– Идемте в красный зал, – сказал он. – Там лучше освещение.
В красном зале освещение было ничуть не лучше, но и сама комната, и мебель казались классом выше, чем в других комнатах. Здесь стояли не масляные лампы, а свечи, которые Кавафис немедленно принялся переставлять, следуя какому-то загадочному плану. Наконец, поместив себя в тень, он удовлетворенно вздохнул. Моргана же он усадил возле окна с льющимся из него желтым светом, под которым было удобно читать.
Моргану стало ясно, что ему хотят устроить экзамен. Кавафис набросил на лицо маску усталости и безразличия, что свидетельствовало о его волнении. Но Морган не упражнялся в греческом со времен Кембриджа, а потому не вполне соответствовал стоящей перед ним задаче. До него едва доходили неясные, смутные значения некоторых фраз лежащей перед ним рукописи, и после нескольких минут, в течение которых он вглядывался, хмурясь, в тексты Кавафиса, Морган выдавил из себя какое-то вялое суждение:
– На мой взгляд, имеются кое-какие совпадения между вашим греческим и тем греческим, что учат в английских школах. Я могу ошибаться…
Эффект был мгновенным. Кавафис, словно очнувшись ото сна, вскочил со своего кресла.
– О, как это здорово, мой дорогой Форстер! – прокричал он. – Действительно здорово!
И принялся нетерпеливо звать слугу:
– Миргани! Сюда, немедленно! Миргани!
Явился Миргани, и хозяин тут же послал его за виски.
– Мой стакан еще полон, – сказал Морган.
– Да, но это виски из Паламаса. А поэзия требует чего-нибудь получше. Миргани! В красных стаканах!
Миргани принес хорошего виски в красных стаканах, а также тарелку с оливками и сыром. Старые свечи были задуты, другие зажжены и расставлены по-новому, так что теперь Кавафис оказался на свету, а Морган утонул в тени. Папка с рукописями тоже перекочевала в руки хозяина. Морган понимал, что его статус в глазах поэта поменялся, так как ему удалось доказать, что он человек стоящий. Красный зал, красные стаканы – все говорило о гораздо большей мере уважения. Он попытался и вести себя соответственно. Но через мгновение, когда поэт начал читать, уже не было нужды притворяться. Голос Кавафиса, с его изысканным английским акцентом, лился мягко и уверенно. Он одновременно переводил то, что читал, но было ясно, что он отлично знает свои слова и что бумага не нужна. Длинное бледное лицо с глазами ящерицы и выражением легкой меланхолии на время, казалось, растворилось в тумане, и через этот туман Морган заскользил навстречу некоей полуночной процессии, призрачной и прекрасной, текущей сквозь александрийские городские ворота, – в те незапамятные времена, когда и времени-то еще не существовало.
Поэма была короткой, и смысл ускользал от Моргана, пока Кавафис не сообщил ее название – «Бог оставил Антония».
– Это из Плутарха? – спросил Морган.
– Именно! Отлично, Форстер!
И вновь в словах поэта заиграли энергия и интерес – сегодняшний гость ему нравился.
– Еще почитать?
– Конечно, непременно!
Была прочитана еще одна поэма, затем другая. В обеих поэт посетил Древний мир – либо с помощью истории, либо опираясь на мифологию. Утраченное прошлое в них возрождалось и связывалось – либо через образность, либо посредством чувства – с настоящим. Язык поэм был сдержанным и строгим – как и голос их автора, холодным и теплым одновременно, вибрирующим от внутренней иронии. Ошибиться невозможно – поэмы были прекрасны!
Греческий квартал, где жил поэт, располагался к северо-востоку от центральной площади, где стояла гостиница Моргана. По пути домой он впервые осознал, насколько стар этот город. Странное, совершенно новое ощущение, и Морган надеялся, что оно останется в памяти недолго. До этого момента он воспринимал Александрию как некое временное прибежище путешественников, исследователей и завоевателей; и даже сейчас улицы были переполнены хорошо одетыми людьми, которые стремились в никуда из ниоткуда. Не так уж много следов истории разлилось вокруг них или же под их ногами – все в этом городе постоянно разрушалось и перестраивалось. И хотя он был построен Александром Великим, в нем жили Каллимах и Феокрит, и здесь же умерла Клеопатра, мало что из прошлого сохранилось в Александрии. В отличие от индийских городов, ревниво хранящих свое прошлое, Александрия казалась вполне современным городом-космополитом, выстроенным на известняковом кряже, с морем по одну сторону и соляными болотами по другую.
Александрия являлась столь же обыденной и банальной, как камни и вода. В конечном итоге ее даже ненавидеть было трудно.
Морган хотел поехать в Египет потому, что надеялся вновь попасть на Восток. Но он ошибся, угодив на псевдо-Восток. Он жил здесь уже четыре месяца, но с самого момента приезда так и не увидел ничего романтического или мистического в окружающем пейзаже. Лишь иногда, на закате, в небе происходило что-нибудь неординарное.
