Аркадия — страница 25 из 37

Сочтя предложение Сельваджо разумным, мы непринужденным шагом друг за дружкой двинулись в путь, многословно утешая плачущего Эргасто. Когда пришли, стали мы так созерцать и пасти свои взоры, как вряд ли когда-либо делали пастухи в каком-то из лесов. Послушайте, почему. На маленькой лужайке, у подножья невысокого холма, посередине между двумя прозрачными и сладостными источниками была дивной красоты пирамида, вершина которой воздымалась к небу наподобие пика стройного и густого кипариса; на каждой из четырех ее граней можно было видеть множество превосходных фигур, которые сама Массилия, будучи еще среди живых, смогла здесь изобразить в честь своих пращуров, всех пастухов из ее рода, бывших некогда знаменитыми и славными в лесах окрестных, со всеми стадами, коими они владели. Вокруг обелиска простирали тень от своих ветвей деревья молодые и свежие, еще не доросшие до его белой вершины, ибо были только недавно посажены скорбящим Эргасто. Из сострадания к нему пастухи окружили это место высокой изгородью, не из терна и чертополоха[299], а из можжевельника, роз и жасмина; своими мотыгами соорудили там пастуший трон и воздвигли целые башни из мирта и розмарина, переплетенных меж собой с удивительным искусством. Напротив нее возвышался корабль с поднятыми парусами, построенный исключительно из ивовых прутьев и листьев живого плюща, и настолько правдоподобный, что скажешь: «бороздить бы ему спокойную гладь морей»; на его реях, частью на штурвале, частью на высоких марсах, расположились приятно поющие птицы наподобие испытанных и проворных мореходов. Также еще между деревьями и оградой показался дикий зверь, благообразный с виду, он весело скакал и резвился во всевозможных играх, купаясь в ключевой воде; верится, тем самым он доставлял удовольствие прекрасным нимфам, охранительницам сего места и погребенного в нем праха. К этим достопримечательностям присоединялась еще одна, не менее достойная похвалы, нежели какая-либо иная, а заключалась она в том, что вся земля здесь была устлана цветами[300], лучше сказать, земными звездами, и раскрашена в столько оттенков, сколько можно их видеть в роскошном хвосте гордого павлина или в небесной радуге, возвещающей смертным о дожде разноцветным переливом. Здесь лилии, там бирючина, там фиалки, окрашенные бледностью, свойственной любви[301], при великом изобилии сонных маков со склоненными долу головками и ярко-красных метёлок бессмертных амарантов, из которых в пору лютой зимы сплетают изящнейшие венки. Наконец, все юноши и державные цари, сколько их ни было оплакано пастухами в давние времена, все пребывали здесь, обращенные в цветы и сохранившие свои прежние имена: Адонис, Гиацинт, Аякс и юный Крокус[302] с его прекрасной возлюбленной; средь них был и непутевый Нарцисс, еще способный осознавать, что созерцание своей гибельной красоты над этими водами стало причиной его ухода из мира живых. После того, как всё это одно за другим предстало нашим изумленным очам, прочел я на великолепной гробнице подобающую эпитафию, и над приношениями из многочисленных венков расположились мы вместе с Эргасто на ложе из высоких лентисков, лежащих вповалку на земле. Множество вязов, множество дубов и множество лавров шелестело над нами[303] дрожащей листвой, которой они помавали у нас над головой; к тому еще примешивалось журчание струй ручья, стремительно бегущего среди трав, чтобы затеряться где-то в долине; и всё это ласкало наш слух приятнейшим звучанием. В тенистых ветвях во время сильной жары силились пронзительно стрекотать цикады; печальная Филомела жаловалась среди густого терновника; пели дрозды, удоды и жаворонки; стенала одинокая горлица на высоком берегу; усердные пчелы с приятным гудением кружились над ручьями. Словом, всё дышало плодоносным летом: дышали яблоки, разбросанные кругом, которыми со всех сторон земля под ногами была в обилии усыпана; нерослые деревья так низко склоняли над ними свои отяжелевшие ветви, что, словно побежденные грузом созревших плодов, казалось, собирались разломиться. Тогда Сельваджо, с которого причиталось пение на заданную тему, глазами подав знак Фронимо отвечать, нарушил, наконец, тишину такими словами:

ЭКЛОГА 10[304]

СЕЛЬВАДЖО, ФРОНИМО
СЕЛЬВАДЖО

Мой Фроним, эти рощи не немотствуют,

Как думает иной, напротив, ведают

Те песни, кои с древним ладом сходствуют.[305]

ФРОНИМО

Сельваджо, пастухи уж не беседуют

О Музах, да и в иакрах им отказано,[306]

Ни почестей, ни лавров не наследуют.

