– Хорошо, не буду посвящать тебя в секреты моей миссии, только намекну, что если ты удачно справишься с возложенным поручением, то очень споспешествуешь процветанию России и приобщению ее к Аполлоновой лире, которой, по-моему, собираешься служить. В противном случае, я не пугаю, тебя ждет немедленная смерть, ибо доверенное тебе – государственная тайна. Да, если все сойдет гладко, тебе еще и перепадет от щедрот тех, с кем будешь иметь дело.
Он дал немного времени, дабы молодой человек смог вникнуть в смысл слов, поглядывая незаметно за его поведением. Тредиаковский казался напуганным; слушал очень внимательно и стоял слишком прямо, как соляной столб.
– Я весь слух, ваше сиятельство, – проговорил наконец он срывающимся в шепот голосом.
– Говори громче, мы здесь одни, – улыбнулся Куракин. – Никому не имеешь ты права доверять дипломатическую тайну. Я решил сделать тебя курьером-посредником на время моего отъезда. С завтрашнего дня ты поступаешь во власть аббата Тарриота и обязан выполнять любые его указания. Ты станешь пересылать письма этого господина лично мне в Петербург и передавать ему мои послания, доставленные секретной почтой. Кроме того, я хочу, чтобы ты действительно стал моими ушами, сдружился с иезуитами и отписывал мне во всех подробностях о разговорах, коим будешь свидетелем, – меня интересуют мнения отцов-богословов относительно России и возможности объединения Церквей. Кстати, работая по моему указанию, ты сможешь заслужить прощение недовольных тобой заиконоспасских учителей. Думаю даже, что теперь, когда ты станешь помогать общему делу, вполне приспела пора отписать во взрастившую тебя академию и испросить у них денег на образование; мне кажется, сегодня твоя просьба будет удовлетворена. А лишняя сумма сверх жалованья, как я понимаю, никогда не повредит. Наше предприятие одобрено Российской и Православной Церковью и замышляется на благо ей, так что успокойся и перестань наконец дрожать как осиновый лист.
Он говорил намеренно туманно, чтобы молодой человек понял только полуправду, а то, о чем он смог бы догадаться, пускай и остается догадкой, главное – его уста ничего определенного не произнесли.
– Возможно, декан не пожелает лично принимать тебя, тогда запомни еще одно имя – Поль Шарон. Этот студент – вполне доверенное лицо своего учителя и духовного наставника. Чего ты теперь испугался? Ты знаешь его, отвечай?
– Да, ваше сиятельство, – справившись с собой, тихо, но ясно ответил Василий. – Мне кажется, Шарон ненавидит меня, впрочем, взаимно. Однажды я публично унизил его, одержав верх в споре.
– Не волнуйся, теперь полюбит, можешь быть уверен – иезуиты умеют любить и ненавидеть только по приказу, а таковой будет дан ему незамедлительно. Ну, ты, кажется, колеблешься? Я не ожидал подобного поведения.
– Никак нет, ваше сиятельство, – до хруста стиснув пальцы, ответствовал Василий.
– Ну да теперь и неважно. Ты знаешь тайну, и невыполнение… – Князь приумолк и переменил голос на ласково-ободряющий. – Ну же, Тредиаковский, выше голову, мне необходима твоя помощь. Ту михи россус эрис! – добавил он лукаво.
– О да, ваше сиятельство, – с жаром подхватил Василий. – Я же говорил, что весь ваш раб. Не беспокойтесь, ежели надобно – я отдам всего себя на любые муки за вас!
– Никаких мук, дурак, от тебя не потребуется. – Куракин скрыл за грубостью фамильярность. – Иди же и завтра передай сей пакет мосье декану или этому твоему Шарону. Увидишь, он станет внимателен к тебе, как самый галантный французский любовник.
И, расхохотавшись, князь подал Василию голубой конверт и указал на дверь. На душе у господина посланника было легко, как всегда, когда он начинал ответственное и рискованное дело. Александр Борисович целиком доверялся оберегающей его счастливой Фортуне. Просчитывать же мелкие детали он не любил, зная по опыту, что углядеть все невозможно. Главное – движение к великой цели!
24
Нет, мир непостоянен, зол он на самом деле, грязен, жесток, холоден, обманчив, гадок, груб, недоброжелателен и лют. Все, все, казалось, так удачно выстраивалось судьбой, все спешило научить, пленять, очаровывать, услаждать – и в единый миг разбилось, раскололось, разлетелось в куски, на мелкие, затухающие квадратики мозаической смальты. Словно белый снег накрыл поля, придавил кусты и деревья – сразу стало тихо. Все мимолетно и переменчиво, опять надвигается тоскливое одиночество, грядет в обнимку с ледяной гордостью-утешительницей, закрывающей живое лицо крашеной восковой маской. Глубок в безветренную погоду снег, тяжел и обжигающе хладен. Как черпать воду из застывшего колодца? Где взять силы, чтоб противостоять ненастью? Следует ли покориться законам сущего, ведь бой тьмы со светом, мокрого с сухим, незрелого со спелым, низкого с высоким, мрачного с веселым и прочих, и прочих двоиц бесконечен и неотвратим, как необратим бег светила, клонящегося к закату.
Как оказалось много несчастья в счастии, и всего добавилась-то маленькая из двух букв частичка, а уже сыплются звонкие осколки некогда магического витража.
