– Это кто? – спросила Фая.
– Директор.
Мать лежала на диване с папиросой в одной руке и томом Пушкина в другой. Диван был коротковат для нее – ее ноги в серых шелковых носочках покоились на кожаном подлокотнике. Мать была одета. И причесана на нелюбимый дочкой манер: светлые волосы на затылке уложены в тугой валик. Фае больше нравился узел, который мать называла кукишем. Девочка пришлепала к дивану и уселась, привалившись к материным ногам.
– Ну, Фаичка, как? Приснился жених невесте на новом месте?.. И мне не приснился.
Мать затянулась папироской, задумчиво глядя на дверь, закрывшуюся за директором, выпустила длинную пахучую струю дыма. Фая любила папиросный дым.
– Мам, чего пожарники не допустят?
Длинные материны ноги выскользнули из-за Фаиной спины.
– Пожарные, Фаичка, ничего не допустят! – Уже веселая, мать встала на табуретку под лампой и потянулась за ускользающей из пальцев бахромой бабушкиного платка, ставшего абажуром. Раздался жалобный свист рвущегося шелка. Хлипкий был платок, можно сказать, старинный. И осталась висеть голая лампочка. Впрочем, не совсем голая. Остался еще вокруг лампочки проволочный абажурный каркас, наспех скрученный Фаиной матерью в первый вечер жизни в клубе.
Этот скособоченный каркас осенял лампу очень долго. Он пережил не один суровый взгляд клубного директора, не одну перегоревшую стосвечовку, даже один ремонт клуба пережил. Каркас дотянул до дня, когда Фая поняла, на что же он удивительно похож. А похож он был на атомную модель Нильса Бора с лампочкой в качестве ядра. К тому времени мать начала рисовать эту модель на плакатах, ярко и наглядно отражающих жизнь страны. Плакаты рисовались клеевыми красками на фанерных щитах, щиты приколачивались снаружи на окна зала, обращенные к маленькому козьему скверику с акациями, скамейками и круглой клумбой.
На клумбе все лето почти ничего не цвело, и только к осени вдруг бурно разгорались ноготки. По другую сторону сквера стояла двухэтажная деревянная школа-интернат. Этим, видимо, объяснялось то обстоятельство, что в вечер под первое сентября клумба пустела и утро встречала серым истоптанным холмом. Зато в ребячьей толпе перед школой ярко горели букетики ноготков, так что все сборище напоминало иллюстрацию к одной из немногих популярнейших детских цветных книжек. Называлась она «Первоклассница».
Соседством школы объяснялось и то, что красочные плакаты, рисованные Фаиной матерью, очень скоро становились еще более красочными, а содержание их усложнялось. Слюнявые детские пальцы размазывали клеевую краску, вписывали и врисовывали в безоблачное голубое небо плакатов арифметические формулы школьной любви, самолеты со звездами и самолеты со свастиками. А на розовых лицах плакатных женщин вырастали синие усы, зеленые слезы лились из их ясных глаз, и красные морщины прорезали беспечальные лбы. Модель же атома Нильса Бора превращалась в цветок, в пропеллер самолета, в разноцветную фигушку, бог весь во что еще. Ей щедро прибавлялись электронные орбиты самых причудливых форм. И кто знает, может быть, эти усложненные варианты атома точнее и глубже отражали строение первокирпичиков Вселенной. Мысль эту высказала в конце концов уставшая исправлять детское творчество Фаина мать.
Так вот, когда Фая обратила внимание на сходство абажурного каркаса с эмблемой эпохи, каркас вскоре как-то незаметно исчез. Сняла его, скорее всего, мать. Сорвала таким же неожиданным, стремительным движением, каким когда-то августовским утром скособочила его, стаскивая бабушкин платок.
Лампочка и абажурный каркас качнулись несколько раз и остановились. Пока Фая смотрела, как они качались, мать сунула обрывки платка в дощатый шкаф и в два прыжка исчезла из гримировочной. С некоторым опозданием Фая сообразила, что мать поцеловала ее в переносицу и сказала: «Поставь чайник».
Фая была не то чтобы тихоня, но временами задумывалась и поэтому не всегда поспевала за материнскими словами и движениями. За что ей иногда влетало. А иногда и нет, потому что, несмотря на свою стремительность, мать с дочкиной задумчивостью считалась. Иногда мимоходом выяснялось, что они думали одно и то же. Только мать гораздо быстрее, Фая зато основательнее.
Мать исчезла из комнаты, лампочка под потолком остановилась, Фая пошла ставить чайник. Включила плитку, поводила над ней растопыренной ладошкой – греет ли, налила в чайник из ведра воды медным ковшом. И пошла переодеваться. Платье-то на ней было не платьем, а ночной рубашкой.