Они навозом, грязью перемазаны,

Болиголов им да полынь дурманная

Амброзии милей, и тем всё сказано.

Боюсь, что боги спят, и дремь туманная

С них не сойдет, не шлют нам грозных знамений,

Чтоб проявилась фешных суть обманная.

А возмутятся — не случиться пламени,

Ниже фомов меж тучевыми стаями,

Путь не укажут к благодати нам они.

СЕЛЬВАДЖО

Я, друг мой, меж Везувием и Байями

В долине был, где с морем сочетается

Себето дивный, украшать тот край ему!

Амор, который в сердце обретается,

Стремил меня до вод тех удивительных,

Как вспомню, дух доселе сокрушается.

Шел по камням, в терновниках язвительных;[307]

И как же мог в дороге не страшиться я

Медведей, злыдней, стычек сокрушительных?

Был наконец оракул; слышу сице я:

«Халкидики ищи, сей град возвышенный,

Возвигнутый над древнею гробницею».[308]

Не понял я, но сей глагол услышанный

Растолковали пастухи мне местные,

И всё сбылось, и не был я обиженный.

Постиг луны заклятия чудесные,

Искусство магии и все учения,

Алфесибею, Мерису известные.[309]

Такой травы нет дикой и растения,

Что б их не знали пастухи ученые,

Как и о тайнах звезд, об их движении.

Как только меркли выси помраченные,

Внимал искусству Феба и Паллады я,

И покидал сам Фавн леса зеленые.

Как солнце меж светил, в сем дивном граде я

Зрел Карачьоло, цитрой и свирелию

Превосходящего певцов Аркадии.

Ни виноградарству, ни земледелию,

А только стад обучен он целению,

О них заботу проявляет велию.

Сидел я с ним под ясеневой сению,

Корзинку плел, он — клетку, вот, досадуя,

Запел он, давши выход огорчению:

«Нас защитили Небеса оградою

От языков дурных; судьбой счастливою

Дышу я здесь, стадами душу радуя.

Идите же, коровы, злачной нивою,

Чтоб дотемна домой вернулась каждая,

Насытившись сполна травой сочливою.[310]

Ах, сколько их, томясь от глада, жаждая,

Без пастбища, лозой стремясь насытиться,

Бредет сегодня по чужбине, страждая!

Из тысячи одна спасется, видится;

В такой скуде живут среди бессилия,

Что из души вся радость вмиг похитится.

Когда бы Небеса от изобилия

Послать несчастным благ бы не преминули,

Хвала им тотчас обрела бы крылия.

Днесь пастухи Гесперию покинули,

Привычные леса, ручьи любимые;

Переживут ту трудную годину ли?

Скот в горы увели непроходимые,

Чтоб стадо чужеземцы не расхитили,

Лихие, злобные, неумолимые.

От бедности глодают в той обители

Лишь желуди, забившись в гроты темные,

Отнюдь не Золотого века жители.

Как древле пастухи-этруски скромные,

Так и они добычею питаются.

Вот только тех уж имена не вспомню я!

Один несчастен был, как вспоминается,

Он звался Рем; другой, его убивший,

Град основал, что ныне возвышается.[311]

Аж пот прошиб, дрожу я, ощутивши

Страх, горло мне сдавивший, неужели

Мы будем жить в уделе столь жестоком,

Что присужден нам Роком и Фортуной?

В затмении диск лунный в черном небе;

Злой Орион свирепей, чем обычно.[312]

Ход времени привычный изменился,

И Арктур закатился в сине море,[313]

И прячет солнце в горе лик свой ясный,

И ветерки напрасно шепчут где-то,

Вернется ли к нам лето, неизвестно.

Сквозь полог туч небесный рвутся громы,

И молнии изломы средь эфира;

Днесь о кончине мира страх несносный.

О сладостные вёсны, о цветочки,

Дыханье ветра, почки, травы свежи,

Приволье побережий, холмы, горы,

Долины, реки, боры, дол счастливый;

О пальмы, хмель, оливы, лавры, плющи,

О духи темной пущи, рой летучий;