая голову на моем плече, — расскажи, милый.

— Голубую?.. Тебе непременно… голубую? — нерешительно переспросил я, перебирая в уме все, что я смог бы вместить в это понятие.

— Голубую. Непременно голубую, — настаивала Шура, — ну, расскажи. Не хочешь? Значит, ты не любишь меня?.. Не любишь?..

Мучительно тяжело рассказывать сказки, когда не только искренне презираешь этот вид творчества, приспособленный для людей не старше четырехлетнего возраста, но чувствуешь себя поставленным в необходимость обманывать любимую женщину рассказами о каких-то чертях, да еще чтобы все это было голубое.

— Хочешь, лучше расскажу тебе армянский анекдот? — несмело предложил я. — Приходит армянин в лавку и говорит: «Карапет, а Карапет…»

— Расскажи сказку, — по-ребячьи настаивала Шура, — надоела земля. Хочется отдохнуть на сказке…

— Хорошо, — уныло вздыхаю я, — ну, слушай. Жил-был один… того… король… Большой такой. В избушке на курьих ножках. А у него был леший. Ручищи — во! Морда — во!..

— Оставь меня, — холодно сказала Шура, приподымаясь. — Ты не хочешь порадовать любимую женщину голубой сказкой… Разве это сказка?..

— А что же это — научная статья, что ли? — вскипел я. — Я в няньках не служил. Хочешь, куплю завтра сказок — читай их.

— Ты не чуткий, — печально сказала она. — Ты самец. Ты не можешь понять женской души. Не чуткий, не чуткий…

— Ну, хорошо, — обиженно возразил я и, не зная, чем мотивировать свой недостаток, сухо добавил: — А издеваться над собой не позволю. Да…

Через несколько минут мы Помирились, сойдясь на том, что я принесу теплый платок и расскажу о своем первом увлечении, но все же я почувствовал, что между нами раскрылась громадная пропасть, на одном конце которой проникновенная, нежная и грустная душа женщины, а на другой моя — нечуткая, развязная, мускулистая натура…

* * *

— Я ненавижу процесс еды. В нем что-то животное. Низменное, — говорила обычно Шура, садясь обедать. — Человек в это время походит на зверя. Отталкивает от себя.

— Ты… завтракала сегодня? — робко спрашивал я. — Там со вчерашнего дня осталось две телячьи котлеты?..

— Я съела их, — нехотя отвечала Шура. — Человек, который прожевывает, смакуя, пищу, не может понять Метерлинка.

Я чувствовал, что после шестичасовой голодной рабочей сутолоки Метерлинк для меня в эту минуту был бы слишком непитательной пищей, и от этого сознания становилось непонятно стыдно.

— Хочешь мяса? — испытующе спрашивала Шура. — Знаешь, вегетарианцы правы, говоря, что современный человек, рвущий зубами мясо, напоминает дикого скифа…

— Конечно, скифа, — неуверенно соглашался я. — Положи мне вот тот кусок, с жиром…

Она брезгливо пододвинула мне мясо. Мое поведение по отношению к нему было настолько недвусмысленно, что она через пять минут бросала ложку и злобно цедила сквозь зубы:

— Знаешь… Мне кажется, я готова ненавидеть всех людей, у которых… такой аппетит.

— Ты права, родная, — горько говорил я. — Это нечуткие люди. Земные… Грубые… Спасибо, я не хочу супа. Меня ждут…

Через полчаса, оставив дома телефон какого-то мучного склада, где на всякие вопросы обо мне отвечали бы черствым незнанием, я сидел в ближайшем ресторане и цинично расправлялся с бифштексом — сочным, большим и кровавым.

«Ухты… Гадина… Нечуткое животное», — проносилось у меня в мозгу, и заискивающим тоном я просил принести мне макароны.

Там дома ждало меня любимое существо, которому я обязан радостями жизни, — могу ли я быть нечутким?..

* * *

С каждым днем становилось все тяжелее и тяжелее. Чуткость души, насильственно прививаемая Шурой, становилась настолько мучительной, что временами я начинал завидовать тем свободным, никому не обязанным молодым людям, которые то там то здесь оставляли коротенькие однотонные записки со скромными просьбами никого не винить в их преждевременной смерти.

— Ты бы постыдился прислуги. Нужно в каждой женщине чувствовать женщину, — кротко учила меня Шура, когда я выходил к утреннему чаю без воротничка и твердых, мешающих жизни манжет.

Я покорно шел к себе и надевал сюртук, хотя на прислугу, ради которой это делалось, это производило совершенно обратное впечатление — я часто слышал, как она юмористически делилась своими впечатлениями с молочницей:

— Барин-то наш. Запил, что ли… Ночь шляется, а утром прямо в сюртучище в столовую лезет…

На ночном столике у меня незыблемо покоится Оскар Уайльд, и только тогда, когда все затихало в доме, я мог запереть дверь и, вывалявшись в пыли, доставать из-под кровати умело спрятанного в лакированном ботинке Конан Дойла.

Я уже не заикался о том, что мне хочется в цирк. Боясь показаться нечутким, я молчаливо ходил в избранные театры, смотрел тихих девушек, обвитых фиолетовым светом скверного прожектора, и тоскливо слушал горячие слова об умирающих осенних листьях и шепоте сумерек.

