Арлекин — страница 43 из 83

25

Россия мати! свет мой безмерный!

Позволь, то чадо прошу твой верный,

Ах, как сидишь ты на троне красно!

Небу российску ты солнце ясно!..

О благородстве твоем высоком

Кто бы не ведал в свете широком?

Прямое сама вся благородство:

Божие ты, ей! светло изводство.

В тебе вся вера благочестивым,

К тебе примесу нет нечестивым;

В тебе не будет веры двойныя,

К тебе не смеют приступить злые…

Окончу на флейте стихи печальны,

Зря на Россию чрез страны дальны:

Сто мне языков надобно б было

Прославить все то, что в тебе мило!

Из «Стихов похвальных России», сочиненных в бытность в Париже в 1729 году Василием Тредиаковским

26

Как верность – одно из благороднейших качеств души, так и измена принадлежит к качествам ее, но противоположным – порицаемым и неприятным. Изменщиком нарекают изменившего первым, тот же, кто платит подобным за подобное, хоть и равен ему по сути дела, не изменщик, а мститель и не заслуживает осуждения. Око за око, зуб за зуб, издревле повелось, и не нам менять устои – это месть белая. Но тысячекрат страшнее страшная черная месть: с глазами совы, с усмешкой ехидны, рядящаяся под добродетель. Было ли Шарону приказано только полюбить недруга или еще и перетянуть на свою сторону, кто же узнает, – во всяком случае действовал он обдуманно, решив сперва уничтожить чужими руками, а затем поднять из праха, выходить и обласкать раненого, приручить, переродить, взрастив в нем предателя братьям своим. Кто узнает, да и так ли важно знать подобную правду?

– Ничего не объясняй мне, отныне я твой друг и одобряю все твои поступки. Признаться, никак не ожидал – тем более восхищаюсь теперь твоей выдержкой и мудростью, – шепнул он в первый же день, выводя Тредиаковского из кабинета Тарриота.

Василий чуть повел плечами, пытаясь скинуть руку, но Шарон словно не заметил жеста и увлек его к свету в конце коридора, к выходу, к широкой парадной лестнице. Как арестованный, прошествовал с ним Тредиаковский сквозь строй изумленно взирающих «новых». Если так и было задумано Шароном, то, следует приметить, рассчитал он все до мелочей дьявольски точно. Иезуит еще минут с двадцать продержал пленника и отпустил, таинственно подмигнув и осенив его на прощание хитрым знамением.

Сколько раз репетировал в уме Василий случившуюся затем встречу, но тут спасовал, когда догнал его Жан-Пьер и сзади одобряюще хлопнул по плечу.

– Как дела, Базиль?

– Все в порядке, Жан-Пьер…

– Желаешь объясниться? – Меранж любил брать быка за рога. – Что так вдруг ты полюбил Шарона? Что делал у мосье декана в кабинете, куда нам – простым смертным – путь заказан? – Он повел допрос в игривом тоне.

Василий принялся лгать, но, подняв глаза, убедился, что Меранж не верит, – и тогда он засуетился еще больше, затеребил отстающий от сукна на груди серебряный галун, речь его стала почти нечленораздельной. Поняв всю безысходность своего положения, он наконец замолчал, и только щеки пылали, как намазанные свеклой.

– Ты спешишь куда-то? – не обращая внимания на его странное поведение, будто невзначай обронил Жан-Пьер.

– Да-да, – ухватился за вопрос-подсказку Василий, тем более что скрывать здесь было нечего. – Я опаздываю на лекцию Ролленя, ты же знаешь, мы ходим туда с Даниэлем. Не желаешь составить нам компанию?

– Ну-ну, – протянул Жан-Пьер. – Ну-ну. Я все не могу понять, зачем они тебе дались. Не советую тратить время – у профессора сильные заступники, и иезуиты ему не страшны, так что ты зря стараешься.

– Ты, ты, – захлебнулся Василий, – ты думаешь, я наушничал Тарриоту на Ролленя?

– Нет, – перебил злобно Меранж. – Нет, мне очень интересно, чем же тебя умудрились купить?

Ах, как хотелось ударить в это самоуверенное лицо. Говори Меранж по-иному, Василий бы больше страдал, но глупые и необоснованные претензии бывшего друга немного охладили его.

– Ты не смеешь так говорить, Жан-Пьер. Что вообще ты знаешь о Роллене, ты, ни разу не побывавший на его лекциях, но клянущийся в верности янсенизму? Пусть и прицепился ко мне Шарон, стоит ли так сразу обвинять меня?

– Посмотрим, посмотрим, – процедил Жан-Пьер. – Прощай!

Он устремился назад, к Сорбонне, растворился в бульварной толпе.

Не сходя с места, дал Василий клятву не заговаривать с Шароном на людях и вообще держаться от него подальше. Но коварный спрут опутывал его – сам подсаживался на лекциях, первым вступал в разговор, при этом в голосе столько было сладкой доброты, что кривило скулы, как от самого кислого цитрона. Один вид этого смиренника органиста вызывал у него брезгливость, словно склонялась к уху влажная жаба, а не ухоженная голова француза.

Князь теперь ежедневно, спеша перед отъездом наверстать упущенное время, отдавал по утрам голубые конверты, словно Василий был посредником в его амурных делах. Только надушенной ленты к ним не хватало.

