Арлекин — страница 65 из 83

– Полегчало, я чай, дурь-то быстро выветрилась. Я тебе что и говорил – тут, брат, природа сама лечит, – и, гогоча, облапил Тредиаковского и, совсем уже по-школярски завалив на волчий мех, стал рукавицей натирать ему и без того красные щеки.

– Погоняй, погоняй, милый, нам бы к ночи сегодня доехать, раз дорога как зеркало, – бросил он вознице через плечо.

Лошади рванули с горы. Монокулюс стоял на коленях над поверженным другом и как-то по-отечески тепло и с многозначительным прищуром оглядывал своим единственным глазом его счастливое, горящее лицо. Оглядев и, как лекарь, удовлетворенно крякнув, он снял рукавицу и по монашеской своей привычке мелко перекрестил над ним чистый морозный воздух.

41

1738 года августа 3

Из письма к одному из кабинетных министров (так и осталось неизвестно, кому именно – Остерману, Волынскому, Черкасскому или Ушакову)

«…Уже шесть лет содержусь под караулом кроме всякия моея вины, а свидетель тому сам Бог и совесть моя; да и по делу уже явилась неповинность моя, о чем я и от вашего превосходительства имел счастие слышить, что в свободе моей только остановилось за докладом Ея Императорскому Величеству. Того ради всепокорнейше прошу, ради самого Бога, показать со мною, неповинно страждущим в скорейшем докладе Ея Императорскому Величеству высокую свою милость. А покамест счастливаго сего много мощным вашим милостивым представительством дождусь по тому делу крайняго решения, прошу всепокорно приказать меня отпустить на мою квартиру по-прежнему, ибо в том никакия важности не находится: что я здесь под караулом, то и там такими же мерами содержан буду. А по слабости здравия моего, ежели долго мне содержаться в крепости, то непременно от единаго здешняго тяжелого воздуху и от других беспокойств, могу прийти в неисцелимую болезнь, а особливо головную, понеже я уже давно там безмерно стражду, о чем вси знающии мне известни. Что когда все, особливым вашим ко всем бедным милосердием, я получу желаемое, то и вам, и наследия вашего Бог, всех милосердных любитель, желаемыя вам вечная и временная сподобить получити благая. О сем прося пребываю и прибывать по жизнь мою должен вашего превосходительства всегдашний богомолец и слуга, нижайший архимандрит Платон Малиновский».

И вот, казалось бы, умер уже преосвященный Феофан Прокопович, раскиданы по окраинным монастырям и каменным крепостям его недруги, и многие уже скончали свой век в тюремных казематах; казалось бы, откликнется, должна откликнуться неведомая, щедро посулившая заступничество рука, должна она помочь, высвободить на покой обессилевшего и раскаявшегося бывшего синодального члена отца Платона Малиновского. Но нет, незабываемо недавнее прошлое, и все суровее становятся наступающие дни – через четыре месяца после прошения, в один день с Феофилактом Лопатинским, Платон Малиновский лишен архимандритского сана, священства и монашества и под именем Павла Малиновского выведен на кандальный путь в далекую Сибирь. В ссылку. На веки вечные. Никто не может знать, что и у вечной ссылки будет свой срок и что несчастный, обескровленный старик вернется еще на Москву вопреки своему страстному желанию скончать жизнь в Киевском монастыре и даже повластвует там, получив обратно свой высокий церковный сан. Но это случится не скоро, за границей нашего повествования, во время государыни императрицы Елизаветы Петровны.

Пока же Аннино царствие на дворе.

42

Годичный отпуск он просрочил на восемь дней – сидел бездельником в Ясной Поляне, что под Тулой, пережидая положенный карантинный срок – летом по югам опять гуляла злая болезнь. Но Петербург с радостью простил вынужденную задержку – по нему соскучились и встречали ласково, особенно Куракин и Шумахер. Вмиг, словно и не было ничего – пожара, нищеты, белгородского затворничества, – навалилась работа: Академия требовала присутствия, развалившееся было Собрание вновь пунктуально сходилось в положенные дни – спорило, слушало, зачитывало, выносило свои суждения, и голос Тредиаковского не последнюю играл роль в им же порожденном сообществе высокоученых членов.

Он успел перевести только первый том Ролленя – выполнил не более предписанной канцелярией нормы, и теперь с увлечением работал далее – еще девять фолиантов поджидали на полке. Получив сравнительную свободу и узаконив свое настоящее, Василий Кириллович целиком погрузился в прошлое; оно завлекало не менее романа: под строгим пером парижского мыслителя оживали деяния великих полководцев – судьбы целых миров заключены были в броню крепких переплетов. Переводя и путешествуя по извилистым лабиринтам судеб, отмечая взлеты и падения копьеносных держав, постигал он законы сущего; но и разум творца не в силах, сколь бы ни стремился, все объять, и многое, многое протечет сквозь решето повествования. Переводящий, перенося на бумагу слова и, казалось бы, подчиняясь идеям автора, на деле не слепо потворствует его замыслу, сам отбирает в уме ему одному показавшиеся нужными мысли и уж после развивает их, уносясь порой в неведомые, далекие пространства и времена. Ибо каждый человек есть сам по себе целый мир, в нем, в глубинах сознания, пребывают все великие исторические эпохи – от далеких и дальних до предпрошедших дедовских, прошлых отцовских и до настоящего дня, до того сегодня, когда осенила мысль, порожденная чтением исторической книги. Так, зажигаясь духом минувшего, его энергией, волей и безволием, милосердием и жестокостью, он открывал себя самого – ведь только в глубине себя самого и может живущий постигнуть сокровенные тайники происшедшего. Глубина времени не есть нечто стороннее, далекое, извне навязанное, она живет в каждом, лишь покрытая поволокой текущего дня, стремительностью мышления оттесненная на задний план, и проступает, раскрывает свои ворота желающему приобщиться к, казалось бы, давно забытому – к извечно присутствующему. Иначе был бы ли вечен и сам человек – и творец и сожитель времени?

