Аркашины враки — страница 40 из 54


Так продолжалось до середины октября, до первого, раннего в этом году снега. Однажды утром Фая проснулась, как всегда, с закрытыми глазами и услышала тишину. То есть звуки были, и все знакомые. Но чего-то не хватало. Звукам не хватало эха. Они как будто сквозь подушку долетали, тихие и кроткие. И еще – не хватало берез, их шума. Как будто ночью они снялись белой стаей и улетели.

Но зато раздавался один, совершенно неожиданный и почти позабытый звук: мурлыкала Вася. Фая открыла глаза и увидела ее. Вася сидела в ногах у Фаи, прижавшись боком к батарее. Батарея к тому времени была уже не ржавая, мать покрасила ее все той же эмалью цвета слоновой кости и сгущенного молока, что и вывеску клуба «Прогресс». Но даже и покрашенная, батарея еще ни разу не становилась теплой, в клубе было холодно. Только вечером, когда шло кино, зал согревался от трех сотен набивавшихся в него веселых, возбужденно толкавшихся и громко разговаривающих людей – буртымцев и жителей Каяново, Кордона, Янычей. После сеанса тепло из зала пробиралось в гримировочную, мать специально открывала настежь дверь, и тогда окно запотевало. А к утру снова становилось холодно, и они согревались над чаем с молоком, над маленькой плиткой, из которой была вынута часть спирали. Согревались – сказано, пожалуй, неверно. Фая в те времена почти никогда не мерзла, а мать привыкла подмерзать, даже летом это с ней случалось, так что на холод они пока внимания не обращали. Когда же в Буртыме гасло электричество, случалось это, когда дули сильные ветры и где-то в поле валило столб, кино отменяли. В такие вечера Фая и мать объединяли одеяла и укладывались спать рано и вместе, на материн кожаный диван. Иногда они еще перед сном читали при керосиновой лампе Пушкина и смотрели, как клубится изо рта пар. Диван был хоть и старый, но с могучими пружинами, выгибавшими его потертое брюхо колесом. А они были легкими – Фая и мать, спать на диване вдвоем им было неудобно, особенно матери, с краю. Но лежать вдвоем и болтать перед сном они любили. Так что Фая даже радовалась, когда гас свет. Все, все было пока хорошо в их жизни! Только Васька откалывалась, да возникал иногда по вечерам непонятный Веня, при котором, как смутно представлялось Фае, начинала не то чтобы откалываться, но все же становиться непонятной и мать. И вот тогда, в короткие эти мгновения, холодный зимний сквознячок, который часто чувствовала спиной мать, доставал и Фаю, как будто и у нее «открывались тылы».

Проснувшись в это утро, услыхав тишину и Васькино мурлыканье, а потом и увидав Ваську, прижавшуюся к батарее, Фая почувствовала лицом и выпростанными из-под одеяла руками необычное тепло, не душное и влажное, а сухое. На всякий случай она дохнула ртом и, скосив глаза к носу, не увидела пара.

– Мама, – позвала она. И, услышав, как за шкафом дзынкнули пружины дивана, спросила: – Мама, почему тепло?

Мать показалась из-за шкафа сонная, с мягкими спутанными волосами. Вначале она глянула в сиреневатое, еще утреннее окно и ахнула:

– Снег выпал, Фаичка!

Потом прижалась коленями к батарее, сразу присела на корточки и попросила:

– Дай ручку.

Фая протянула ладошку, мать схватила ее и прижала к батарее. К теплой. Так они посидели все трое – Васька мурлыкала, мать смеющимися глазами смотрела на Фаю, а Фая смотрела в окно, где, медленно кружась, падали редкие сухие снежинки. Земля была в пушистом слое снега, снег опушал и притихшие ветки берез, и колья забора, и кусты смородины, и головки репейника, торчавшие прямо против окна. И даже на проводах, пронзающих сиреневатый свет, лежали легкие и бесконечные полосы снега.

С тех пор первый снег странно и навсегда связался для Фаи с теплом, так что позднее она полюбила и запомнила случайно прочитанные строчки: «После холода стало теплей, и пороша упала невинная…»


Днем Фая увидела, как из длинной трубы, торчавшей до сих пор неизвестно зачем из крыши кособокого каменного строеньица возле школы, валит черный дым, смешиваясь с белым, теперь уже влажным снегом, густо и прямо падавшим весь день с неба. Работала кочегарка. День был чудесный. В школе от неожиданной подачи тепла потекли трубы, так что занятия отменили, в клубе, где трубы были еще новенькие, стало тепло, как в бане. Хамидка в школу не пошла, и они носились с нею и с непременным Халиткой вокруг клуба, играли в снежки со всеми Рудометовыми, лепили бабу и все время прибегали в клуб греть на батареях мокрые покрасневшие пальцы. Васька, вылизанная, распушившаяся, сидела дома, смотрела, как пишет афиши мать, лакала молочко из блюдечка, а на улицу вышла один только раз. Понюхала снег, осторожно прошла по двору, оставляя глубокие ямки-следы, бегом вернулась и уселась на батарею греть покрасневшие и намокшие подушечки лап.


Так счастливо и светло началось еще одно время – предзимье.

Потом снег стаял. Потом снова выпадал и снова таял, сменяясь дождями, а иногда теплом. Вокруг холма, на котором стояли клуб «Прогресс» и школа, разлилось, ожило, засверкало и даже внезапно – это в октябре-то! – зазеленело болото. То самое, в котором потонула бричка, посланная на станцию за Солдатовым, высоким человеком в сером габардиновом пальто, человеком, которого Фая никогда не видела, но запомнила на всю жизнь. И действительно, как предупреждал Веня, ни Фая, ни мать в октябре не только в город не съездили, но даже просто с холма своего, как с острова, не спускались. Сапог-то у них не было, только ботики. Но и это островное время было хорошим временем. Оркестровую яму залило водой, зеленоватой и темной, почти морской. Там у Фаи и Хамидки появились два флота, корабли были самые грубые – просто всевозможные деревяшки, изредка с мачтами-гвоздями. Однажды на их хлюпанье и бульканье в яме обратил внимание Веня. Постоял-постоял на самом краешке сцены, на рампе, глядя во влажный и вонючий сумрак ямы, потом ушел, а через пять минут вернулся с чемоданчиком, с балеткой. В те времена кто только чего ни носил в таких!.. Реже всего – балетные тапочки. Киномеханик Веня держал в своей балетке пассатижи, нож и ножницы, клей для пленки, канифоль и олово, паяльник, гвозди и шурупчики, всякий металлический хлам. Веня выудил из ямы один из лучших Фаиных кораблей – гниловатую и склизкую доску с ржавым гвоздем посередине, быстро заострил перочинным ножом нос, затем вколотил в корму два гвоздя и прижал ими к доске кусок свинца.

– Принайтовано жестко, – произнес Веня и опустил доску в воду. – Подводная лодка «Наутилус» готовится к погружению.

Фая, Хамидка и Халитка молча следили за ним, ничего не понимая. А Веня, безрассудно намачивая в воде рукава пиджака, снова достал доску и вбил еще один здоровый гвоздь, на этот раз в нос. «Перископ!» – сообщил он. После чего бережно взял подводную лодку «Наутилус» обеими руками, примерился и вонзил под острым углом в воду. Раздался шипящий всплеск, и доска пошла над самым дном, только гвоздь-перископ чуть бороздил поверхность, отмечая стремительный путь «Наутилуса».

– Так, так, так, так! – вопил тем временем Веня, глядя в собственные кулаки, как в морской бинокль. Лодка двинула носом плававший в дальнем углу чурбанчик и перевернула его. – Неприятель атакован и потоплен, – удовлетворенно заключил Веня, подхватил балетку и ушел, погромыхивая железяками.

Он еще не раз спускался к ним в оркестровую яму, пока там стояла вода, выбирал какую-нибудь доску, палку, обрезок фанеры или чурбан и быстро превращал в боевое судно. А потом проводил короткий разрушительный бой, к восторгу Ха-литки, которому нравились брызги в лицо, морские команды, долго не стихавшие после Вениного ухода волны и качающиеся на них днищами вверх корабли. А для Фаи с Хамидкой Венино нашествие было почти всегда трагедией. Их игра в оркестровой яме была продолжением мирных игр про Тетку Галину. Тетка Галина путешествовала по морю. И вот тут-то и врывался, как тайфун, как стихийное бедствие, Веня. Тетка Галина была сделана из папье-маше и не тонула, но она размокала потихоньку, и краска на ней отслаивалась. Но, как всякое стихийное бедствие, вторжения Вени вселяли в Фаю, да и в Хамидку, вместе с тревогой и неподдельным ужасом еще и тайный, опасный восторг. Веня приходил не поиграть с детьми, он для себя приходил, ему так хотелось. И если он и вылавливал свалившуюся с корабля Тетку Галину, для чего даже однажды влез в сапогах в воду, то делал это так, между прочим. Бывает же, что и шторм выносит утопающего на песчаную отмель. И поэтому, когда Фая слышала в зале Венины шаги, она почти с надеждой ждала, что он сейчас заглянет в оркестровую яму. И он заглядывал и спрашивал:

«Мокнете, лягушки?..» Но чаще проходил мимо, в гримировочную, и там, Фая знала, его шаги также слышит мать. И так же, как Фая, мать всей душой понимала, что Веня – человек чужой, но все-таки ждала. А он иногда проходил мимо – через служебный вход на улицу. Но чаще заходил. И садился, как всегда, на крыльцо, и болтал всякую околесицу, поглядывая на Агнию Ивановну ласково, насмешливо, а иногда и зло.

В клубе было то жарко, то холодно, клуб знобило. Знобило и Веню – октябрь был для него тяжелым месяцем. Что-то вроде озноба происходило и с птичником. Листва почти вся облетела, и только курицы, как крупные белые листья, взлетали на оголенные сучья, а на верхних ветвях, тоже голых, качалось и горланило черное воронье. Иногда, как будто ветер налетал, черные и белые листья с шумом срывались – черные уносило в небо, а белые осыпались на землю, и становилось тихо, березы оставались пустыми.

С войны мать взяла за правило раньше горя не горевать. За правило взяла, но не хватало сил: слишком сильно, слишком долго напрягалась душа, и, случалось, она горевала раньше горя.

Душа… Агния помнила вопрос, который ей задал Сережа в первый день знакомства. «У тебя есть душа? – спросил он. – Понимаешь, я хочу знать, чувствуешь ли ты, что у тебя есть душа? Вот я не чувствую. По-моему, у меня души нет». Агния тогда прислушалась к себе и услышала – у нее душа есть. Странное дело, с первого дня знакомства все, что говорил Сережа, Агния выслушивала всегда серьезно, понимала буквально и сразу примеряла к себе, к нему. Да и запоминала, как потом выяснится, на всю жизнь. Сережа, когда понял это, у