Она разорила топчан, повалив на брюхо большой фанерный чемодан. Ручка на нем была сделана из куска ремня, а закрывался он, вернее, должен был закрываться на висячий замок. Замка как раз не было. Фая открыла чемодан и надолго ушла в созерцание родных, на ощупь и на запах знакомых вещей. Деревянный меч, сшитый мамой Буратино с длинным, но мягким носом, маленькая кукла из папье-маше по имени Тетка Галина, резиновая черепаха с дыркой на животе (для свистульки, которая выпала), коробочка с маленькими разноцветными пуговками (ими Фая с матерью играли в «блошки»), картонные куколки и бумажные платьица к ним. Здесь были альбомы для рисования и цветные карандаши: десятки рассыпанных карандашей и карандаши в коробках. И синяя коробка с золотой надписью «Ленинград» – медовая акварель лучшего качества. И китайские колонковые кисточки лежали здесь, связанные резинкой от лекарства. Была еще кроличья лапка, ею сметались лохмы ластика и сор с рисунков. Все это занимало половину чемодана, а другую половину – зеленая наволочка, заполненная одеждой. Фая вынула и поставила на подоконник Тетку Галину. Открыла верхний альбом. Там на первой странице был нарисован полосатый шапито с вагончиками и билетершей, а сверху крупно написано ЦЫРК. Фая повспоминала этот «цырк», который ей снаружи так понравился, но из которого она утащила мать с середины представления. Там били хлыстом белую лошадь… Вздохнула. Достала из мешка свой любимый сатиновый комбинезон и любимый темно-синий свитер с белыми крапинками на груди, задумалась и вытащила деревянный меч. Потом очень быстро, совсем как мать, переоделась, поставила чемодан к сундуку, застелила топчан бязью и, потрясая над головой мечом, выбежала из-за шкафа.
Фая остановилась посреди комнаты. Прямо перед нею на верхней ступеньке крыльца сидела толстая девочка с надкушенным куском хлеба в руке. Хлеб был посыпан сахарным песком. Девочка сидела с приоткрытым, остановившимся в жевании ртом и глядела на Фаю. Фая убрала меч за спину. Девочка дожевала и спросила:
– Тебя как звать?
– Фая.
Девочка недоверчиво оглядела ее с ног до головы.
– Так ты – девка. Мне и говорили – девка. А почему в штанах?
На ней и самой были штаны, вернее, шаровары, но сверху платье.
– Это комбинезон. Одежда будущего. Мне его тетка сшила, тетка Галина.
– А-а… Как тебя звать-то? – снова спросила девочка и откусила хлеб.
– Фая, – повторила Фая.
– Татарка?
– Не, русская.
– А имя татарское. Не татарка ты, значит. А я татарка. Меня Хамидкой звать. А мать – Галей. А твою?
– Агния Ивановна, – ответила Фая тихо.
– Как? – переспросила девочка.
Фая словно ждала, что ее сейчас переспросят, и поспешно повторила:
– Агния Ивановна.
Материно имя Фае страшно нравилось. Иногда в одиночестве она повторяла негромко вслух: Агния, А-а-гни-и-я-аа. Когда ее спрашивали об имени матери, Фая всегда хотела ответить запросто, дескать, чего там, Агнией Ивановной. И никогда у нее это не получалось.
Хамидка опять посидела некоторое время с недожеванным хлебом во рту, дожевала и заявила решительно:
– Ничё, хорошее имя, красивое.
Фая покраснела. Тут, слава богу, засвистел чайник, крышка на нем заподпрыгивала, зашипела спираль. Фая ухватила чайник за деревянную, но все-таки обжигающую ручку и почти броском поставила на стол. Ладошку жгло, и, как учила мать, Фая прижала ее к щеке. Вообще-то мать учила хвататься обожженными пальцами за мочку уха. Но на всю ладошку мочки не хватило бы. Фая стояла и удовлетворенно прислушивалась, как жар из руки растворяется и затухает на щеке.
Хамидка тем временем слезла с крыльца и с одобрением разглядывала раскаленную, ярко светящуюся плитку.
– А у нас ничё не греет, чайник полдня кипятится.
Фая очнулась и разъяснила:
– Надо спираль укоротить. Мы всегда укорачиваем.
Хамидка посмотрела на Фаю и промолчала.
Загадочная у Хамидки была физиономия. Спокойная очень.
Через много лет в незнакомой комнате Фая, совсем взрослая, увидит такое же круглощекое лицо с твердой складкой пухлого рта. Лицо медного бурятского Будды. Что-то такое шевельнется в памяти, неуловимая мысль какая-то. Тронет Фая Будду за плечо, отойдет и снова вернется, слегка дзынькнет по нему ногтем. Раздастся звон, но и тут Фая ничего не вспомнит.
Сунув в рот оставшийся кусок хлеба, Хамид-ка принялась рассматривать ковш. Дзынькнула по нему довольно-таки грязным пальцем. Зеленоватое нутро ковша ответило по-колокольному протяжным звоном. Щеки Хамидки были испачканы в сахарном песке, Фая смотрела на эти надувшиеся сухомятиной щеки, слушала хруст песка и догадалась – как это невкусно, вот так жевать.
– Сейчас я тебе чаю налью!
Она принесла из-за шкафа, прижимая к животу, банку с сахаром, чайник с заваркой, хлеб, нож, чашки и серебряную ложечку одну на двоих.
– Вот, – сказала Фая и стала все это осторожно выгружать на стол рядом с чайником. Она уже разливала заварку, когда у самого своего уха услышала свистящий шепот:
– Ты чё делаешь!…
Повернув голову, Фая нос к носу встретилась с Хамидкой, увидела испачканные щеки, складку между бровей и – глаза. Глаза до сих пор казались черными щелочками, а теперь выяснилось, что они темно-серые, крапчатые.
– Ты чё делаешь! – повторила Хамидка.
Фая поглядела на стол. Все было в порядке, разве что хлеб лежал прямо на столе, без тарелки, без бумаги… да возле чашки расплылась лужа заварки.
Хамидка дохнула в самое ухо: