Аркашины враки — страница 31 из 54

Агния Ивановна с листком в руках не спеша прошла фойе с голыми стенами, выкрашенными до половины масляной темно-зеленой краской, оглядела их скучающим, однако же профессиональным взглядом, что-то прикидывая, прошла в полутемный зал. И неожиданно для себя устало опустилась на место в последнем ряду. В зале было тихо, но где-то в нем поскрипывало и словно вздыхало. «Особняк в стиле «вампир» с колоннами и привидениями», – подумала Агния Ивановна. И еще подумала: «Кажется, и здесь мы не задержимся». Она встала и пошла к сцене, тихонько насвистывая американскую песенку «Я иду из Алабамы». «Я иду из Алабамы, а в кармане ни гроша, я иду к моей Сюзанне…» Дальше Агния Ивановна не помнила, она вообще мало песенок знала до конца, поэтому чаще насвистывала, чем напевала. Посредине зала она почувствовала, что за спиной кто-то идет, ступая в такт ее шагам. Агния Ивановна перестала насвистывать, оглянулась без страха и даже без особого любопытства. Проход между рядами был пуст. Она присела на корточки и заглянула под стулья. Черные их ножки, напоминающие ровные ряды деревьев, убегали вдаль. «Надо было у Караваева остаться, – снова подумала Агния Ивановна. – Как-нибудь перезимовали бы». Она поднялась и, уже не оборачиваясь, пошла к сцене, насвистывая все ту же песенку.

Фанеру следовало, по словам Сидорова, искать под сценой. Подойдя поближе, она вроде бы догадалась, о чем шла речь. Перед сценой зияла узкая и глубокая оркестровая яма. Агния Ивановна спустилась в нее. Под ногами захлюпали доски, из щелей вместе с острым запахом сырости выступила вода. «Август. В октябре здесь, конечно, по колено», – размышляла Агния Ивановна, пытаясь разглядеть, где может быть спрятана фанера. Наконец привыкнув к сумраку, она увидела дыру, ведущую под сцену, прикрытую старым полусгнившим щитом. Отодвинув его, Агния Ивановна заглянула в душную, совершенно кромешную тьму. Пошарила рукой, наткнулась на шершавый подрамник, залезла под него, ухватила среди досок и хлама что-то вроде планшета. И вытянула то, чему было суждено стать вывеской клуба «Прогресс». Вытянула, забросила наверх, на сцену, и через несколько мгновений, словно с порывом сквозняка, влетела в гримировочную.

Она посмотрела на голую лампочку со скособоченным проволочным каркасом, потом на Фаю, сидящую на корточках у стола. К Фаиному животу была прижата буханка хлеба. Агния Ивановна спустилась с крыльца, достала из карманчика на юбке крохотный – по форме сапожный – нож в кожаном футляре, освободила от футляра бритвенной заточки лезвие и резанула по рулону бумаги, стоявшему у стола. Большой бумажный квадрат с шорохом пополз на пол. Она подхватила его, постелила на стол.

– Давай-ка, Фая, не задумывайся, мне сегодня некогда, – сказала и села.

И услышала над ухом свистящий шепот:

– Здесь нельзя чай пить. Сюда покойников кладут.

Мать вскинула на Фаю глаза, зеленоватые, про которые частенько нельзя было сказать, видят ли они тебя, хотя смотрят прямо тебе в переносицу. Сейчас они посмотрели сначала в один Фаин глаз, потом в другой.

– Ну и что? Покойников всегда на столы кладут, – сказала мать ровным голосом. – Что ж теперь, нам с тобой чай не пить никогда?

Она разлила по чашкам кипяток и пододвинула к себе раскрытый том Пушкина, лежавший страницами вниз на углу стола.


«В конце 1811 года, в эпоху нам достопамятную, жил в своем поместье Ненарадове добрый Гаврила Гаврилович Р**. Он славился во всей округе гостеприимством и радушием: соседи поминутно ездили к нему поесть, поиграть по пяти копеек в бостон с его женою, Прасковьей Петровною, а некоторые для того, чтобы поглядеть на дочку их, Марью Гавриловну, стройную, бледную и семнадцатилетнюю девицу. Она считалась богатой невестою, и многие прочили ее за себя или за сыновей…»

Серебряная ложечка позванивала о чашку, Фая, чтоб не обжечься, черпала ею чай и безбожно хлюпала. Агния Ивановна пила кипяток не обжигаясь и читала «Метель». Она имела обыкновение открывать том Пушкина где придется, но поскольку он был единственной книгой, которую она возила с собой, то и чувствовала его очень хорошо. Открывая вроде бы наугад, она пальцами все же понимала, где откроется. Ранним утром, когда Агнию Ивановну, как позднее и Фаю, разбудили петухи, она обнаружила над своим лицом незнакомую полку, на ней – знакомого Пушкина. Протянула руку и, еще не проснувшись толком, начала читать «Выстрел». К приходу Сидорова «Выстрел» был прочитан и начат «Станционный смотритель». «Смотрителя» Агния Ивановна, грешным делом, не любила и дочитывать его за чаем не стала, а обратилась к «Метели». Текст был до того знакомым, что никак не мешал течь посторонним и не слишком связным мыслям. Однако именно текст давал этим мыслям направление и окраску.

Бог ты мой! Стройная, бледная семнадцатилетняя Марья Гавриловна «была воспитана на французских романах и следственно была влюблена». Агния Ивановна была воспитана на романах отечественных. Воспитала ее небольшая родительская библиотека, а потом и еще одна, публичная, которая была в их же доме, этажом выше. А под ними была пирожковая. Странно, что трехэтажный дом этот до сих пор стоит на тихой старой улице в центре большого города. Все такой же дом, светло-зеленой краской выкрашен, и внизу по-прежнему забегаловка, только уже не пирожковая, а кондитерская. На втором этаже в девяти комнатах их коммунальной квартиры – горсвет.

