Два письма из России пришли 18 октября вместе с очередными депешами, но так и остались лежать нераспечатанными и забытыми на столе в кабинете. Три дня, пока длился нескончаемый поток соболезнующих, Александру Борисовичу было не до политики. Старый князь скончался во сне с 17 на 18 октября 1727 года в своем парижском особняке. Мертвого обнаружил валедешамбр, пришедший утром по обыкновению брить господина.
Смерть отца не укладывалась в голове, даже лечащие доктора не предсказывали столь страшных последствий, ведь течение болезни приостановилось, и министр, привыкший за последние годы к кризисам и улучшениям, начал выезжать в люди и включился в плетение дипломатических интриг, успешно проводимых с его подсказки князем Александром.
Тем неожиданней явилась мгновенная кончина.
Если бы не секретарь покойного, взявший на себя смелость руководить домом, и молодой Тредиаковский, неотступно следовавший по пятам, Александр Борисович, верно, не вынес бы эти пронзительно пустые дни, – он любил отца и теперь, оставшись один, ощутил всю тяжесть одиночества.
К концу третьего дня поток посетителей заметно поуменьшился, и Александр Борисович взял себя в руки и заставил подняться в рабочий кабинет. Единственное, что он успел совершить за эти траурные дни, – послал курьера с известием в Россию. Ему наказано было скакать без ночлегов, и изрядная сумма, приложенная к щедрым подорожным, должна была возыметь действие.
Следовало начинать жить без руководителя. Сколько б в тайне ни ругал князь медлительного и чересчур осмотрительного отца, он понимал, что все говоренное и совершаемое им даже в обыденной жизни – плод серьезных раздумий. «Поспешай не торопясь», – говорил покойный и всегда оказывался прав. Теперь, не имея во Франции официального статуса, он, привыкший к действию, оказался вдруг с подрезанными крыльями. Пока еще доскачет гонец. Пока там решат, а там не любят торопиться. Состояния неустойчивости, подвешенности между небом и землей, он, баловень судьбы, ни разу в жизни еще не испытывал, а потому ощущал какую-то неловкость и собственную слабость. Как-то еще примут в Петербурге известие из Парижа? Вполне вероятно, если не заступятся верные люди, ему вообще не видать посольских полномочий. А возвращаться сейчас на родину князю не хотелось – там теперь Куракиных не жаловали.
Сведения из столицы последние месяцы поступали весьма и весьма тревожные. После смерти императрицы Екатерины, последовавшей шестого мая сего года в девятом часу пополудни от лихорадки, как гласило извещение, на престол взошел малолетний император Петр Второй. Петр – внук Петра. Надежды, связанные с воцарением, быстро развеялись. Присягнув в Париже новому государю, отец и сын Куракины не клялись в верности Александру Даниловичу Меншикову, который и при покойной государыне был далеко не из последних людей у трона, а теперь, как сообщали тайные корреспонденты, и вовсе прибрал бразды правления к своим рукам.
Вот и сейчас медлил Куракин вскрывать письмо: ничего, верно, хорошего оно не предвещало. Сломал печать и прочитал – новости сообщались страшные: в столице начались гонения. Петра Шафирова, возвращенного Екатериной из ссылки и ею же утвержденного президентом Коммерц-коллегии, Меншиков при содействии Остермана отправил в Архангельск заведовать делами китоловной компании; правда, за бароном сохранили звание президента, но именно пустой титул вселял в людей ужас. Ягужинского отозвали с поста посланника в Польше, велели ехать в Малороссию в армию. У Артемия Волынского отняли казанское губернаторство. Он недолго пожил в столице в чине шталмейстера, но сочтено было нужным спровадить его подальше, министром при дворе герцога Голштинского. Но и это столь незначительное место показалось Александру Даниловичу опасным, и несостоявшийся министр и экс-шталмейстер поспешил на юг, в армию, вдогонку Ягужинскому.
Пожалуй, узнай он про опалу Волынского при других обстоятельствах, Александр Борисович наверняка порадовался бы падению соперника. Артемия всегда терпеть не мог. Они были приблизительно равного возраста, одинаково продвигались по служебной лестнице, но буйный, надменный и деспотичный характер Волынского всегда вызывал у Куракина неприязнь, а особое расположение Петра к своему дерзкому и напористому боевому офицеру рождало у князя острое чувство зависти. Астраханское, а затем казанское губернаторства Волынского – верный путь наверх, так сказать, последние испытания перед ответственными постами в столице – он воспринял с болью в сердце. Сколько людей прошли через окраины к свету! Это была проверенная дорожка: Салтыков, знатный родственник Волынского, недаром выхлопотал своему племяннику губернаторство. Петр, зная Артемия Петровича как человека преданного и крутого, с радостью подписал назначение, надеялся, что новый начальник наведет в расшатавшихся окраинах порядок, установит дисциплину. Но ведь не кнутом же, не кулаком, не кровью одной следует проводить реформы. Как человек просвещенный, Александр Борисович видел вред, наносимый стране такими столь ретивыми исполнителями воли государя. Тут-то и скрывалась главная, как он полагал, причина его ненависти к Артемию Волынскому. Князь причислял себя к сторонникам более мягкого правления. Про казанского губернатора ходили страшные толки, и, кроме прочего, он, сказывают, был нечист на руку, и это после того, как однажды разгневанный император чуть было самолично не казнил зарвавшегося подчиненного. Но, о чудо, Фортуна оберегала своего любимца. Пока оберегала, успокаивал себя Александр Борисович.
