Потом мои стражники по дембелю отбыли. Один в свою Бурятию, второй женился на рябовской девушке, переехал к ней, ребеночка они там родили. И позвали меня в крестные отцы. Я пошел. Церкви в деревне давно не стало, крестили дома, попа привезли издалека. Я, как сын старовера и революционера, попов не уважал. А этот понравился, молодой, тощий, в чем душа. И точно – верит. И в Отца, и в Сына, и в Святого Духа. Стал я выполнять, что там положено, смотрю на попа и думаю – есть же люди! Свободные. И велел этот попик мне, крёстному младенца, когда по службе будет он говорить о нечистой силе и всяких бесах, а потом вопрошать душу младенца: «Отрекаешься?» – трижды твердо отвечать: «Отрекаюсь!»
И вот стал поп вопрошать, а я твердо и даже громко от лица и души младенца стал отвечать – ОТРЕКАЮСЬ! А на третьем разе, как прошибло меня, – вдруг заревел во весь голос и со слезами! Я, подлый, не то чтобы тут же уверовал, но и от бесов во имя младенца Павла точно отрекся.
Так и стал жить. Не то чтоб провославный христианин, но стал дышать, на людей и в небо глядеть, еще старинные староверские книги из сундука достал и по вечерам стал их читать сам себе. Трудно было разбирать, но как-то кой-чего понял. Особенно протопоп Аввакум сильно и внятно действовал. Длилось это с полгода. Я уж думал, не выписать ли мне мою тихую жену из Москвы, да и обвенчаться с нею. Что ж, что я не мужик, зато свободная живая душа… Но не успел. Одного, без папаши, без стражников моих, в пустом доме опять взяла меня тоска – совсем нечего было мне в Рябове делать.
Я заметила, что голос Аркаши стал слабнуть и голова клониться на сторону. И все же он продолжал.
– …Но и в Москву мне совсем не хотелось. Написал я старому позабытому приятелю, с которым сошелся в юности, в уральском городе большой химии. А он уж давно выучился, переехал в центр, стал в облисполкоме начальником по химии. Из-за чего я вскоре и очутился в закрытом городе Уреченске, квартиру получил, жену свою хворую перевез. Венчаться она не захотела, сказала, что штампа в паспорте ей хватает. А я и не спорю. Ни с кем я не спорю… Но художником называться отказываюсь. После Врубеля-то, после Рублева… – Аркаша совсем изнемог, стал заговариваться, но все же открыл глаза и прошептал: – А теперь, студентка, я помираю… от несчастной любви к мамане, к папаше, к жене моей Наталье Николаевне… и ко многим еще хорошим женщинам… к стоматологу Евгении Павловне, к Марье Федоровне… и особенно к Кате Лабутиной… оставаясь твоим дядькой…
Я слушала его хриплое дыхание, прерывистое бормотание, видела, как закатываются Аркашины глаза, клонится потная голова над верстаком, вот уж и опустилась она на бязевую тряпку.
Через несколько секунд я ворвалась в кабинет Марьи Федоровны и сказала с порога:
– Аркаша сказал, что он умирает.
Она, посмотрев на меня, сняла телефонную трубку, вызвала «Скорую помощь». И мы вместе молча понеслись по пустому коридору к Аркаше…
Подарочки
Когда мы ворвались в мастерскую, мой несчастный дядька, к моему изумлению, сидел за верстаком довольно прямо, в одной руке он держал черную кружку с недопитым чифирем, в другой – столовую ложку черноплодной рябины.
Марья Федоровна замерла на пороге и грозно спросила:
– Аркадий, ты что это делаешь?!
– Лечусь, чтоб не сдохнуть… – ответил мой дядька, не давая закатываться желтым глазам. А они к тому стремились. – Всё в точности как вы, Марья Федоровна, мне велели.
– Ну вот же! – Маруся посмотрела на меня гневно и вновь обратилась к Аркаше: – А студентка сказала, что уже помираешь.
– Она правду сказала.
Аркаша отпил чифирю, закусил черноплодным вареньем и без сил опустил ложку на верстак. Похоже, он снова был готов потерять сознание, однако сдержался. И заявил:
– Окончательно помру не сегодня.