Не привлекали его и египтяне. Они не пробуждали в нем интереса и сочувствия, как индийцы. Все в египтянах – их манера двигаться, одежды, привычки и обычаи – скорее отталкивало, чем притягивало Моргана. Выдалось только два случая, когда эротическое начало в нем было тронуто и на мгновение пробудилось. Один из них произошел в трамвае, где молодой человек, прощаясь с солдатом, тронул пуговицы на его тунике. Большей частью он чувствовал к местным жителям физическое отвращение, и это ощущение, в свою очередь, возмущало его. Оно напомнило Моргану живущих в Индии тупых высокомерных англичан. Он не ожидал, что в нем поселится чувство расового превосходства, эта достойная презрения зараза, отвратительнее любой грязи. Страшно обеспокоившее его открытие!
В его первый приезд еще шли разговоры о возможном вторжении турок, и, как следствие, Морган почувствовал себя очень храбрым. Но приподнятое настроение вскоре улетучилось, оставив его один на один с рутинными обязанностями. Его работа предполагала поездки по разным госпиталям в Александрии; шествуя из палаты в палату, он разговаривал с ранеными, выслушивал их истории и делал пометки в блокноте. Каждый вечер в офисе организации Красного Креста на бульваре Мохаммеда Али он писал на машинке отчет, который потом отправляли в Лондон.
Отсюда, как полагал Морган, семьям в Англии шли сведения о погибших, а также пропавших без вести сыновьях и братьях. Отчеты были сухими и точными и, вне всякого сомнения, полезными. Но именно голоса, звучавшие за этими отчетами, свидетельствовали о самой правдивой правде.
Мы устраивали бруствер, и там лежал этот мертвый австралиец. Так мы его разрезали – по горлу и коленям – и стреляли сквозь него. Когда мы шли в атаку, нам давали не по одной, а по четырнадцать ложек рома, и мы ничего не боялись. Хуже всего было, когда случалась задержка и боевое настроение проходило. Тогда лежишь и слышишь, как сердце бьется о поверхность земли.
У Моргана самого сердце отчаянно колотилось, когда он представлял себе все это. Военные были так молоды – почти мальчики, невинные и уязвимые. Каждый из них, будь это в его власти, сегодня же закончил бы войну. Они видели кошмарные вещи и сами совершали подобное («Мы дрались за каждый дюйм, не жалея ни себя, ни турок», – рассказывал один, и Морган верил ему). Но главное состояло в том, что нечто ужасное совершалось по отношению к ним самим, и именно поэтому они находились в госпиталях. Кого-то ранили в жестоком бою, кто-то просто заболел. Кровь и гной, рвота и кал – никогда Морган так близко не сталкивался с жизнью человеческого тела, с его болезнями, страданиями и разложением. Он старался не отводить глаз, но уносил с собой из госпитальных палат убеждение в том, что эти страдания необходимо срочно прекратить, причем немедленно, ценой даже крайнего унижения.
Подобное мнение разделяли далеко не все англичане. От своих коллег по Красному Кресту Морган слышал, что есть более страшные вещи, чем война, и что Британия пока не оплатила свой долг перед маленькой храброй Бельгией. Один особенно воинственный полковник, несколько минут послушав Моргана, сказал с усмешкой:
– Нет, вы точно не созданы быть солдатом. Занимайтесь лучше розысками. Вы в своем деле непревзойденный работяга.
В общем, чтобы оставаться на этой работе, ему не требовалось дополнительных усилий; разговоры с простыми солдатами доставляли ему удовольствие. Принадлежность к Красному Кресту давала Моргану право на выражение заботы и нежности, которые в иных условиях могли показаться подозрительными. Солдаты говорили прямо и искренне – никакого идеализма, только факты. Их отправляли под огонь, в то время как офицеры, подобные этому ужасному полковнику, держались в тылу. Да, раненые солдаты и были настоящей Англией – никакого снобизма, и человек стоит столько, сколько он стоит. Морган проводил с ними гораздо больше времени, чем было необходимо: играл в шахматы, писал за них письма, читал вслух или играл для бедолаг на фортепиано. Пару раз даже относил их часы в мастерскую. Но большую часть времени он просто слушал их, склонив голову, а они говорили и говорили о Войне.
По работе он отчитывался перед мисс Викторией Грант-Дафф, командующей департаментом, контролирующим учет раненых и пропавших без вести. Она была на десяток лет старше Моргана, несколько нудная и нервная, но в целом достаточно дружелюбная дама. У них нашлось о чем поболтать, так как отец ее служил в свое время губернатором Мадраса. Но, что более важно, ей очень нравились отчеты Моргана. Через две или три недели она вызвала его, сообщив, что из Лондона телеграфом ей передали, что его отчеты очень хороши.
– Вы лучший из моих подчиненных, – сказала ему мисс Грант.
– Я рад, – отозвался Морган.
– Только не говорите об этом другим.
– Не буду, – пообещал он.
То, что его признали лучшим, звучало забавно, потому что под началом мисс Грант трудилось всего четыре человека. Один из них, некто Уинстэнли, проживал с Морганом в одном отеле и как-то признался, что и он, и остальные члены их команды фактически ничего не делают. Так что состязание с прочими специалистами департамента у Моргана выходило не слишком ожесточенное.