Аня была влюблена в соседа. Аня. Так ее звали в детстве. Теперь и не вспомнить толком этого соседа. Длинный, в очках. Архитектор. В тридцать шестом с двумя военными вышел из квартиры навсегда. Само собой, в Испанию уехал, сражаться за республику, – так думала Аня. А она из-за него в тридцать девятом поехала в Свердловск на строительный факультет поступать, там кафедра архитектуры была. Хотя всю жизнь в медицинский собиралась.

Сосед, когда уезжал, руку ей поцеловал. Коридор полутемный, сундуки, шкафы, шубы на вешалках, военные в дверях стоят смотрят. Ей тогда показалось – он ее в губы поцелует, но ведь смотрят же!… А он просто сказал ей:

– Прощай, Нюра! – и руку поцеловал. Нюрой в шутку звал, но и на самом деле думал, что ее зовут Анна.

Поцеловал, стало быть, и подержал еще похолодевшую эту руку в своей большой теплой ладони.

– Будь хорошей девочкой! – вот что еще сказал.

«Надо же, все помню», – удивилась Агния Ивановна, перелистывая страницу – необычайно тонкую, такой бумаги, похоже, теперь не делают. Недаром в этом пусть большом, но все же единственном томе чуть не весь Пушкин поместился.


Агния Ивановна перевернула страницу, на которой Марья Гавриловна, готовясь к побегу с Владимиром, писала письмо родителям. «Она прощалась с ними в самых трогательных выражениях, извиняла свой проступок неодолимою силою страсти…» Так писал Пушкин. «Интересно, – думала Агния Ивановна про Марью Гавриловну, – она ведь, бедная, и понятия не имеет, что этот ее Владимир для судьбы – так себе, эпизод. Даже еще меньше – предлог. Страхов-то сколько, страстей!.. Метель все нити судеб перепутает, Маша будет умирать от горячки, Владимир чуть с ума не сойдет и в конце концов на войне погибнет. Но все пройдет, канет, как не было. Судьба же между тем дело свое сделает, не зря глупая Маша повенчалась не с Владимиром, а с Бурминым. Судьба!..»

Что же такое судьба?

Судьба – это то, от чего дети родятся, по своему обыкновению быстро и коротко подумала Агния Ивановна. И вообще что-нибудь да родится, жизнь дальнейшая.


Снова вспомнился архитектор с теплой ладонью, из-за которого она уехала в Свердловск. Давно она уже поняла, что вряд ли он в Испании исчез, вряд ли… Она жалела его. И себя тоже. И все-таки, все-таки – как Владимир Маше, был он нужен Ане, чтоб свести ее с другим. И уж тогда-то, в Свердловске, ни на какой козе этого другого объехать было нельзя. А как хорошо, как правильно было бы объехать! Она всегда это знала и, как могла, старалась. Ходила перед ним, задрав нос, три с лишним года. Это он стал звать ее Агнией, из-за него она стала взрослой.

Он не ухаживал за ней. Просто, ей казалось, знал, что он – ее судьба. Красавцем с «интересной бледностью», как гусар Бурмин, он не был, вот уж нет. Был он тогда крепким спортивным парнем с ежиком темных волос, с серыми насмешливыми и одновременно угрюмыми глазами. Был умен, что не мешало ему плохо, вернее, наплевательски учиться. Иногда бывал страшно весел. Звали его Сережа. «Почему звали – зовут!» – подумала Агния Ивановна и поежилась, как будто от взгляда его насмешливого. «Не хорони», – сказал он ей, когда в сороковом, сорвавшись с четвертого курса, уходил в армию. Она ревела, ревела горько, со всхлипами, впервые на глазах у его приятелей подтвердив Сережину уверенность (бог его знает, была ли она у него!), что он ее судьба. «Не хорони», – сказал он ей. А через несколько дней она уехала домой хоронить отца.


Как странно – отца нет. Она и сейчас подумала об этом тем же самым чувством. Можно ли подумать чувством?.. А она так обычно и думала. Она помнила, как вошла после похорон в огромную прихожую. Там пахло сундуками с барахлом, шкафами, обувным кремом, нафталином и пылью и, еле уловимо, сдобой из пирожковой. И отцовским табаком, застрявшим в карманах его костюмов и пальто, еще долго-долго висевших в шкафах. Она жила после похорон дома неделю. Все было как при его жизни, но не живое уже было, а как в музее. И мама словно исчезла, словно не стало ее. Старый круглый стол посредине большой темноватой комнаты, скатерть с красной вышивкой. Над столом сиреневый абажур с кистями. Чистота, порядок, какого при отце не было. Музей. И только Галка – сестра младшая, румяная, близорукая – сидит за столом, уткнувшись в книгу, пьет чай, болтает под стулом ногами. И позванивает в чашке та же серебряная ложечка, что и сейчас, почти через полтора десятка невероятных, никем не ожидаемых лет.


Агния Ивановна, художница клуба «Прогресс», покосилась на Фаю, на ее склоненную к чашке голову, провела по этой голове рукой, потом поцеловала, словно клюнула, в затылок и снова углубилась в «Метель». Там уж 1814 год настал, и война минула. Марья Гавриловна после смерти Гаврилы Гавриловича снялась с доброй своей маменькой из тихого Ненарадова. И правильно. Уходит хозяин – умирает дом. А в умершем доме жить опасно…