Аркадия — страница 26 из 37

О Эхо, гроты, кручи, о криницы,

Наяды, вод жилицы, фавны, паны,

Сатиры и сильваны, и дриады,

Напей, ореады, нимфы-девы, —

Днесь одиноки все вы, сиры, жалки!

Зачахли все фиалки на равнине;

Лесные звери ныне и пичуги,

Что чистят грудь, в испуге как пропали.

Старик Силен в печали по утрате:[314]

Нет более осляти, схоронили.

Вы, Дафнис, Мопс, в могиле погребённы.

Приап, серпа лишенный, сад покинул,

И тис там не раскинул вольны сени.

Вертумн о года смене не печется.[315]

И древо не привьется у Помоны,

Плоды ее, зловонны, в прах распались.

Ты гневаешься, Палее, что в апреле

И в мае, как доселе, уж не чтима.

Караешь нас, вестимо, так и надо.

Но в чем виновно стадо, что весною

Под елью и сосною пышной, стройной

Пасется преспокойно и воспрянет,

Коль из лесу поманит глас пастуший?

Ах, заблужденье в души к нам запало

И тем дало начало всем страданьям!

Уж Пан клыком кабаньим, разъяренный,[316]

Свирель сломал; он стоны исторгает,

Эрота призывает по старинке,

Чтоб память о Сиринге сохранилась.

От лука отвратилась, от колчана,

Забросила Диана, дроты, сворки,

Пруд, где охотник зоркий стал оленем,[317]

Рассталась с окруженьем нимф прекрасных,

Оставив их, несчастных, в чистом поле;

Настолько в сей юдоли мир презрела,

Что в глубине узрела звезд мирьяды.

Сломал самшит Паллады Марсий в злости[318]

За то, что мясо, кости без покрова.

Минерва щит сурово сотрясает.[319]

И Феб не пребывает в Тавре, в Либре,[320]

Он где Амфриза зыби, горемычный,

Сидит, взяв прут привычный, под скалою,

Попрал колчан ногою, слез не вытер.

Ты видишь всё, Юпитер? Он без пенья

Дня светопреставленья ждет, кручинный,

Когда наш мир в руины обратится

И лучшим возродится всем во благо.

Без тирсов, Вакх с ватагой опьяненной

Зрят Марса в меди бронной, им навстречу

Он шествует и сечу деет всюду

И мертвых валит в груду. Жизнь лихая!

Не выживем, я знаю. Злоба рока!

О небо, ты жестоко! Вот и море

Вскипает на просторе, и в стихии

Все божества морские в исступленье:

Нептун свои владенья покидает,

Трезубцем их толкает, полон гнева.

Царят Весы и Дева в небе алом.[321]

Великое в столь малом заключаю.

Парю в высоком, чаю, я полете,

Быть может, не поймете суть глагола.[322]

Из леса прочь и дола. Были ль басни

Старинные ужасней сих речений?

На ниву с вышней сени враны жадные

И саранча упала мгой великою:

Так повелели боги беспощадные.

Уж лучше под Боотом и Геликою[323]

В холодной Скифии, где пища грубая

И горьки вина, жить с ордою дикою!

Ворону помню на вершине дуба я —

Накаркала беду она, зловещая;

На сердце камень и тоска сугубая.[324]

Едва помыслю про такие вещи я,

На сердце тотчас злая робость чуется:

Так встарь Сивилла предсказала вещая.

О чудо, тигр с медведицей брачуется!

Что ж нить не пресечете, Парки строгие,

Неужто вами пряжа не бракуется?

О пастухи, орешины широкие

Корчуйте, ими пусть зерно не губится.

Пока не старые вы, не убогие.

Полите сорняки, ведь не заступится

Земля за вас, от ига не избавится,

Пока серпы и грабли не затупятся.[325]

Рубите плющ, что бурно разрастается,

Под самый корень — время подходящее,

Не то не вырасти сосне-красавице».

Он пел, и вторил лес ему всей чащею;

Менал, Парнас, Эврота струи чтимые

Внимали песне той с печалью вящею.

Когда бы ни стада его любимые,

Покинул бы он родину немилую,

Где часто смерть зовет неотвратимую,

Оставил бы язычество постылое

И века темного обыкновения,

Пришел бы к нам, в отчизну нашу милую.

Он истинное мира украшение,

Зерцало добродетели блистающей,

Что лучшего достойна восхваления.

Блажен тот край, к писаньям побуждающий,

И вы, леса, где часто стих слагается,

Ни власти Неба, ни конца не знающий.

