Аркадия — страница 17 из 37

Итак, решил я прибегнуть к крайнему средству ухода от жизни такой и начал раздумывать о способе, как это сделать; разнообразные и причудливые средства смерти я перебирал в уме; и действительно, то петлей, то ядом, то разящим мечом был готов окончить свои безрадостные дни[168], и если бы исстрадавшаяся душа не осознала, сколь низок сей поступок, не дрогнула бы она совершить то, чего желала. Таковым образом, чтобы уберечь себя от неразумного намерения, остановился я на более правильном решении, а именно, вознамерился покинуть Неаполь и отцовские владения, надеясь тем самым вдали от них отрешиться от любви и раздумий.

Но, увы, очень многое вышло не так, как я предполагал; потому что, если прежде, часто видясь и беседуя с моей возлюбленной, я считал себя несчастным только из-за мыслей о том, что причина моих страданий ей неведома, то ныне я могу совершенно справедливо назвать свое положение несчастнейшим из всех возможных, ибо нахожусь с ней в разлуке далеко от нее, и может быть, уже нет надежды увидеть ее снова когда-нибудь или услышать о ней новость, что стала бы для меня утешительной. Непрестанно вспоминаю я о своем пылком отрочестве и о наслаждениях моей благодатной родины меж этими уединенными кущами Аркадии, где, конечно, вы с трудом поверите, что юноша, вскормленный и выросший в столь знаменитом городе, может испытывать удовольствие от пребывания среди зверей диких. И если бы не было у меня другого беспокойства, тревожащего ум, постоянно отягченный разными порывами от страстного желания видеть ее снова, не мог бы я ни днем, ни ночью не думать ни о чем ином, как не об этом[169], настолько моя тоска была бы велика.

Я не видел здесь ни горы, ни леса[170], что вопреки всему не убеждали бы меня вновь обрести мою даму, хотя и помысел об этом кажется мне невозможным. Не слышал я ни единого движения зверя, птицы или древесных ветвей, куда бы ни направился, в испуге осматриваясь, не пришла ли она в эти места, чтобы убедиться в том, какую горестную жизнь влачу я от любви к ней. Равно как не было ничего, что я бы увидел, и это не послужило бы поводом воспоминаний, не усугубило бы пыл и стремление к ней. Чудится мне, что сводчатые гроты, источники, долы, горы и все леса здешние призывают ее, и высокие кустарники всегда оглашаются именем моей любимой. Меж ними останавливался я иной раз, созерцая развесистые вязы, оплетенные плетями виноградной лозы, и на мою душу внезапно накатывались горечь с тоской невыразимой, когда я осознавал, насколько мое состояние отлично от сих деревьев бесчувственных, которые неразлучны с возлюбленной лозой в этих картинных объятиях; и я при таком пространстве небес, при такой протяженности земли, при таких морских просторах длю страдания, истощая себя в нескончаемых муках и слезных пенях. Ах, сколько раз, пробуждали во мне воспоминания виденные в этих уединенных лесах ласковые голубиные пары, целующиеся клювами с нежным воркованием[171], а затем страстно вспархивающие, спеша в свое насиженное гнездо; и меня почти одолевала зависть до слез, и говорил я такие слова: «О, счастливы вы, создания, не ведающие никаких подозрений ревности, вам дано и спать и бодрствовать в спокойном умиротворении! Долгое у вас наслаждение, долгая любовь; тогда как мне среди живущих являть собой только печальное зрелище страданий. И еще доводилось мне много раз, когда я (по обычаю, заведенному в ваших лесах) пас блуждающие стада, видеть на злачном лугу до невозможности тощего быка[172], на чьих слабых костях едва держалась иссохшая кожа; на него не мог смотреть я без неизмеримого угнетения и боли, я думал о своей любви, что для меня, как и для него, стала причиной страдальческого существования. Помимо этого, когда я бежал общества пастухов ради одиночества, больше позволявшего мне предаваться мыслям о злосчастиях, часто встречалась мне влюбленная телица[173], которая бродила с мычанием по высоким рощам в поисках молодого бычка, а потом, от усталости валилась на берегу какой-то речки, где забывала о пастбище и о наступлении сумерек темной ночи; и это каждый раз понуждало меня оглядываться на собственную безрадостную жизнь, в которой мне только и остается думать о той, которую я потерял или теряю. И от увиденного, друзья, мой ум охватывали неисцелимая тоска и щемящее сострадание к самому себе[174], проникающие внутрь до самого мозга костей и не оставляющие ни единого волоска на голове, который не завился бы от ужаса; и я чувствовал, как мои конечности холодеют от страдальческого пота, и биение сердца, такое сильное, что, воистину, если бы я того не желал, страшился бы, что измученная душа предпочтет покинуть свое телесное пристанище. Но отчего мне продолжать рассказ о моих чувствах, если о них может каждый прочесть на лице моем?

