экземпляров. Прочие вы получите на будущей обыкновенной почте. Не пожелаете ли вы, милостивый государь, дать нам что-нибудь другое для назидания и развлечения? Итальянский театр полон пьес, которые доступны, понятны и довольно забавны. Или не хотите ли вы лучше перевесть небольшой сборник острот или рассказцев, или какое-нибудь путешествие… или что вам заблагорассудится, потому что все, что ни явится от вас, нас очаровывает, а знатоков услаждает.
Вы мне не пишете, видели ли вы нашего президента: он великий знаток, очень вежлив и всегда готов принимать умных людей, так что вы хорошо сделаете, если побываете у него».
Тредиаковский – Шумахеру
4 марта 1731 г. Москва
«Милостивый государь. Мне очень чувствительна честь, которую вы мне оказали, написав два письма, одно от 1-го, другое от 15 февраля. Я вам за это чрезвычайно одолжен. Но, с вашего позволения, приступим скорее к делу.
Первые 25 экземпляров дошли до меня верно, а другие 25 еще у его сиятельства князя Куракина. Не могу отгадать настоящей причины, почему его сиятельство не приказывает до сих пор передать их мне, вероятно, он о них забыл, имея на руках множество дел.
Хотя я постоянно был столь несчастлив, что не мог ни разу иметь случая видеть г. президента у него на дому. Для уверения его в глубочайшем почтении, так как это была моя обязанность, тем не менее, однако, я имел честь исполнить мой долг в отношении его в доме, даже комнате ее царского высочества принцессы Екатерины, которая высказывает ко мне много милостей, то хваля меня, то – мою книгу, то высказывая свое благоволение и вместе с тем обещая представить самой императрице.
…Я теперь думаю о переводе Путешествия Кира. Это прекрасная книга, хорошо написанная, занимательная и весьма назидательная. Соблаговолите прочесть ее, милостивый государь, и сделайте милость, скажите мне о ней ваше суждение, сообразуясь с вашими сведениями и вкусом, который у вас очень изящен. Однако эта книга не нравится его сиятельству князю Куракину. Правда, что он пробежал ее очень слегка и, следовательно, не заметил всех ее красот. Впрочем, я полагаюсь на ваш выбор, так как знаю, что вы не выберете ничего такого, что бы не было достойно любопытства разумных людей.
Оказываемая ко мне доброта ваша дает мне теперь право принять смелость подтвердить вам в настоящих строках неизменную приверженность, совершенное усердие и глубокое уважение, которое я имею и буду иметь всегда к вам и с которым есмь, милостивый государь, ваш нижайший, покорнейший и преданнейший слуга
4
«Да не смущается сердце ваше, православнии христиане, ниже да поколеблется помысл ваш, аще когда услышите или прочитаете Писание Святое, от противников на свою страну по нужде наводимое…
Писание Святое есть яко меч обоюду остр, его же может кто употребити и на доброе и на злое.
…И тако Священное Писание, развращенно толкуемое, и по нужде, на злочестивую их страну наводимое, бывает им яко меч на свою их пагубу, или (рекше по нашему предприятию) бывает им камень претыкания и соблазна, падения же и погибели, еже явственно и в сей части увидим».
5
«Не читайте книг многих. Вот де он сице во книги зашолся, а он сице в ересь впал».
6
«Что сказать о попах и монахах и о наших латынщиках? Если, по милости Божией, в их головах найдется несколько богословских трактатов и отделов, выхваченных когда-то каким-нибудь славным иезуитом из каких-нибудь творений схоластических, епископских, языческих, плохо сшитых, попавших в их потешную кладовую, быть может, из сотого источника, неудовлетворительных и плохих, а хуже того искаженных, то наши латынщики воображают себя такими мудрецами, что для их знания ничего уже не осталось. Действительно, они все знают, готовы отвечать на всякий вопрос и отвечают так самоуверенно, так бесстыдно, что ни на волос не хотят подумать о том, что говорят. При взгляде на эти личности приходится сознаться, хотя с большим неудовольствием, что есть люди глупее римского папы. Тот воображает, что он не может погрешить оттого, что ему присущ Дух Святый, и, уча с кафедры, убежден, как говорят, что изрекает догматы.
И наши латынщики так же высоко о себе думают, не сомневаясь, что проглотили целый океан мудрости. Лет 15 тому назад были в моде так называемые ораторские приемы; церковные кафедры оглашались тогда, увы, чудными хитросплетениями, например: что значит пять букв в имени Марии? Почему Христос погружается в Иордан стоя, а не лежа и не сидя? Почему в водах Великого Потопа не погибли рыбы, хотя и не были сохранены в ковчеге Ноевом – и многое тому подобное. И давались на подобные вопросы ответы весьма важные и солидные. Потом настала другая болезнь. Все стали стихотворствовать до тошноты, чем в особенности страдала новая Академия – страна тебе уже знакомая… Все стремятся учить, и почти никто не хочет учиться. И в такие-то мрачные времена, когда почти нельзя найти ревностного усердного ученика божественных знаний, вот тебе бесчисленное множество учителей! То есть когда мир достиг высшей степени нечестия, он покушается выставить себя в высшей степени святым».