Послания Шарон умудрялся принимать незаметно и так же потаенно вручал ответные письма, но скрыть общение было невозможно – Шарон своего добился. «Новые» стали сторониться Тредиаковского, разговаривали с ним холодно, а затем и перестали вовсе. Кто-то начертал на грифельной доске: «Базиль – трус и изменник!» Приговор он прочитал спокойно, но вот подошел к доске Шарон, стер надпись, поглядел в сторону Тредиаковского сочувственным взором, и он едва сдержал слезы – черная месть удалась на славу!

Но – ах! – всего тяжелее был разрыв с маленьким Даниэлем. Дольше всех тот не верил, оберегал друга от сплетен, был по-прежнему откровенен, но после эпизода с доской не выдержал и юный француз. Он имел право спросить. Всех больше переживал он, и вот выплеснулось – это бунтовала его чистая душа, возмущалась, требовала опровержения немедленного и окончательного.

Они возвращались из колледжа, шли рядом. Пока еще рядом – предательство только витало над головами судорожно и безмолвно, как нетопырь.

– Скажи, Базиль, – начал Малыш проникновенно, – враки ведь, что про тебя болтают? Ведь не переметнулся ты в самом деле к иезуитам, – я же вижу, как ты слушаешь Ролленя! Ну скажи, Базиль, скажи, что стряслось?

– Ах, Даниэль, Даниэль, дорогой мой друг, – на одном выдохе посетовал на судьбу Василий.

Прочно сидел в мозгу приказ, и не мог он его нарушить, да и боялся. Он взял юношу за руку:

– Погляди мне в глаза, есть ли в них ложь? Измена? Предательство?

Даниэль несколько опешил.

– Тебе только одному признаюсь, что действительно стал другим, да не я тому виной. История рассудит, кто прав. Пойми, я говорю – история и тем как бы подчеркиваю преданность взглядам Ролленя. Я связан клятвой и большего не могу объяснить, но знай, я по-прежнему далек от единения с иезуитами… Впрочем, если не поверишь, это ничего не изменит, – припечатал он твердо.

– Но, Базиль, в какое ты меня ставишь положение?! Ах, я понимаю, – с эгоистической горячностью допытывался француз, – тебя заманили, принудили силой! Только намекни, и я буду нем как могила!

Даниэль слишком неопытен и слишком честен – в пылу защиты он первому же откроет тайну, и тогда дыба. Нельзя говорить…

– Не будь так наивен, мой дорогой Малыш, все непросто. И не пытайся, пожалуйста, гадать, к чему?..

– Базиль! – предостерегающе крикнул юный Ури. – Я совсем не мальчик, каким тебе хотелось бы меня видеть. И не зови с этой минуты меня Малыш, не зови, понял? Я могу все понять, могу, но ты, ты стал неискренен, ты… – Он не находил слов и наконец выпалил: – Ты с ними?

– И да и нет, если быть честным, – с горечью констатировал Василий.

– Я не хочу знать, не хочу знать тебя! Ты мерзок, ты предатель, предатель, предатель! – Слезы катились по пунцовым щекам, лицо исказила мука. – Ну скажи, что нет, Базиль, – всхлипывал он с мольбой.

– Все-таки ты еще слишком юн. Я и так сказал больше, чем мог, – устало погладил его руку Тредиаковский.

– Нет, – одернул кисть маленький француз. – Во имя всего святого, заклинаю, Базиль, дай мне обещание, что никогда больше не подойдешь к Шарону, не заговоришь с ним, – исступленно требовал он.

Гордость и одиночество, как он и предвидел. Гордость и одиночество. Гордость наплывала на лицо, голос… а вот голос еще дрожал.

– Я не могу, не хочу и не собираюсь давать никакой клятвы.

– Тогда… тогда будь ты проклят! Я верил тебе, но ты хуже, чем может быть человек, ты иезуитский прихвостень, правду про тебя говорит Меранж. Ты думаешь… ты заискиваешь перед ними…

Он не договорил и бросился бежать прочь, как от ночного убийцы.

Маленький Даниэль изменял дружбе. Малыш Даниэль поверил в его предательство. Не вынес испытания, насылаемого судьбой, Даниэль Ури – розовощекий, влюбчивый Купидон, маленький трубач из вещего сновидения. Покинул. Василий не мог его винить.

Теперь он по-настоящему был одинок в Париже – остался один, князь уехал на днях, бросив его в объятия Шарона. Уверенный в правоте своего дела Куракин сумел не то чтобы убедить, но подал ему соломинку, за которую хватается, говорят, и утопающий.

Василий тонул и спасался, погибал и возрождался к жизни, которая знакомила со своей холодной, рассудочной стороной, готовила к снежной России, ко многим неизвестным еще взлетам, падениям, злоключениям, мытарствам, печалям и радостям. Лишь Роллень и книги, книги и Роллень согревали душу, да сладкие грезы поэзии, грезы и муки поэзии, и отчаянная надежда на Историю, которая всех помирит когда-то, где-то помирит ли?..

– Жизнь прекрасна! – твердил он себе постоянно. – Жизнь прекрасна!

Повторяемое многократно западало в голову – да и как жить без надежды? Ведь действительно жизнь прекрасна, и каждое мгновение дарит опыт, порой, правда, цена его слишком высока.

Быть терпеливым! Таков стал отныне его девиз, и он терпел. Терпел жабу Шарона, презрение былых друзей и отчуждение и страдание Даниэля. Он черпал силы в философском спокойствии, в сознании своей правоты. Каков бы ни был мир – он интересен, он жив и полон противоположностей. Такой взгляд многому научил. Но – ах! – печальный возглас, а не радостный, возглас из двух зв