Какая-то простая отчетливая мысль приходит в голову побитому клоуну.
– Доказать? Это просто… – Генрих показывает на крышу, – Доказательство – вон там… Но ты ведь не поверишь, пока выстрел не прозвучит. И я бы не поверил…
– Масхара, берегись! – раздается чей-то крик из толпы.
Генрих видит, как к трибуне, молотя резиновыми дубинками по головам людей, пробиваются два здоровенных амбала в черных костюмах, при галстуках.
– Хорошо, мальчик, я докажу. Не так уж и сложно. Но слушай, Чико, если ты не убережешь мою Нину, я тебя с того света достану. Запомни!..
Генрих вынимает из-за ремня рацию, поднимает над головой. И говорит в микрофон – всем на площади:
– Эта штука – простая армейская рация… Слышите? Видите?..
Толпа снова гудит, но подчиняется Масхару. Генрих набирает побольше воздуха в легкие, чеканит слова:
– Я эту рацию отнял у одного мелкого мудака. Она еще тепленькая… воняет этим сучьим сыном… Дать понюхать? По ней, по этой армейской рации, ну совсем тайный, неизвестно чей агент связывался со стрелком. С тем, кто сидит на крыше. Тихо! Сейчас мы поговорим со снайпером… Я говорю – тихо!!! Слушайте!
Площадь застывает в ожидании.
Чтобы все всё слышали и всё понимали, Генрих прижимает рацию к микрофону и включает армейскую связь. Раздает щелчок. Масхара, большой мастер по имитации, вкрадчивым фальцетом секретного агента за номером шесть вызывает, ищет связь со своим подопечным:
– Восьмой, Восьмой, ответь Шестерочке. Восьмой, ты что, уснул?.. Шестерка на проводе! Восьмой, Восьмой, отвечай! Прием.
Этот голосок не прячется в армейской рации, он летит в ночном небе над всем городом.
И веселый снайпер Артур его, наконец, услышал. И узнал.
Голос Шестерки летит прямо с небо! Как же так? Артуру становится страшно. Он вдруг понимает, что кругом виноват! Он забыл включить рацию! И поняв это только сейчас, сразу включает. Как маленький, авось не заметят! Но что толку… Он, гвардеец оппозиции, играл в детские игры с боевой винтовкой! Ваи ме! Он отвлекался на женщин!
Артур слышит гнусный, глумящийся голос Шестерки… И продолжает молчать в ответ. Сейчас, сейчас он ответит, но не сразу. Потому что, пропади все пропадом, ему смертельно необходимо – в последний раз! – увидеть ту, что в красном платье. Как она рвется к кому-то! К кому?! Это же – любовь… Такое – не повторяется. Это надо увидеть.
Приникнув щекой к винтовке, он ищет красное пятно в толпе, находит, наводит резкость. Ах, если б эта старая винтовка была фоторужьем… Какой бы у Артура вышел кадр! Никогда, никто его не увидит… Артур отрывается от прицела, от красного платья Марии. Он прижимает рацию к уху. И отчетливо слышит голос, предназначенный ему:
– Восьмой! Восьмой! Ответь Шестому! Ответь Шестому! Прием!
Что-то щелкает в голове Артура, как в автомате, снятом с предохранителя. И, не успев удивиться, он слышит, как отчетливо, и в рации, и с небес, летит его собственный голос.
– Шестой, Восьмой на связи! Восьмой на связи! Прием.
И вся площадь, все разом выдыхают спертый ожиданием воздух – они слышат голос снайпера. В абсолютной тишине Масхара поворачивается к Чико:
– Ну вот. Слышишь? Доказывать дальше?
Чико молчит.
– Хватит! Не надо дальше! – это кричит Нина. Она стоит, обняв подушку, и вопит: – Хваа-атит! Дядя Гено, Чико уже поверил! Чико – скажиии!..
И площадь начинает кричать сотнями голосов:
– Дальше! Дальше!..
– Провокация!
– Прекратите!
– Дети, все ко мне, уходим!..
А сквозь толпу все ближе и ближе продираются к трибуне амбалы с дубинками.
Генрих уже не смотрит на них. Он знает – они не успеют. Он продолжает говорить со снайпером:
– Восьмой, посмотри на трибуну. Видишь клоуна в белой рубахе? Прием.
Артур отвечает на всю площадь:
– Шестерка, вижу клоуна! Я его знаю, это Масхара!
– Восьмой, принимайся за работу… – требует Генрих. – Бери придурка на прицел. Прием.
– Шестерка, я Восьмой, мне говорили о другой цели!.. О другооой!!
И Генрих отвечает ему сокрушенно:
– Сценарий изменился. Целься, в кого говорю!
Генрих снова набирает полные легкие, его голос звучит уверенно:
– Восьмой, я Шестой, слушай мою команду. Выстрел – на цифре три. Проверь винтовку!.. Готовсь! Начинаю отсчет.
– Я верю! Не смей! – раздается крик Чико.
Генрих Масхара не слышит мальчика, он занят делом. И – нет, ему не страшно. Он разве что любопытство испытывает… и печаль. Вот его толстое неподвижное лицо с синяком под мерцающим глазом попадает в прицел винтовки, он смотрит прямо в глаз Артура.
На площади всё смолкает. Только амбалы пыхтят совсем близко.