7
Весенним мартовским днем одна тысяча семьсот тридцать первого года преосвященный архиепископ новгородский Феофан Прокопович с раннего утра заперся в покоях своего подмосковного дома в селе Владыкине, приказав никого не впускать. Слуги притихли и обходили стороной верхний этаж, лестницу и уединенный архиепископский сад.
До полудня владыка пребывал в мрачном настроении, недолго гулял по саду, но солнце и чистый воздух его не приманили – сад покидал спешно и уютно почувствовал себя только за письменным столом: замер, склонив над ним голову. Феофан сидел и чертил колечки на бумаге. Колечки эти то таинственно нанизывались на один вертел, и вокруг достраивалась адская печь и палила нарисованное, то просто сразу замарывались, и вместо уничтоженных рисовались новые в пустом углу: сложный чертеж только ему и был понятен, ибо был безбуквен, и даже цифрами не были помечены продвижения пустых округлых фишек-колечек – так марал бумагу он очень исправно, словно очередную речь сочинял или придумывал вирши. На деле же в последние годы виршей он почти не писал, а если случалось, бряцал лирой по принуждению, выстраивая словесные узоры тщательно и аккуратно, как все делал в жизни. Труба Славы уже не гремела над ним, как в молодости, он давно сам превратился в громкогласного трубача.
К славе других Прокопович относился спокойно и мудро: рано достигнув верхов, привык к величаниям, но с интересом следил за молодыми поэтами, спешащими стяжать свой венок, и по мере сил принимал участие в их судьбе.
Феофан трезво глядел на время: почти два десятилетия по праву занимал он вершину российского Парнаса и теперь с удовольствием уступал ее новым глашатаям – сатирописцу князю Кантемиру и только начинающему, упивающемуся нежданно обрушившейся известностью и уже натворившему здесь, в Москве, дел Василию Тредиаковскому.
Вот так, незаметно, вчера еще ничего не было, а сегодня – уже есть, ухмыльнулся он про себя. Сколько ж им отпущено? Десять, пятнадцать лет, не больше, таков, видно, закон, а потом либо забудут, либо…
Он оборвал мысль. Преосвященный не любил загадывать: поживем – увидим; в простом речении – вся мудрость человеческая.
Он с наслаждением пестует сейчас стихотворцев – в редкие минуты утешения души поэты забавляют его беседой, он им решительно доверяет. Тредиаковский, впрочем, пока более годен для увеселения, потому что молод и горяч.
Горячность и молодость его и подвели, князь Антиох никогда бы так просто не попался на удочку к латынщикам. Но Тредиаковский… На Василия Кирилловича поступило в Синод обвинение в безбожии. Донос Феофан перехватил и тем скончал дело до поры до времени, но суть тут заключалась не в молодом острословце, поссорившемся со своими старыми заиконоспасскими учителями, – это было скрытое нападение на него самого. Тредиаковский, то ли всей важности не осознав, то ли надеясь на высокое покровительство, и в ус не дует, трубит о сваре во всех гостиных. Возможно, правда, нарочно ведет себя вызывающе, пытается обратить историю в шутку, а если что – заслужить всеобщую поддержку. Но нет, неверно действует – под подкоп только контрмина годится, и не изящному словотворцу ее закладывать.
Особые сейчас времена наступают. Дело следует повести тонко, а после разить беспощадно, раз и навсегда!
С раздумий о Тредиаковском преосвященный переключился на человека, крайне поэту противоположного, – на бывшего генерал-губернатора казанского Артемия Петровича Волынского. Столь странный ход мыслей отмечен был появлением нового кружочка, соединенного стрелочкой с центральным, с ним то есть самим. Да, оба они, верно никогда и не подозревавшие о существовании друг друга, оказались волею Фортуны связаны с ним. Оба терпят напасти от церковников, и обоих он, Прокопович, спасет, укрепит, приобщит к своему делу, ибо, оберегая их от вражеских козней, он оберегает себя самого, да и страну, к управлению которой весьма и весьма причастен.
Волынский – счастливчик. В который раз избегает петли, казалось, намертво обхватившей шею. Чудом спасся, и тут не обошлось без Феофана. Нужен, как раз такой-то и нужен ему человек, хоть и самодур и мздоимец, но лихой, умный и, главное, до конца верный начинаниям Петровым. Попов, что к патриаршеству тянут, ненавидит Волынский, верно, более самого Прокоповича. Мздоимец, а книгочей и весьма образован, несколькими языками владеет. Что он, что Тредиаковский – оба за новую Россию стоят, да только характерами рознятся да подходом к делу. Тредиаковский вежлив, учтив, галантен, Волынский – крут, напорист, беспощаден, высокомерен, всю жизнь напролом лез. В губерниях своих, где кормился, пытался знания насаждать, но не уговорами – батожьем да кулаком. Добивался одноличного правления, через то и войну великую с местными архиереями имел: старые воеводы искони с ними власть делили, но Волынский не таков. Оно верно – переусердствовал, но лучше больше, чем ничего. Сильвестр Казанский хитер и упрям оказался, выжидал момента ударить, искал сперва заступников в московском духовенстве, и, кабы не восцарствовала Анна Иоанновна, худо бы генерал-губернатору пришлось. Видно, Бог его хранит.