Казалось бы, раз и навсегда разъяснено было Анниным указом забыть о споре, забыть о Буддее и о Рибейре, а значит, и о «Камне веры». Феофилакт Лопатинский сразу ж напугался, затих; так нет, сыскались два героя – Евфимий Коллети и Ипатьевский – Платон Малиновский, что перевели Рибейрино писание на русский. Неймется им! Переводом сим открыто войну объявили! Ну что ж, тут он спускать не намерен. И Тредиаковский ему здесь помощь окажет – отплатит доносителям.
Князь Куракин признался как-то в разговоре, о чем, правда, Феофан и так знал давно, что в бытность свою в Париже принимал он у себя сорбоннских иезуитов, а после через Тредиаковского переписывался с ними, да и москвичам адрес тот дал – Лопатинскому, дюку Лирийскому, заиконоспасским монахам. Куракин умом недалек, в политике – фантазер, не чета покойному отцу, зато пришелся ко двору – Анна в нем души не чает, да и поддержки в тяжелое время никогда не забудет. Пускай себе Куракин ублажает Бирона и императрицу изысканными кулинарными рецептами, поет на интимных вечерах мадригалы, острословит да покровительствует музам. Тредиаковский, его протеже, кажется, более умен. После разговора с Александром Борисовичем Феофан имел беседу с поэтом, и тот поклялся, что тяготится старыми связями: было думал, они оборвались, но не тут-то было. Не зря зазывал его Платон Малиновский в академию, к Герману Коптевичу, – хотели выведать про Сорбонну, думали, что он на их стороне. А как поняли, что бывший ученик в противном лагере, то решили обычным российским способом сгубить – написали донос.
Но кончилось их время, скоро, скоро разделается с ними Прокопович. Пока же следует их принародно ославить – на то идею, сам того не ведая, Тредиаковский подал, рассказав о публичной экзекуции памфлета, коей был в Париже свидетелем.
– Я думал, у нас в России сатир не пишут, а тут все теперь по-иному, – намекнул тогда поэт на вирши князя Кантемира.
Уже свечек не кладут, постных дней не знают;
Мирскую в церковных власть руках лишну чают, —
процитировал по памяти Феофан стихи Кантемира. Метко сказано – все о власти мечтают, верой только прикрываются, как и боголюбивым своим Варлаамом Троицким, Анниным духовником. За постничество и подвиги монашеские метят его в патриархи, а что сер да непросвещен – не беда. Ну-ну, придет черед и нам смеяться – так недавно у него в гостях Тредиаковский сострил.
– Что вы меня пугаете Малиновским? Этот педант и стихотворец-неудачник просто вымещает на мне свою злобу. Не скрою, он был даже полезен мне в годы учебы, но потом стал мне отвратителен. Тогда уже префект завидовал моему дару. Поверьте, он безопасен, как змея без жала, но если надобно его обезвредить – убейте бескровно, выставив на всеобщее осмеяние, – подобного наказания не вынесет его болезненно ранимая душа. – Тут-то и зародилась идея: действительно, смех порой убивает пострашнее кинжала.
На листе бумаги добавились еще какие-то колечки, затем перо очертило большой круг, вобрав в него все значки на бумаге; затем все перечеркнуло. И вот уже, скомканный, полетел архиепископский чертеж в корзину. План действий был наконец придуман, и оттого возрадовался и, позвав прислугу, приказал подать рыбный пирог и холодного пива. Подкрепившись, преосвященный велел закладывать карету и скоро отбыл в Москву.
– Поеду к принцессе Екатерине Иоанновне, сегодня вряд ли буду, заночую в городе, – сказал монаху-управляющему на прощание.
И укатил к Первопрестольной.
8
Жаль, что не говорят человека сердца!
Обычное бо наше не довольно слово
Всю великость радости тебе изъявите,
Что ваше высочество здесь изволит быти
И что тем причиняет счастье нам ново.
Жаль, что не говорят человека сердца!
Лишь твое пришествие слышно нам стало,
Всех сердца закипели, мысли заиграли,
И веселие токмо всяку обещали,
И что то есть прямое наших благ начало.
9
О императрице велика!
Падающего века Атлас!
Священны вознесшиеся крилы
Над всем светом простираешь.
Тебе поют гусли, кимвалы,
Тебе славят трубы громогласны.
Воспой самодержицу, воспой, муза, Анну!
Излий на нас днесь благодати,
Возведи в лице на нас светлом
Зрака твоего сияние:
Милостью всех нас осени
И покрой щедростью купно:
От тебе мы вечно зависим.
