Генрих некоторое время смотрит и слушает, затем выключает видео, выходит на балкон. Смотрит вниз, на церковь и проспект за нею.
Вот и сам он идет по проспекту.
Там, где лежал опрокинутый бронетранспортер, его уже нет. Но люди еще толпятся, вспоминают происшествие.
Генрих сворачивает на улочку, карабкающуюся в гору, путь ему преграждают похороны. Музыканты на дудуках играют траурные мелодии. Генриха окликает знакомый сапожник.
– Здравствуй, Генрих.
– Приветствую, Тигран.
– Читал о тебе. Но ты не огорчайся. То ли еще бывает. Вот, видишь? – Тигран махнул рукой в сторону гроба.
– Да, дела… Все там будем.
– Куда идешь?
– На свадьбу.
– Вот и хорошо, вот и хорошо. Как мама?
– Спасибо, дядя Тигран, здорова.
– Привет ей!
На Верийском спуске двухэтажный дом. Генрих пришел на свадьбу. За столом сидят молодые, вокруг деревенская и городская родня. Среди гостей мама Генриха. Когда он входит, его приветствуют криками, на нем повисают дети. Взрослые не смотрят, не замечают синяк под глазом, а дети замечают, им интересно. Они гладят Генриха по лицу, теребят опухший нос. А он вырывается к новобрачным, целует жениха, восхищается невестой. Над головами гостей плывет гитара. И пока готовят место за столом, Генрих поет непристойную свадебную песенку. Все хохочут. Генриха сажают за стол напротив матери, он подмигивает ей. Мама грозит ему пальцем со старинным перстнем, смеется. И Генриху легчает на душе.
Он смешит соседей за столом, много ест, но почти не пьет. Внезапно у него снова темнеет в глазах, и в этой тьме снова у иллюминатора сидят солдаты в пятнистой форме. Генрих как бы выпадает из-за свадебного стола, а когда возвращается, то слышит, что дядя Гиви поднимает тост. Тост за Сталина.
Генрих встает, отставляет свой бокал.
– Дядя Гиви, я не буду пить.
Дядя Гиви краснеет, над столом повисает тягостная тишина.
– Ты мой гость, Генрих, ты мой дорогой гость. Я прошу тебя, выпей.
– Дядя Гиви, я не могу.
– Ну, что ж… – Ищет глазами и находит младшего сына. – Ты, Анзор, останешься здесь с нашим дорогим Генрихом и с теми, кто пожелает с ним остаться. А мы все – все мои друзья и родственники – перейдем на первый этаж, к Варфоломею. Не выгонишь, Варфоломей?
За столом шум, растерянность, кто-то начинает собираться.
Встает старый человек.
– Дай сказать, Гиви. Дай сказать.
– Прошу тебя, Георгий, говори.
– Вот что, дорогой Гено. Я знал тебя еще совсем маленьким, когда твой отец сидел в лагере. Это хорошо, что ты помнишь отца, его боль и обиду… – Вдруг Георгий поворачивается к старушке, сидящей рядом. – Слушай, Манана, ты помнишь свою корову, которая была у тебя во время войны?
– Как же, Гия, как же! Хорошая была корова, всех моих детей она выкормила, и соседям молока хватало, – Манана выходит из задумчивости и взмахивает рукой в такт своей речи.
– Да, Манана, твоя корова спасла твою семью. Не зря ты ее помнишь. Но послушай, Манана, если б я, упаси Бог, назвал тебя коровой, ты бы обиделась. И была бы права. А вот если бы я сказал, что ты любила своих детей, защищала их, как волчица защищает своих волчат? Ты бы не стала на меня обижаться. А ведь кто такая волчица, подумай! Кровожадная убийца! – рассуждает Георгий.
Он поворачивается к старику на другом конце стола.