Но недаром искрой промчалось в голове слово «бой». Схватка. Битва. Баталия. Сражение. Сила. Есть, есть силы противостояния! Нельзя пасть, сдаться, унывать – надобно верить, что вера родит новое счастье. Пусть сейчас он игрушка в руках господина посланника, пусть он лишь посредник, пусть станет он презираем в Париже, как было уже в Москве, пусть лишится друзей, пусть превратится в изгоя – он пересилит беду. Быть терпеливым. Быть терпеливым. Быть терпеливым. Перемелется, перетрется, уголья затянет золой. Главное – цель!
Но почему упомянул князь в разговоре заиконоспасское начальство? Неужели и здесь, вдали от России, настигнет его та сила, от которой бежал и уже было чувствовал себя в безопасности под хлебосольным кровом Куракиных? Что значат туманные намеки насчет прощения? Ведь и старик отец, да и сам Александр Борисович неоднократно поносили московских церковников? Он не находил ответа. Он был один, один против судьбы, замышляющей что-то недоброе, и постичь ее предначертания было выше его слабых сил. Неужели вечно суждено ему зависеть от воли коварного Малиновского? Отчего, отчего время, словно схваченное гигантской рукой отважного наездника, прекратило свой победоносный галоп, повернуло вспять, и новый круг грозит стать частичным повторением старого, а люди, казалось навсегда исчезнувшие, опять возникают на его пути, торжествуют, должно быть, победу, и снова, и снова, и снова норовят закабалить его, силой заставить действовать вопреки убеждениям?
Пелена застит очи князю, он чает, что одолеет иезуитов. Он уверен, это заметно по тому, как он отдавал приказы. Вода точит камень – несчастный, он, видно, запамятовал, что говорят про орден – это тихая, потаенная, грозная и беспощадная сила. Страшно представить себе Россию под пятой латинства: кардинальский пурпур в Кремле! Нет, это наваждение, не бывать ему. Он, верно, не понял намеков Куракина, видно, тот, стремясь к просвещению Отчизны, замыслил какую-то опасную дипломатическую игру, а единение – предлог, повод, недаром же велел вызнавать думы богословов. Обманом взята неприступная Троя, лукавство не раз спасало хитромудрого Одиссея в скитаниях. Так случится и теперь. Он, Тредиаковский, доподлинно знает, слышал не раз – Куракин мечтает об обновлении русском, кое невозможно без латинской культуры, а значит, рядом со светом просвещения, с теплом от него должны соседствовать стужа и темень. Так устроен мир. О! Иезуиты, судя по россказням, обожают тайны, и, скорее всего, никто и не узнает о его миссии. Конечно, он не замарает себя тридцатью их сребрениками, он будет резидентом, он занесет на родину Аполлонову лиру. Велик поэт, открывающий своим голосом глаза незрячим, как малоимущим, так и государям, говорил Роллень. Велик, потому как слово всесильно и способно переменить даже злые нравы. Суждена поэту кропотливая работа – он должен стать переводчиком, посредником между светом и тьмой.
Озноб прошиб тело в последний раз, и оно стало оттаивать, огреваться, и вот уже пленительная истома разлилась по жилам. Не печаль, а радость явится нововозводящему Петербургу, не схоластическая латынь, а сила языка древних, не московская темень, а французский свет заиграет на его улицах, и будет над всем трубить в фанфары слава! Как только посмел он усомниться в князе Александре? Он перепугался, как мальчишка, а дипломат принял его за мужа, доверив государственную тайну, – он станет достоин ее. Господин Куракин – росс, никогда не решится он действовать родной земле во вред, а значит, дело затевает к ее пользе. Отныне он, Василий, знает свое место, он будет посредником, курьером, Меркурием-вестником, но не ради иезуитов наденет он лисью шкуру! Нет, он не предатель, это испытывает Фортуна, доверяя ему важнейшую роль, которую он исполнит со скромностью Ролленя, запасшись терпением, и, готовый к худшему, честно посмотрит в глаза соотечественникам и парижским товарищам, ибо начнет бороться за правду и торжество разума.
Он погрузился в созерцание: локти – острый угол на столе, ладони – изголовье подбородку, взор блуждает в неведомой дали. Он увидел укоряющий взор Даниэля и не отвел глаза. Француз вдруг оказался стоящим на каких-то ступеньках под проливным дождем, и Васька узнал лестницу родного астраханского Успенского собора. Рядом стоял страшный Петр. Мимо шествовало войско, заслоняя порой сбившуюся чуть в стороне свиту с губернатором Волынским во главе. И вдруг – о! – он точно заметил: Артемий Петрович заговорщицки подмигнул ему и следом, чуть прищурив глаза, на одно только мгновение прожег Тредиаковского тем давнишним, астраханским незабываемым взглядом. И вот он уже смешался с толпой, пропал, словно его и не было вовсе. Лишь долговязая, вымокшая под дождем фигура, властно и уверенно отдающая приказания солдатам, возвышалась над всеми, и рядом с ней, как трубач при полковом знамени, примостился маленький Даниэль. Колонны по-прежнему чеканили шаг, летел из-под сапог мокрый песок, свистела флейта и бил барабан, гулко и мерно. Постепенно все стало таять, и жестокая картина, заколебавшись, испарилась под пробившим брешь в небосводе жарким астраханским солнцем. Остались сухие ступени, пустые, бесконечно несущиеся ввысь, и флейта, игравшая откуда-то сбоку, уже печальная, зазывная, слезы накатывающая на глаза. Жалость к себе самому сдавила горло, и он, не выдержав, уронил на скрестившиеся руки голову и безутешно, по-детски разрыдался.