Воспой самодержицу, воспой, муза, Анну.
Изгнанны призовешь науки
И святые сохранишь музы,
Подая им места покойна.
Се уж оные и приходят,
Се от тебе и приемлются,
Се поют благодарственная.
Воспой самодержицу, воспой, муза, Анну…
10
В четверток 6 дня апреля 1732 года
Для известия
«К господину бушгунду в шкиперский дом привезены на сих днях самые хорошие свежие аустерсы, которые от него охотникам по надлежащей цене продаются!»
11
В четверток 4 дня маия 1732 года
Для известия
«Чрез сие всем известно чинится, что бывший здесь за 3 года Оператор Фридрих Гофман из Москвы опять сюды прибыл. Он живет в Голландском кофеином доме у господина Краузе. Его операции особливо в сем состоят, а имянно бельма снимать, зубы вынимать и вставливать, всякий мозоли и бородавки сгинять. У него имеются также зело изрядные лекарства от глаз и зубов, чем он каждому по достоинству услужить потщится».
12
Наконец-то после долголетних мытарств сбылась Петрова мечта – окончательно достроен и открыт был Ладожский канал. В голодную, малообжитую по причине отъехавшего в Москву двора Северную столицу потянулись караваны судов с мукой и провиантом.
Баржи рядились в походный порядок у берегов заросшей кустарником Тверцы: прочные и вместительные дощаники один за другим соскальзывали в воду, словно скатывались с гор, что на верхах и в низинах укрыли древний Торжок. Баржи заправлялись мукой и пускались в плавание то под парусом, то влекомые конной тягой. Но вслед уходящим и ушедшим строились и строились новые, благо лесу кругом было навалом – ведь беспрестанно работали жернова новоторжских мельниц, добывая богатство невеликому своему городу. И вертелись каменные диски, и летел в мешки перемолотый низовой хлеб, и уходили баржи в поход, чтобы по прибытии быть разобранными на дрова – гнать их обратно порожняком выходило дороже строительства новых. Так маленький городишко кормил и отогревал Петербург, кормя и одевая тем себя самого, и новый канал всемерно тому способствовал.
У всех на виду были почести, посыпавшиеся на голову главного начальника строительства – графа фон Миниха, ведь во многом благодаря наполнившимся рынкам и магазинам возможен стал переезд двора в январе тридцать второго из Первопрестольной на невские берега.
Тут на радостях многим были оказаны почести, дарованы ордена, чины, поместья, и колесо Фортуны, этот жернов Истории, еще раз повернулось, увлекая за собой тех, кому предстояло блистать в звучное Аннинское десятилетие; иных же, неугодивших, стоявших поперек пути, неумолимая сила одолела и ввергла в черную бездну, из которой лишь немногие состарившиеся нашли много позже дорогу назад.
Феофан Прокопович – пастырь православного стада российского – как некогда стал силен, и вновь запылал пламенный его взор, но расправляться с затаившимися сторонниками католичества, с мечтателями о патриаршестве, продолжателями лживокрылого и ядопагубного учения Стефана Яворского новгородский архиепископ не спешил, словно ждал чего-то. Часто пропадал он на загородной приморской мызе, где устрена была школа для отобранных, лучших по способностям, а не происхождению юношей. Строгий с виду, оттаивал душой со своими чадами грозный Прокопович и, объясняя молодым красоты стихов, умилялся, когда, звучная и умело расцвеченная, выпархивала на волю певучая строка.
Иногда вечерами читал стихи ученикам Тредиаковский. Феофан ценил, как выпевал чеканные строчки «Энеиды» – словно точеные косточки четок перебирал, то убыстряя, то замедляя словесную скачку, соразмеряя ее с толчками взволнованного сердца, – этот чудодей-музыкант. Дети любили его читку: сидели притихшие, зачарованные. Они и самого Василия Кирилловича полюбили: сдружились, когда ставили для императрицы представление об Иосифе и фараоне.
Тредиаковский с переездом двора впал в фавор – представлен Анне, сподобился целовать руку и назван был придворным стихотворцем. Это значило небывало много. За подношение стихов панегирических были ему плачены деньги, да за подготовку хора к театральному представлению, да за перевод книги артиллерийской – повеление самого Миниха! (Заказ устроил полюбивший поэта Шумахер.) Так что Тредиаковский покинул комнатушку Адодурова, снял просторные комнаты на Васильевском острове, расплатился с долгами, заказал несколько новомодных платьев и накупил книг.
– Теперь я снова гол как сокол, – радостно заявил он преосвященному.