Теперь же, здесь, в Париже, получив известия об опалах, он даже пожалел давнего недруга, ибо понимал, что личные счеты – ничто перед общей опасностью. Дайте только волю – Александр Данилович всех сметет с лица земли, и до Парижа достанет его разящая десница. Меншиков всегда числил Куракиных в первом ряду своих недоброжелателей. Да, что ни говори, но факты, сообщенные в письме, были воистину ужасны!
Корреспондент предсказывал опалы многим – в том числе и Феофану Прокоповичу. Церковники, возглавляемые заиконоспасскими клириками, всегда держали нож за пазухой, выжидали только момента сразить могучего всероссийского пастыря. И, кажется, все к тому клонится, Меншиков вынужден искать поддержки в противном лагере, коли поднял меч на главных вельмож государства.
– Значит, Александр Данилович начал прибирать Петровых сподвижников – свидетелей, – пробормотал Куракин. – Быстро действует и круто, слишком быстро – спешит, а значит, есть еще надежда…
Нет, ехать назад – безумие. Дождаться курьера и, если тот подтвердит высокие дипломатические полномочия, включаться вновь в игру, вдалеке от опасной теперь отчизны, но на благо ей. И обязательно, обязательно, как никогда необходимо заслужить одобрение Петербурга, кто и как бы им ни управлял. Нужен какой-то повод, какая-нибудь история, а уж он уцепится и раздует ее до вселенских масштабов – на такие уловки он мастер, школа отца не прошла даром.
Сейчас в Париже наблюдалось затишье, но князь в свою судьбу верил – в дипломатии события порой развиваются так же стремительно, как сегодня на невских берегах.
Он распечатал второй конверт: писал господин Шумахер – первый помощник президента Академии наук Лаврентия Блюментроста. Через Головкина до ученого дошли слухи о предстоящем издании сочинений Лебрюна, и он хотел бы просить сиятельного князя и его подопечного господина Тредиаковского, еще лично Шумахеру неизвестного, но заранее глубокочтимого, посодействовать с включением его статьи о калмыках в приложения к книге голландского путешественника.
Князь ухмыльнулся – вероятно, Шумахер, не разобравшись, принимает Тредиаковского не за того, кто есть он на самом деле. Как в фарсе с переодеваниями, сказал бы отец…
Он решил позвать поэта, но тот опередил и вошел сам, неслышно подкравшись по ворсистому ковру в прихожей – в печальные дни траура разрешено было ему беспокоить князя без стука.
– Ваше сиятельство давно не ели, не изволите ли подкрепиться? Голод совсем обессилит вас, ваше сиятельство.
Он смотрел на юношу. Вероятно, отцу так же было приятно на него глядеть – недаром старик привязался к своему джиованне поета и все вечера проводил только с ним. Тредиаковский подкупал мягкостью и незаурядным умом, был нельстив, но предельно обходителен, беседа с ним доставляла удовольствие.
– Это ты, каро мио, – отметил про себя, что назвал любимым словечком покойного. – На вот, прочти – тебе письмо адресовано.
Тредиаковский от неожиданности отшатнулся, на лице был написан испуг. Рука, принимающая конверт, мелко дрожала, и князь поспешил его успокоить, невесело пошутив: «Не бойся, известия вовсе не траурные, как ты, видать, вообразил себе. Две смерти в три дня – слишком многовато бы вышло, ты не находишь?»
– Садись здесь же и читай, – приказал он, – обговорим все после, на днях. Господин Шумахер человек ученый и просвещенный, весьма тебе полезен. Он сейчас в большом фаворе у президента Академии, ведь он – библиотекарь, то есть управляющий всеми делами петербургской науки. С ним не следует ссориться.
Пока Василий читал, он поглядывал на своего «поета» из-под полуприкрытых глаз. Уже два долгих вечера, томительные, как путь на Голгофу, коротал он с Тредиаковским, спасаясь от одиночества. Беседы действовали успокаивающе: Василий по просьбе князя вспоминал время, проведенное наедине с отцом. Александру Борисовичу был интересен взгляд на родного человека со стороны. Оказывается, они не только читали, но и говорили и судили о прочитанном. Отец, видя, что нашел наконец верного слушателя, спешил наставить будущего студента на путь истины. Он ругал галантную щегольскую галльскую поэзию за пустые красоты слога – сии виньетки украшателей рисуют вымышленную жизнь, только засоряют голову.
Они вредны российскому человеку, призванному делать дело, а не предаваться наслаждениям. Ведь ту же цель преследуют церковные псалмопевцы, сочиняющие свои вирши на недоступном большинству церковном языке. Что стоят эти словеса? – вопрошал отец. Ругая московских священнослужителей, он прославлял проповеди Прокоповича: меткие, понятные, простые и вместе с тем возвышенные, поистине поэтические. Надобно пример брать нам с италианского, ибо язык сей демократический, доступен и знати, и народу, и слугам Господа Бога, хотя последние и ведут службу на латыни.