Генрих не спеша начинает отсчет:
– Раз… Два… Три…
Артур спускает курок и слышит свой выстрел… И никто, никто, даже Артур, не слышит второго выстрела. Артур роняет винтовку и беззвучно вопит, пытаясь вскочить. Он падает, согнувшись пополам, на крышу дома. Глупые снайперы умирают от снайперов умных.
Этот самый веселый, такой молодой не узнает, к кому так рвалась женщина в красном платье. Не поймет и того, что успешно выполнил задание, поразил цель. И не его вина, что ею оказался Масхара, вздумавший сдуру то ли пошутить напоследок, то ли спасти мир…
Не плачь, не горюй
Деревянный барак был обшит свежей золотистой доской, он стоял на пригорке под солнцем августа на фоне перистых облаков. Машина остановилась у торца барака, у входа в клуб.
Вход был с колоннами!
Четыре деревянные колонны, такие же золотистые, что и доски обшивки, вырастали прямо из зеленой кучерявой травки. Они подпирали фронтон. Фаина мать сказала:
– Стиль ампир.
Фае было шесть лет, и клуб ей понравился.
На порог большой клубной двери под колонны вышла крупная женщина с бледным лицом. Техничка тетя Нюра только что закончила скоблить пол, в ее руках еще осталась чистая мокрая тряпка. Из кузова подкатившей полуторки шофер спустил фанерный чемодан, сундук и узел, из кабины выбралась девочка, а из кузова – новая клубная художница с кошкой. Кошка покорно висела у хозяйки под мышкой, болтала худыми лапами и тощим хвостом.
Машина сразу уехала, оставив у дороги вещи, мать с кошкой, Фаю, а напротив – клуб с колоннами и тетю Нюру. Фая посмотрела вокруг. С пригорка во все концы были видны по-осеннему отчетливые, но вполне еще зеленые, свежие дали. Неяркий свет разливался по ним – он пронизывал все вокруг, не пропуская ни одной былинки.
Кроме света, на память о дне приезда в Буртым у Фаи остался запах свежевымытого пола, которым тянуло из-за могучей тети-Нюриной спины.
Почти весь этот день Фая и кошка провели в клубном зале. Окна в нем были наглухо зашторены синим пыльным сукном, а поверх – еще и плюшевыми портьерами. И только на одном окне плюш был раздернут, сукно подтянуто веревочкой к вбитому в деревянную стену огромному гвоздю, и в зал плотной полосой падал августовский свет. Но уже в двух шагах от полосы клубился сумрак. Фая прислушивалась к своим шагам и к неясным поскрипываниям, раздававшимся вслед за ними. Казалось, не только она, а кто-то еще ходит по залу, но стоило остановиться, как всё или почти всё стихало. Фая была опытный клубный житель, привыкла к темноте и пустоте зрительных залов, однако звуки этого, нового, удивляли ее. Фая опускалась на четвереньки и заглядывала под сбитые в ряды фанерные стулья. У них были изогнутые чугунные ножки с двумя отростками, вроде ветвей. Ножки темными аллеями безлиственного парка уходили вдаль. Сумрачный был парк, как если бы снег еще не выпал, но вот-вот… В глубине одной из аллей появилась кошка Вася, она пробежала совершенно бесшумно, сосредоточенно опустив голову, нюхая влажный пол. Вдруг обернулась, замерла с поднятой лапой, встретилась с Фаей глазами и убежала так же бесшумно. Фая кошку собралась было окликнуть, но раздумала и поползла между рядами. Началась игра в разведку на вражеской территории. Разведчицей была, понятно, Фая, а вот про Васю было не ясно, кто она: немецкий агент или наш секретный связной…
Тем временем художница устраивалась жить в комнате за сценой, она называлась гримировочной и была «с большими странностями» (так мать обычно говорила о нехороших людях). Главную странность гримировочной составляла входная дверь, прорубленная посредине стены, в метре от пола, как окно. Но все-таки это была именно дверь, и вела она на сцену. То есть со сцены в комнату нужно было спускаться по крыльцу, обыкновенному, дощатому, каким положено стоять не внутри дома, а снаружи. Под такими часто живут патлатые дворняги с репьями, навеки застрявшими в шерсти хвоста и брюха. Фая проверила: под крыльцом в гримировочной дворняга не жила, хотя вполне могла бы, ведь и дыра сбоку в нем была. Обитали там только ведра, тряпки, скребок и веник.
Крыльцо, расшатанное и скрипучее, оказалось крепким, его, как потом выяснится, хватит на многие годы.
В высокой и длинной комнате странным было еще и отсутствие печки. Прошлый клуб, из которого приехала художница с дочкой, тоже был похож на барак, однако оштукатуренный, облупленный и с крашеным полом. Но там во всех комнатах стояло по печке, а в зале их было две. Здесь же вдоль золотистой дощатой стены тянулась ржавая труба, и заканчивалась она ржавой же батареей. Когда Фаина мать перетащила с тетей Нюрой пожитки и огляделась, то первым делом подошла к батарее, потрогала ее. Как будто она могла быть горячей в середине августа.
Немногочисленные родные вещи в незнакомой комнате и мать, положившая руку на батарею, – вот еще одно Фаино воспоминание о дне приезда. С годами картина эта, застрявшая в памяти, несмотря на свежесть и солнечность стен, приобретет тоскливую окраску, поскольку Фая узнает, какими могильно-холодными умеют быть вещи, главное дело которых – согревать: брошенный дом, давно не топленная печь, чайник, вода в котором застыла, отключенная батарея парового отопления…