– Михо! У тебя еще жив твой ишак? Жив! Хороший ишак, скажи? Еще бы! И ест мало, и трудолюбив. Правда, упрям, как ты сам. Но он главный твой помощник! Ты бы заплакал, если б он сдох. И я бы заплакал. Но если б я назвал тебя ишаком, как бы я тебя обидел!.. Никогда я тебя так не назову. Я назову тебя… ястребом! Слышишь, Михо, ты – ястреб. И мой старый друг. А ведь сколько цыплят таскает ястреб каждый год с твоего двора! Георгий поворачивается к Генриху.
– Гено, мой старший брат делал со Сталиным революцию. Его расстреляли в тридцать седьмом. Муж моей сестры восемь лет валил лес на Урале. Моя тетка, сестра моей матери, вместе со всей семьей была сослана в Среднюю Азию, только внуки ее возвратились… Все это сделал Сталин. Он был кровожадным волком, он был ястребом, он был беспощадным тигром. Для всех! Для всех… Так выпьем же за волка, за ястреба, за тигра. Пусть помянется ему на том свете все, что он натворил на этом.
Пьет.
Генрих пьет до дна свой стакан. Все с облегчением пьют.
Новая волна веселья за столом. Гости кричат:
– Гено, спой! Генрих, спой нам!
Генрих берет гитару, поет:
– Взял девчонку за ручонку
– Оделиа-ра-ну-ни.
– Ты пойдешь со мной, девчонка! —
Оделиа-ра-ну-ни.
Мать ее кричит вдогонку —
Оделиа-ра-ну-ни:
– Поцелуй мою девчонку!
А потом верни!
Все подпевают, смеются.
Только мама Генриха плачет. Она тихонько встает из-за стола, уходит на кухню. Генрих, закончив песню, идет за ней.
– Ну что ты, мама!
– Ты знаешь, что я…
– Эту песню любила петь Нина. Я думал, тебе будет…
– Генрих, Генрих, как ты жесток. Ты так и не можешь простить мне, что я взяла тогда Ниночку и мы пошли к этой проклятой статуе.
– Отец не пошел.
– Ну да, он всегда был не как все. А я была как все. Пошли все мои друзья, все сослуживцы, и с детьми. И отец твой меня понимал, он знал, какая я. Какая я дура. – Плачет. – Конечно, я виновата, я не сберегла вас всех. Отец скончался молодым. Бедная моя Ниночка, моя умница… И Лео несчастен. И ты, и ты… Думаешь, я не читала эту газету?
– Господи, ну это уж действительно чепуха.
– Я знаю. Потому и делаю вид, что не читала. Только бы внуки мои были счастливы, только бы их жизнь была светла. И чтобы у тебя был сын, и чтоб на тебя я порадовалась, ведь ты не так уж и стар.
– Мама, мама, мама… Ну не плачь. Ну прости меня…
На кухню выходит женщина с посудой, Генрих уводит мать в соседнюю комнату. Там включен телевизор. На экране диктор с перепуганным лицом говорит:
– …надвигается катастрофа!.. На площади перед Домом Правительства концентрируются огромные массы людей. Среди них немало вооруженных деструктивных элементов. – Голос диктора дрожит. – Умоляю вас, разойдитесь!
Генрих вскакивает, кричит в потное лицо диктора, будто тот может услышать:
– Что ж ты из ящика на весь город об этом говоришь, а не идешь на площадь, не уводишь детей!.. Они там телевизоры не смотрят!..
Мама Генриха убежала к гостям сказать о надвигающейся катастрофе, все они собираются к телевизору. Генрих тем временем срывает одеяло с кровати, берет подушку и выбирается из комнаты. «Что там, Гено, что?» – спрашивают те из гостей, кто не может протиснуться к телевизору. Генрих молча продирается к двери.
На улице пасмурный вечер. В подворотне Генриха окликает Робик – он прогуливает беременную таксу Полли. Держит над нею зонтик.
– Генрих, ты что, перестал меня узнавать? С прошлой ночи я не очень изменился.
