Как голубь легкокрылый,
Из уст в уста переноситься будет
То имя — не забудет
Его наш род искусный,
Покуда тернам — гады,
А рыбы водам рады.
И ты не только в этой песне грустной
Жить будешь, но в бессчетных
Пастушьих песнях и в стихах почетных.[132]
Коль в вас, дубы, любови дух гнездится,
Завесою тенистой
Сомкнитесь над могилой этой чистой.
ПРОЗА 6
Пока Эргасто пел свою жалобную песнь, Фронимо, из всех пастухов изобретательнейший[133], переписал ее на зеленую кору бука и один из венков повесил на дерево, раскинувшее свои ветви над беломраморной гробницей. После чего, когда обеденный час почти уже истек, мы подошли к прозрачному ручью, бегущему у подножья высокой сосны; и здесь, соблюдая должный порядок, принялись пить молоко[134], вкушать мясо жертвенных тельцов, нежнейшие каштаны и те плоды, что в изобилии взращивает в это время года земля; причем не обошлось без самых благородных вин, благоуханных благодаря своему почтенному возрасту, подмешавших к нашему общему трауру долю веселья. Но после того, как различными изысканными кушаньями насытили мы свой голод, кто принялся петь, кто сказки рассказывать, кто играть, а многие, одоленные дремой, забылись на лужайке.
Наконец, я (кому вдали от милой отчизны, а также в силу иных уважительных причин каждая радость доставляла нескончаемую боль), возлежа под деревом, совершенно подавленный и огорченный, вдруг увидел вдалеке от нас, может быть, на расстоянии переброса камня, пастуха, шедшего торопливым шагом, с виду очень юного; был он закутан в плащ цвета, какой обычен у журавлей, на левом боку у него висела сумка из кожи недоношенного теленка; поверх длинных волос, что, светлее желтой розы, волной ниспадали ему на плечи, была косматая шапка, сшитая, как мы потом выяснили, из волчьей шкуры; в деснице он держал превосходный посох с верхушкой, украшенной свежими ветвями, но из какого дерева был он сделан, мы не могли сообразить; ибо, будь он кизиловый, мы бы поняли это по его узловатости, а будь ясеневый иль самшитовый, об этом бы сказал нам его цвет. Идущий к нам пастушок был воистину троянским Парисом в пору, когда тот в рощах высоких средь стад простых жил по-сельски со своей милой нимфой и часто украшал цветочными венками рога барашков-победителей. И вот, когда нас с ним стало разделять лишь небольшое расстояние, волопасов, продолжавших забавляться игрой в рифмы, он вопросил об одной своей корове[135], белой и с черным пятнышком на лбу; отбившись от его стада, она как-то затерялась среди их быков. А те ответили ему учтивым приглашением не погнушаться провести время с нами, так как уже начался полуденный зной, а в такой час все стада обычно уходят в прохладную тень дерев щипать молодую утреннюю травку. И помимо этого на поиски коровы они отправили одного своего свойственника, столь косматого и неуклюжего человека, что вся Аркадия называла его Урсакьо (Медвежонком); ему поручили обойти все окрестности и, коли найдет, привести ее к нам.
Тогда Карино (так звали владельца злополучной белой коровы) уселся на ствол поваленного бука напротив нас и после долгих разговоров, обратившись к нашему Опико, по-дружески попросил его спеть. И старик с улыбкою ответил ему:
«Сын мой, не только земные создания, но и душа, сотворенная на небесах, подвластны времени и всепожира-тельнице Старости. Часто я вспоминаю себя мальчиком, не устававшим петь от восхода солнца до времени отхода ко сну; и сейчас мне на ум пришли такие же стихи, но вот беда: моего голоса, боюсь, на них уже не хватит, ибо волки увидели меня прежде, чем я их заметил[136]. Из того, что было у меня, не осталось ничего, а седая голова и остывшая кровь не позволят мне возобновить то, что легко давалось в юности; и уже многие годы моя свирель повешена на священном дереве лесного Фавна[137]. Тем не менее, здесь много таких, кто способен достойно ответить тем пастухам, что больше хвастаются, чем поют; они могли бы вполне удовлетворить вас тем, о чем вы меня просите. Но и среди тех, кого я укорил, есть самые искусные и сведущие, вот как наш Серрано: воистину, если бы услышали его Титир и Мелибей, не удержались бы от высших похвал; и он-то ради вашей, а также и моей любви своим пением доставит нам несомненное удовольствие».