Я не слышал еще, чтобы кто-либо из вас называл меня «Саннадзаро», хотя фамилия моих предков всегда пользовалась большим почетом, и это заставляет меня вздыхать, вспоминая, как прежде моя дама звала меня «Синчеро» (Искренний). Не слышал я здесь ни свирельного звука, ни голоса какого-либо пастуха, чтобы очи мои при этом не проливали бы слез любви; ко мне возвращаются воспоминания о счастливых временах, когда я мог распевать свои стихи и стансы, вызывая высокое одобрение у внимавшей им дамы[175]. И чтобы не останавливаться подробно на всех моих страданиях, чем бы я ни умилялся, сколько бы ни забавлялся, ни праздновал, не скажу, что оттого прибывает веселости, но унимаются печали; и прошу я кого-нибудь из богов благосклонно выслушать страдальческие призывы, которым или скорой моей смертью, или благоприятными обстоятельствами положить конец».

Тогда Карино на мою долгую речь ответил так: «Тяжелы твои страдания[176], мой Синчеро, и внимать о них нельзя нам без величайшего сострадания, но ответь: ежели боги привлекут наконец в твои объятия желанную донну[177], какими станут те твои стихи, что недавно слышали мы от тебя тихой ночью? Конечно, если эти слова не выйдут у меня из памяти, я их таким образом запомню. А в награду дам тебе флейту из ветки бузины, которую сорвал своими руками меж острых скал, столь отдаленных от наших селений, что туда, верится, никогда не долетала утренняя песнь петуха, даже отзвуком; на этой флейте, надеюсь я, (если судьбы не воспрепятствуют) ты в будущем более возвышенным стилем воспоешь любовь фавнов и нимф. И как первую пору своей юности ты без пользы проводишь среди грубых и простоватых пастушьих песен, так проведешь счастливую молодость меж звонких труб[178] самых блистательных поэтов твоего века не без надежды на славу вечную».

Сказав это, он умолк; и я, заиграв на лире, начал такую песню:

ЭКЛОГА 7

СИНЧЕРО (ОДИН)

Подобно птице, что не терпит солнца,

Скрываюсь, бедный, в зарослях, во мраке,

Как только ясный день сойдет на землю;

Когда же в мир приходит тихий вечер,

Я не вкушаю вожделенный сон,

Тревожу плачем тишину в долинах.[179]

Коль никогда ни в рощах, ни в долинах

Не засияют очи блеском солнца,

Устав от плача, погружусь я в сон,

Жестокое видение во мраке

Мне явится, и страшен будет вечер;

Боюсь заснуть, боюсь я лечь на землю.

Мать благодатная! — молю я землю, —

Как только лягу где-нибудь в долинах,

Позволь заснуть мне в мой последний вечер[180]

И не буди, пока с восходом солнца

Лучи с моих очей не свеют мраки,

Не нарушай ты этот долгий сон.

Когда же день с очей прогонит сон,

Покинув ложе, встану я на землю,

Погожим днем увижу только мраки

И сушь в цветущих некогда долинах;

И коль живятся смертные от солнца,

Меня живит лишь сумеречный вечер.

Мадонна, ваша милость в этот вечер

В ликующей красе войдет в мой сон,

Мне сердце озарит подобьем солнца,

Что после ливня согревает землю,

«Иди, — мне скажет, — и в моих долинах

Сорви цветок, покинь пещеры мраки».

Пусть канут мысли тяжкие и мраки,

Что продлевают мой унылый вечер,

Я грежу о тех сладостных долинах,

Где травы мне навеют сладкий сон;

Коль плоть моя — земля и снидет в землю,[181]

Счастливее меня не узрят солнца.

Взойдет скорее в час вечерний солнце,

Скорей под землю, Песнь, сойду во мраки,

Чем я в долинах тот увижу сон.

ПРОЗА 8

Едва я дошел до последних слов моей песни, когда Карино веселым голосом, обратясь ко мне, воскликнул:

«Радуйся (сказал он), пастух неаполитанский, гони, сколько можешь, тоску из сердца своего; однажды просияет твое хмурое чело, ибо несомненно, что в свою любезную отчизну к даме своей, паче всего тебе желанной, вернешься ты в недолгом времени, коли не обманывают меня эти радостные знамения, явленные мне богами».

«И что же, это случится?» — отозвался я, — «...Разумеется, случится, — сказал он, — ибо знамения и предвозвещения, данные нам бессмертными, не позволяют кому-либо впадать в уныние, так как сами по себе являются наивернейшими и незыблемыми. Итак, утешься и обрети надежду на радость грядущую, и я надеюсь, что твоя надежда не будет напрасной. Не видал ли нашего Медвежонка, такого торжествующего, ведущего справа мою телицу, найденную им