Родные перестали узнавать меня. Приятели по работе с нескрываемым сожалением покачивали головами, и, судя по какому-то подозрительному перешептыванию, я замечал, что в мою пользу, очевидно, открывается какая-то товарищеская подписка…

Только Шура была горда мягкой женской гордостью.

— Милый мой, — тихо говорила она, целуя меня в поникшую голову, — ты теперь лучше. Ты стал нездешнее. У тебя становится голубая душа…

— Голубая, — соглашался я, чувствуя, что по щекам тянутся две слезинки. — Я сам чувствую это…

И вот пришел случай. Пришел и выручил, как умилившийся ростовщик. Малознакомый Петя, с которым мы сидели в ресторане до двух часов ночи, любовно посмотрел на меня и с материнской нежностью, опершись на рыбный салат, сказал с упреком:

— Не умеешь ты, брат… Этой, квинтэссенции в тебе мало. Не знаешь ты, как женщиной владеть. — Петя тоскливо мигнул и, аккуратно вложив в крем окурок, докончил: — Строгостью надо. Женщина это любит… Силу… Возьми вот вчерашний судебный… день… Мужик жену свою взял и топором зарубил. Простая, неинтеллигентная натура, а своим умом дошел. Женщины это любят… Им сила нужна…

— Это ты верно, — глухо поддакнул я, — не могу… А надо попробовать. Выявлю я себя…

Внезапная энергия, рожденная Петиным советом, охватила все мое существо. Давно уже в голове билась рожденная отчаянием мысль, что резкий, энергичный отпор Шуриному деспотизму сможет резко изменить мое существование.

— Поедем со мной, — предложил я. — Ну, поедем. Мотор наймем… Время зимнее. Луна… Лошади не устали… Поедем…

— Хорошо, — туго согласился Петя, — только ты плати за билет… У меня нет денег на извозчика… Так и знай…

* * *

Пятиминутная возня с кнопкой электрического звонка, которая ни в коем случае не хотела вместить в себе французского ключа, — и нас встретила Шура, гневная и гордая.

— Виноват, — туманно сказал я, мучительно придерживаясь за электрический провод в прихожей, — какая у меня душа? Чуткая? Голубая?

— Ты пьян, — истерически крикнула Шура, — и с тобой пьяный.

— Познакомьтесь, — деловито представил я друга, — это Петя. А какая у меня душа?.. — и, не давая себе времени для логических построек, я сурово прибавил: — А я сейчас тебя вешалкой по голове бить буду, больно буду бить. Петя, надо бить… или нет?

— Надо бить, — жалобно, как раненая птичка, произнес Петя, прикурнувший в углу. — Надо бить…

— Что с тобой? Опомнись! — со слезами в голосе спрашивала Шура. — Может, тебе воды?

— Не надо воды. — бешено уже ревел я, помогая Пете раздеваться, — к черту чуткую душу!.. Вешалкой ее!.. Неси рябиновки!.. Идем, Петя, уснем…

Шура ушла в спальню, откуда стал доноситься сдержанный плач.

— Не реви. — стучал я кулаками в дверь, — не хочу, чтобы ревела. Окошки сейчас бить буду!..

— Надо бить, — печально поддакнул Петя. — надо…

Через полчаса, успокоенные, мы уже лежали в моем кабинете. Петю я заботливо положил на опрокинутой этажерке, прикрытой скатертью со столового стола, и даже уступил ему бюст любимого писателя вместо подушки. Сам я лег на полу на свежем номере ежемесячного журнала и на обрывках разорванного Метерлинка.

Утром в комнату вошла Шура. Видимо, она не спала всю ночь, и под глазами у нее были синяки.

— Может быть, хочешь чего-нибудь? — робко спросила она, с неприязнью посматривая на Петю, трогательно расколовшего за ночь не только бюст, но и новый розовый абажур от моей лампы.

Я почувствовал, что — теперь или никогда. Не давая ей опомниться, я вскочил на ноги и неврастенически закричал:

— Хочу! Все хочу! Неси сюда мяса, чуткая душа! Ему — водки! Убери к черту смокинг!..

Шура схватилась за голову и вышла. По коридору затопала прислуга, и повалил вкусный мясной запах…

— Вставай, Петя, — радостно расталкивал я его, — вставай, грубая душа. Наш праздник!..

Не прошло и двадцати минут, как мы сидели за столом — убитая, робкая Шура, сконфуженный пребыванием в чужом доме Петя, оказавшийся почему-то Владимиром Николаевичем, и я, торжествующий и развязный.

— Чтобы у меня теперь этого не было! — бешено стучал я ложкой по столу. — Я тебе в ванную во фраке ходить не буду… До часа голый буду ходить по всем комнатам. Холодно будет, дрожать буду, а не оденусь… Будет!.. По театрам — извините… Из цирка не выманишь. К черту осенних девушек!.. Акробатов наведу — пускай в кабинете на трапеции прыгают… Довольна-а-а!.. К черту вегетарианский стол!.. Что сегодня на третье? Битые сливки? Ага… Саша! Саша! А-а-а… Сашка-а! Нарежь в битые сливки луку да поджарь его, да муки не жалей — у меня чтобы все сытно было… У меня чтобы этих голубых душ не было!..

1915

ЧЕРТОВО КОЛЕСО