Маруся бросилась к нему и, совершенно не стесняясь меня, покрыла поцелуями его испачканное вареньем, черногубое от чифиря лицо. Отцеловав, она прижала Аркашину голову к груди.
– Ах ты враль, ах ты паразит несчастный! Сейчас вот «Скорая» приедет, и я тебя, сладкий мой, фельдшерам-санитарам скормлю!..
В конце концов она его отпустила, села напротив и повелела:
– Студентка-вечерница, наливай мне чаю! И сама садись. Будем доктора ждать. Николай Николаич приедет, он мужик опытный, все про Аркашку понимает. Решит, увозить его в госпиталь или пока оставить.
– Маррруся, – нежно прокартавил инженер Косых, – ты о чем думаешь?.. Куда ж меня увозить, через две недели юбилей ВОСР. Я за выходные дома оклемаюсь, а там уж потихоньку справлю для з/у и лозунги, и транспаранты, и машину на демонстрацию наряжу. Тогда и отправите, куда хотите. Хоть в госпиталь, хоть на курорт, хоть на кладбище. А доктора не чаем, Маруся, угощать надо, сама знаешь… Как Николаич придет, намекни ему, чтоб не в госпиталь меня свез, а до дому подкинул.
Маруся сияла, и похоже было, что во всем соглашалась с Аркашей. Она поднялась и выбежала из мастерской.
– За коньяком для доктора, – объяснил мне Аркаша. – А мне коньяка нельзя, только хорошую водку, и то если сукровица не сочится. Хорошо, студентка, умеешь чифирь варить, можно сказать, спасла дядю Аркашу. Слушай! А про подарки я забыл. Быстро, пока Маруси нет. В фото-чулане сверток лежит бязевый. Пакуй его в свою торбу. Быстро, быстро. Принесешь домой, разберетесь там, что кому…
Я исполнила приказ и только села вновь за чаепитие, как в мастерскую вошел пузатый румяный доктор в белом халате вместе с Марьей Федоровной. И меня услали домой.
Дома я достала из торбы подарки, которые нас с мамой потрясли. Бязь, в которую они были завернуты, оказалась не просто упаковочным материалом. Это был «отрез» метров в двадцать, из которого мама тут же собралась сшить комплекты постельного белья, а может, и покрывала со шторами расписать анилиновыми красками. В отрезе были спрятаны две коробки, В одной я обнаружила фотоаппарат «Любитель» – новенький, черный, блестящий, с двумя объективами – один над другим. На коробку Аркаша наклеил записку:
«Изучай и пользуйся. Это не сложно, а в жизни пригодится.
Вторая коробка была фанерная, потяжелей и плоская. На ней ничего не было написано. Я открыла ее и немедленно показала маме. В ней лежали пять резцов разного профиля и величины, все с ложбинками, все – для резьбы по дереву. Каждый резец с правильной деревянной ручкой, похожей на грибок волнушку. Я догадалась, что Аркаша заказал их на халяву в инструментальном цехе в рамках подготовки к празднованию шестидесятилетия ВОСР, как и призвал оформителей главный инженер УХЗ.
Уже вечером мама стала резать первую свою деревяшку. И резала их, совершенствуясь раз от разу, до самого конца своей жизни, до предпоследнего дня… Ее работы никогда не выставлялись и не продавались, в последние свои годы она стала действительно чистым и настоящим пещерным художником. Вырезанные ею медведи и птицы, любимые персонажи любимых книг разошлись по родственникам, друзьям, их детям, внукам и племянникам. У меня на стене висит портрет Дон Кихота ее работы, он вырезан из липовой доски, которую нашла на стройке уже не мама, а я.