Генрих останавливается на секунду.
– Нет, не изменился. Разве что постарел.
– Куда это ты с подушкой?
– Как куда?! На представление.
Отодвигает Робика плечом, идет прочь.
– Всё шутишь, Масхар! – кричит Робик вслед. – Слушай, я не закладывал тебя!.. А Пете я дал по шее! Ты слышишь, Генрих!
Генрих широко шагает, он в отличной форме, даже одышки нет. Он бормочет про себя в такт шагам: «Все шутим, шутим. Шутим все. Все шутим…»
На площади действительно полно людей. Народ прибывает и прибывает. Все пришли посмотреть на приближающуюся катастрофу. Когда еще увидишь! Здесь и хор из оперного театра, и оркестр с похорон, и милиция, и праздные зеваки, и студенты, и старики, и голодающие. И свадьба из дома Гиви подтянулась… Настроения самые разные. И тревога, и душевный подъем, и любопытство, и просто праздник – как на октябрьской демонстрации. Здесь и шпана, и профессора университета, и приехавшие из окрестных деревень крестьяне, и мрачные красавцы в черных бурках и белых мохнатых папахах, и старухи в черном. Из всех окон, со всех балконов смотрят жители соседних домов, постояльцы гостиниц. Многие с телекамерами. Шумно. Полно детей и подростков.
В волнующейся и бестолковой толпе есть и сосредоточенные люди с военными рациями и другими средствами связи – от новейших тяжелых сотовых телефонов до мегафонов. Один из этих сосредоточенных стоит у колонн Дома Правительства. Он постоянно с кем-то «на связи» и называет себя «Вторым». На трибуне, сменяя друг друга, толпятся ораторы самого разного толка. Общего у них – бестолковость в пользовании микрофоном. Что они говорят – разобрать невозможно, их голоса с многократым эхом гуляют над тысячами людей. До слуха доносятся только отдельные слова: «свобода», «не позволим», «нация», «справедливость», «история учит», «рука Москвы», «рука Вашингтона».
Закатное солнце пробивается сквозь сизые облака, все становится необычайно отчетливым. Но приближаются сумерки, скоро начнет темнеть.
К лестнице Дома Правительства, к трибуне перед нею сквозь толпу пробивается Генрих с подушкой и одеялом. Он натыкается на тщедушного человечка с рацией, который внимательно высматривает что-то на крыше того дома, что прямо напротив Дома Правительства и трибуны. Генрих слышит, как человечек бубнит, и понимает, что он «Шестерка»:
– Восьмой, Восьмой, я Шестой, как понял, прием!.. Восьмой, ответь Шестерке…
Генрих наваливается на человечка, молча берет за грудки, отнимает рацию, буркнув в нее: «Конец связи. Отбой», и, засовывая ее за ремень, пробивается дальше, озираясь на крыши домов…
Как раз на той крыше, с которой пытался связаться Шестой, лежит на спине, лицом к роскошному мрачному небу, подернутому розовым пламенем заката, веселый Артур с новенькой снайперской винтовкой в ловких руках. Он играет с ней, как мальчик, гладит приклад, рассматривает отдельные вороненые детали. Его подшлемник с дырками для глаз снят с лица – душно. Да и нет же никого, кто мог бы его увидеть. Только Бог. Артуру нравится винтовка. Вот он поворачивается на живот и смотрит на толпу сквозь оптический прицел. Из единого урчащего месива, из фарша толпа волшебным образом превращается в отдельных живых, беззащитных людей. Вот мальчик, он ковыряет в носу. Вон старуха что-то кричит молодой толстухе, и та смеется. Вот сапожник Тигран, подставив ухо к громкоговорителю, хоть что-то пытается понять из речи очередного оратора. Вон жених с невестой, сбежавшие с собственной свадьбы, целуются, обо всем позабыв. Вот бегун Темур с фо