Нет законов у истории, а все ж есть они. Неуловимые, до конца не ясные, похожие на катящее крутобокие валы-близнецы море: восемь из нечистых, пенистых гребешков разбивается о берег, и лишь девятый, особый, ревущий, сметает с пути, утягивает назад, чтоб извечно, извечно повторялась их гонка: один за другим, один за другим… Извечно ли?

Роллень не давал ответа. Роллень излагал лишь факты – свидетельства человеческого роста, и он следил за становлением рода людского, за поступательным движением событий. Завершается один круг, но на смену приходит иной, зародившийся в недрах предшествующего, и даже случаи гневной вспышкой отжившего безумия не властны побороть стремления вперед: тирания сменяет демократию и наоборот, а все ж мчатся, мчатся они навстречу торжеству всепросвещенного разума – иначе, иначе не объяснить крушащие столетние устои новины. Прав Роллень – история верховная есть учительница, не зная ее, не вдохновившись примерами лучших, как обрести надежду, веру, вырваться из плена скончавшегося схоластического времени и сеять семена новой, лучшей жизни?!

Неожиданная встреча лишь укрепила его в справедливости задуманного. Удивительная встреча.

Большой и грузный, чернобородый, чалмоносный, по-прежнему хитроглазый, скорый теперь только на движения пламенных азиатских очей, предстал перед ним Сунгар Притомов. Важный и солидный с виду, прибыл он в Санкт-Петербург по делам разросшегося и процветающего торгового дома и в первый же день разыскал, навестил давнего своего астраханского приятеля. Чудно, чудно, что свиделись, – оба были рады, не скрывали нахлынувшего чувства. Позже, когда первые восторги и обычные вопросы поулеглись, они разговорились.

Моровое поветрие не захватило Притомовых – старик Венидас пожелал вдруг вернуться на родину, и сын сопровождал отца в длительном путешествии. Через два года он вернулся в разоренную Астрахань, здоровый, полный сил, и сразу прибрал к рукам всю тамошнюю пошатнувшуюся от эпидемии индийскую торговлю. Годы разительно переменили не только облик, но и взгляды Сунгара – он превратился в настоящего индуса, склонного в свободное время к миросозерцанию, к раздумьям, что, впрочем, не мешало возрастанию оборотов его компании. Одно четко отграничивал Сунгар от другого.

– Я, признаться, вовсе не читаю теперь ваших книжек, – сказал он Тредиаковскому. – Каждому народу должно быть присуще свое, так что не обижайся.

– Раньше, помнится, ты был большим охотником до чтения, что ж изменилось?

– Раньше я не был в Индии и плохо знал наши легенды. Там, на родине, вовсе не обязательно уметь читать, чтобы знать их, – на то существуют ученые-пандиты, они и пересказывают священные книги слушателям, и недостатка в интересующихся никогда не бывает. Каждый индус знает свои легенды почти с рождения, и при этом у нас нет творцов, подобных тебе, придумывающих все новые и новые сочинения.

– Но разве не надоедает слушать одно и то же?

– Надоедает ли тебе читать священную Библию? А у нас подобных книг множество, и количество стихов в них исчисляется тысячами тысяч. Постичь их до конца невозможно, как невозможно постичь ничего в этой жизни. В мире ведь все взаимосвязано, нельзя отделить одно от другого, да и разве отвечаем мы за свои поступки? Поэзия есть малейшая часть всех наших знаний, чувств, настроений. В наших священных книгах заключено все знание, изначально данное и изначально присутствующее в мире, – их можно читать от начала до конца, а можно брать отрывки, перекладывать их на музыку и петь, или изобразить в лицах, превратив в драму, или изучать, разбирая слова, оценивая тонкости языка и законы грамматики, а то и постараться вникнуть в значения самих слов, постигнуть их тайный смысл, тщательно отделяя главное от второстепенного. Наши легенды – сама история наших предков, деяния которых исполнены столь глубокого содержания, что являются составной частью истории всего человечества. Мне непонятны христианские трагедии, они мелки, авторы в них вечно спешат, добиваясь к концу скорой развязки. В индийских же преданиях зло всегда наказуемо, пускай и через сотни лет, тысячи лет, какая в том разница? Главное, что добро неизменно побеждает, ведь время и пространство безграничны. Услышав любую из ваших драм, индус скажет: «А что дальше?» Нелепость для него очевидна. Страдание и сострадание неизбежны лишь поскольку неизбежно действие, они оправданны, ибо любой ценой, подчас весьма тяжелой, можно искупить вину, но ведь все предопределено заранее, и конец есть лишь начало нового. Творец Вселенной погружен в себя. В первую половину небесных суток он создает мир, во второй же половине разрушает его, но божественный день столь бесконечен, что и не стоит простому человеку задумываться о недоступном его пониманию. Все мы умрем в конце концов и возродимся в новом обличье, и каждый получит то, что заслужил по делам своим.