Что касается фотоаппарата «Любитель», то благодаря ему я действительно научилась искусству-ремеслу фотографии, которое пригодилось мне в жизни. Еще как пригодилось…
Хлорная волна
В понедельник, через два дня после не случившейся смерти инженера Косых, я вышла на трудовую химическую вахту и почти два года проработала за гигантским забором, в котором под конец обнаружила действующую дыру для обхода проходной. Так случалось со всеми заборами на моем веку. СССР, родина соц-сюрреализма, потому и существовал так долго, что почти во всех его заборах постепенно заводились дыры, облегчавшие участь народа. Но, возможно, и рухнул Союз нерушимый по той же причине, что и заборы. Советская реальность, как самый нерушимый бетонный забор, стала крошиться сама по себе. Даже по ГОСТу срок служения лучших марок отечественного железобетона исчерпывался семьюдесятью годами…
В первый же день на УХЗ мне выдали спецодежду – черную войлочную куртку, такие же штаны, ботинки на толстой подошве и противогаз. Я приходила на работу к семи, в половине двенадцатого шла на обед в огромную столовку, встречала там знакомые лица ХО, ко мне подсаживался Стасик Пуговица, мне приносил поднос маринист Слава Волкасъем, а Слава Втрубу играл со мной после обеда в пинг-понг. И даже злодей Валера по прозвищу Холера подвалил ко мне однажды. Я сразу вспомнила знаменитую картину художника Давида «Mort de Marat». Валера был вылитый Марат, депутат Конвента Великой французской революции, зарезанный в ванне контрреволюционеркой. Валера соблазнял меня работать с ним в качестве помощника ХО цеха № 14. И просто грубо соблазнял, зажав между двумя цистернами с неизвестным вонючим содержимым. Я дала ему первую и предпоследнюю в жизни пощечину. Я не знала, что у него был хронический отит, от моей пощечины у Валеры из уха брызнули кровь с гноем. Мы оба с ним перепугались, и я буквально на себе утащила Холеру в медпункт. На том его интерес ко мне совершенно погас.
Мы редко и все реже виделись с моим дядькой, с инженером Косых. Вначале я к нему приходила в неделю раз. Показывала первые снимки, говорила о маме, об институте, о книгах. А он все больше помалкивал. Ему не было интересно. Он перестал мне радоваться и не знал, о чем говорить. Все главное в нашем с ним родстве произошло, и я помню всю жизнь, что между нами случилось – внезапная, глубокая и всепрощающая дружба необязательных друг для друга людей. А с Аркашиной стороны – еще и доброта, с какой мне редко приходилось встречаться после. Доброта и дружба не проходят, даже когда проходят. Совсем уж под конец мой дядька сделал для меня еще одно важное дело: я уволилась из УХЗ благодаря его вмешательству. Хотя, может, Аркаша бы и не вмешался, если б не хлорная волна.
Да, у меня был противогаз. Но он не помог мне, когда случилась авария. Она произошла в мою смену, с утра пораньше. Инопланетная зеленая волна вдруг потекла из-под огромного ржавого бака, как жидкое фисташковое мороженое. Завыла сирена, которую я на бегу умудрилась включить. Но о противогазе, болтавшемся на плече, я напрочь забыла. Волна текла медленно, но ее обгонял густой и тяжелый туман. Он стелился, растекался за мной по пятам вместе с жестким, обжигающим запахом. А я прыжками неслась от него (какой там противогаз!) сначала по цеху, потом вверх по грохочущей лестнице. Навстречу бежали страшные инопланетяне в резиновых масках с трубками вместо носа, они пальцем крутили у виска, намекая, что я сумасшедшая. Не помню как, но я влетела на седьмой этаж. А тяжелый, тяжелее воздуха, газ хлор остался внизу… Не забыть, как хрипела, горела и рвалась изнутри моя грудная клетка. Я не могла вздохнуть и выдохнуть. Но не сразу потеряла сознание, лежала на полу комнаты с распахнутым в зимнее небо окном. Я содрала с себя войлочную куртку, пыталась дышать кожей, глазами, ушами. И не умерла. Меня нашли, сделали укол, я вырубилась. И выжила. Но еще долго все мои бронхи и каждая из трахей горели и чесались внутри меня, а почесать их было – ну никак. Они сидели во мне, как опаленное ветвистое дерево, я дышала и чувствовала каждую ветку, каждый колючий сучок и шершавый лист этого обугленного, но выжившего растения – моих легких. Такие дела… С тех пор я, большая любительница плавания, не выношу закрытых плавательных бассейнов. Они пахнут хлором…