Но разбранить мне звезды полагается,

Хоть и обидных наскажу им слов:

Уж слишком быстро ночь с небес спускается,

Чтоб слышать больше; вижу светлячков.[326]

ПРОЗА 11[327]

Я бы затруднился описать, как проявлялось всеохватывающее восхищение от долгого пения Фронимо и Сельваджо в каждом из присутствующих. Меня оно, помимо доставленного высочайшего наслаждения, заставило пролить слезы, ибо слышал я столь благое суждение о самом прекрасном месте в моей стране[328]. Меж тем как еще внимал их стихам, я представлял себя на той дивной и веселой лужайке, упомянутой певцами; лицезрел свой Тибр неаполитанский, сиречь благодатнейший Себето, различными руслами бегущий по густотравной равнине, а затем сходящийся в единый поток, плавно протекающий под сводом маленького моста и без какого-либо шума вливающий, наконец, свои струи в море. То было не меньшим поводом и для жаркого вздоха моего, едва донеслись до слуха названия «Байи» и «Везувий», пробудившие воспоминания о моем безмятежном пребывании в сих местах[329]. С тем вместе проявились в памяти усладительнейшие купальни[330], удивительные огромные здания, ласковые озера, приятные и прекрасные островки, сернистые горы и каверны на счастливом побережье Позиллипо, жители живописных деревенек и сладостный прибой соленых волн. Одновременно вспомнилась и плодородная гора, господствующая над городом; и не менее отрадно было вспомнить благоухающие розарии прекрасной Антинианы, нимфы, воспетой моим великим Понтано. К этим размышлениям присоединились также думы о величии моей благородной и благодатной родины. Изобилующая сокровищами, состоятельными и почтенными жителями, за чертой города, окруженного громадой великолепных стен, содержит она и чудесный порт, радушно принимающий суда со всего мира, а также высокие башни, роскошные храмы, величественные дворцы, досточтимые обители нашего магистрата, улицы, заполненные прекрасными дамами, учтивыми и галантными молодыми людьми. А что мне сказать о забавах здешних, о празднествах и частых ристаниях, устраиваемых с таким искусством, с таким умением и таким похвальным исполнением? Воистину, ни один город, ниже провинция, либо иное благоденствующее королевство никогда не украшались подобающе. И паче всего остального было мне отрадно слышать лестные слова о школах риторики и божественных высотах нашей поэзии, между прочим, и заслуженную похвалу моему искуснейшему Караччиоло, снискавшему не худшую славу от Муз народного красноречия, песня которого из-за своего туманного слога мало кому здесь могла быть понятна, однако это не помешало каждому выслушать ее с почтительным вниманием. Иное дело Эргасто, который на всё время, пока длилось пение, ушел в себя, охваченный одной долгой и неотвязной думой, и не отрывал взора от гробницы, не моргнув даже притом ни разу, как будто был зачарованный. Временами он пускал скупую слезу и, шевеля губами, неслышимо нашептывал про себя что-то неразборчивое. Но закончилось пение, толкуемое с одного лада на другой, и, поскольку приближалась ночь, и звезды начинали зажигаться на небе, Эргасто вскочил на ноги, словно от глубокого сна пробужденный, с видом, вызывающим сострадание обернулся в нашу сторону и сказал:

«Друзья-пастухи[331], насколько я могу судить, не без воли всемогущих богов судьба привела вас сюда в урочное время, накануне дня, который мне бесконечно горек и всегда будет отмечен подобающими слезами; всё это своевременно — он приближается, ибо завтра злосчастная годовщина с того дня, когда на всеобщее ваше горе и скорбь всех окрестных лесов был предан земле прах вашей Массилии. По сему случаю, как только новое солнце положит предел ночи, разогнав своими лучами мрак, когда животные выйдут пастись на луга, вы также созовете других пастухов сюда и вместе со мною воздадите усопшей священный долг и справите в память о ней торжественные игры согласно заведенному обычаю. Каждого победившего в играх ждет от меня причитающаяся награда».

Так он сказал, и Опико пожелал остаться с ним, чего тот не позволил, ибо стар был Опико годами; но исходя из того, что в нашей компании было достаточно молодых людей, большинство из нас осталось в эту ночь бодрствовать при Эргасто. Когда стемнело, зажгли мы множество факелов у гробницы, а самый большой из них водрузили на ее вершину, и этот светоч издалека, по всей вероятности, можно было принять за полную луну в окружении многочисленных звезд. Так всю ночь меж факелов раздавалось нежное и жалобное звучание бессонных цевниц; птицы же, как будто силясь их превзойти, старались изо всех сил петь на всех ближайших деревьях; лесные звери, забыв свой природный страх, стали точно ручными, возлегли вокруг пирамиды и, казалось, с невиданным наслаждением внимали.