Тогда Серрано, воздав Опико должное почтение, ответил так:
«Несмотря на то, что самый ничтожный и косноязычный из всей компании, в случае моего отказа исполнить должное, вправе меня назвать человеком неблагодарным, которого вопреки всему сочли достойным столь высокой чести, я заставлю себя повиноваться насколько мне хватит сил. Случай с коровой, потерянной Карино, напомнил мне о другом происшествии, малоприятном для меня, о котором я и намерен спеть. И вы, Опико, ради вашего великодушия, забудьте на время старость и отложите свои оправдания в сторону; на мой взгляд, они излишни, и прошу вас отвечать мне». И он начал:
ЭКЛОГА 6
Хоть, Опик мой, года твои почтенные,
И в лике светит мудрости величие,
Оплачем вместе огорченья бренные!
Не стало дружбы, в мире лишь двуличие,
Погибла верность, в зависти и ревности
Дурные возрождаются обычаи.
Царит разврат, не стало задушевности,
Зло души обуяет, застит очи нам,
Не чтят сыны отцов, как было в древности.[138]
Смеются все над благом опороченным
И плачут над несчастьем, что вонзается
Из-за спины напильником отточенным.
Сама собою зависть угрызается,[139]
Что твой ягненок, гадиной укушенный —
Под дубом мучится, под елью мается.
Богами беды на меня обрушены:
Еще и пахарь не посеет семени,
Погибну, жаждой мщения иссушенный!
Чтоб сердце от греха избавить бремени,
Я утешаюсь жалостью целительной,
Как вяз увижу, сваленный до времени.
Тропа размокла, ибо дождь был длительный;
Там прятался, пока все шли мы до дому,
Тот, кто живет сей скверною губительной!
Никто его не видел — пели оды мы,
Но к ужину вошел под сени хижины
Пастух и, сев, поведал про невзгоды мне.
Он рек: «Серран, я чай, что ты обиженный,
Все ль козы у тебя?» Метнулся сразу я,
Но пал и локоть свез в грязи разжиженной.
Ах, справедливость, ты одна фантазия!
И кто бы мог познать тебя, столь шаткую?
Лишь бог, что восстановит здесь согласие.
Двух коз и двух козлят моих украдкою
Похитил вор, что обобрал стада мои;[140]
Так алчность сжала мир железной хваткою!
Кто хитрый тать, тебе сказал бы прямо я,
Да кто открыл, с меня обет молчания
Тот взял; молчать и знать — вот мука самая!
А этот вор, свершивший злодеяние,
Три раза плюнул и с очей как свеялся,
Он мудро поступил, исчез заранее.
А то б едва ли он и понадеялся
Уйти от псов кусающих и лающих;
Никто мне даже свистнуть не затеялся.
Знать, был при травах, при камнях сверкающих,
С ним были кости мертвых, персть могильная,
Твердил стихи заклятий он пугающих,
Чтоб ветром стать или землею пыльною,
Водой, травой, рожком иль гибкой лозою;
Так вводит мир в обман волшба всесильная!
Да то Протей, что может елью, лозою,
Змеею, тигром обратиться, семенем,
Быком, козой ли, камнем иль березою.[141]
Как видишь, Опико, пороков бременем
Мир отягчен; не береди же раны ты,
Пора теперь благое вспомнить время нам.
Когда до веток я рукой протянутой
Не доставал и на осляте к мельнику[142]
Возил зерно, тогда отец мой занятый,
Меня любивший крепко, к можжевельнику
Иль к дубу подзывал прямой дорогою,
Преподавал ремесла мне, бездельнику.[143]
Когда подрос и возмужал немного я,
Учил меня он выпасу, доению,
Острижки преподал науку строгую
И горние цари тогда прощали нам,[145]
Что в их урочища овец водили, и
Певали с нами песни по прогалинам.
Не помышляли люди о насилии,
Их общая земля, не обмежёвана,[146]