Арлекин — страница 75 из 83

Игра с монетами только расстраивала, бередила наболевшее.

Но он выжил и пережил страшный урок, поднесенный ему судьбой. Он переменится теперь, станет терпимее к людям и скрытнее, никогда более не позволит себе встревать в никчемные споры, не будет кричать в Академии, как кричал на Шваневица. Никому не даст повода быть им недовольным и тем обережется от новых врагов. Не нужна ему теперь и любовь Адодурова, главное – скромно и упорно делать свое дело. Двор, несомненно, позабудет о нем, и это хорошо, наконец-то станет он заниматься одной наукой. В одиночестве, самопогруженный, достигнет небывалых высот и станет, станет наконец профессором элоквенции и красноречия русского, станет учить новому языку молодежь и так послужит России. О! он еще свершит задуманные Грамматику и Риторику, и, коли появятся выскочки, подобные Ломоносову, он сумеет спокойно и доходчиво отстоять свою правоту. Зря, зря погорячился в письме, пусть и написанном безвестному и малознатному человеку. Хлопоты политики, суета живущих сегодняшним днем не для него. Он должен осмыслить совершающееся, преподать людям урок – он еще напишет свой эпос, свою героическую песнь, подобную Вергилиевой «Энеиде», ибо что может быть звучнее, понятней и серьезней исторической поэмы?

И будущее явится чистым и спокойным, а потому счастливым, и снова станет он властвовать на Парнасе Российском, но уже не как молодой потрясатель основ, а как умудренный опытом творец. Так мечтал в своем заточении, но по-прежнему никто, кроме князя Куракина, не навещал его дома. Боялись гнева Волынского или презирали, смеялись над его бесчестьем? Он устал от догадок и домыслов, но не спешил выходить на люди, а точнее – опасался.

Александр Борисович, верный своему джиованне поета, доносил последние новости – были они малоутешительны, и хотя князь не переставал ругать Артемия Петровича, предсказывая ему скорую погибель, но, кажется, пророчествам не суждено было сбыться.

И вдруг, вдруг, вдруг двенадцатого апреля могущественный кабинет-министр пал! Посажен был под домашний арест! И началось следствие! Страшное неожиданностью своей, скоростию и грозными мерами – Артемия Петровича уже поднимали на дыбу!

Крах кабинет-министра принес оправдание, возродил к жизни новой – незамедлительно превратился Василий Кириллович в жертву коварного заговорщика. Сразу объявились люди, о нем вспомнили, его превозносили за муки, что претерпел от злодея. Но ему-то, ему вовсе не стало от того легче. Хотя…

Все же был он человек и слаб был, как слаб бывает человек, волею обстоятельств вытащенный на свет из глубокой тюремной ямы и вмиг вознесенный, вопреки убеждениям, что позабыт навечно, до скончания дней своих, он втайне возносил хвалу спасителям, радостно улыбался, поводил распрямившимися сразу плечами и гордо и всепонимающе смотрел на тех, кто вчера ещё боялся подать ему руку, кто вчера еще делал вид, что знать не знает о его лишениях. О, удача – мгновенное счастье! И забыл, казалось, все, о чем передумал, будучи изгоем; опять увлек его поток жизни, и весна за окном стала сразу полна таинственного, многообещающего смысла, и хотя Василий Кириллович никогда не был, как он считал, безрассудным человеком, но тут целиком отдался своему торжеству, неожиданному торжеству, а оттого более действенному, опьяняющему, ошеломляющему, лишающему собственной воли и трезвой мысли. Опять был он зван во дворец, опять предстал пред очами высокой, великой, венценосной Анны, и никто, никто! не смеялся над ним, все только сочувственно шептались, когда он целовал руку на выходе, и миг вновь был, как и десять лет назад, велик и неповторим!

Затем, в последних числах апреля, предстал он, по велению свыше, перед судебной комиссией и изложил и написал все, как было на самом деле. Судьба еще раз, теперь-то в последний, столкнула его с Артемием Петровичем Волынским, и наконец восторжествовала справедливость. Он не мог и полагать, что опять, как и всегда до того, был он пешкой в сложной закулисной игре – он выполнял гражданский долг, не злорадствуя, но не испытывая сострадания к поверженному деспоту.

Всего два, но роковых, было основания у следствия, чтобы возбудить дело. Первое – записка, поданная Артемием Петровичем Волынским в Петергофе императрице, расцененная как донос на лиц, приближенных к престолу. Тут требовали от арестованного по закону, зная заранее, что не сыскать ему доказательств подлинных преступлений, свершенных оговоренными персонами против короны. И второе – личная жалоба Бирона, истинного губителя, поскольку побои секретаря Тредиаковского казались ему, да и большинству иностранных дипломатов, присутствовавших при безобразной, самовольной экзекуции, примером безнаказанного оскорбления, нанесенного владетельному герцогу приватной особой. Здесь вопросы личной чести смыкались с интересами государственного престижа.

Фортуне вольно было свести два этих основания, два этих пункта обвинения, как и двух главных свидетелей; и если один – Тредиаковский – не имел никаких поводов опасаться гнева следственной комиссии, то другой, имевший непосредственное, но косвенное касательство к написанию столь опасного документа, посчитал себя погибшим, подобно неожиданно арестованному покровителю. То был Василий Евдокимович Адодуров.

54

Ничто, ничто, казалось, не могло уже спасти. Василий Евдокимович, вызванный в страшные стены Тайной канцелярии, не чаял выхода из них. Странно было лишь, что не арестовали, а наказали приказом явиться. Он просчитался в одном – следствию важно было обличить Волынского, а личности столь ничтожные, как Адодуров, привлекались как свидетели сооружаемого судебным комитетом и не существовавшего в реальности государственного заговора. Посему, когда предложено было описать все, что доподлинно известно, вдруг в тоне приказа блеснул Василию Евдокимовичу лучик надежды. Все силы собрал он в кулак и выдал показания обстоятельные, правдивые, в коих роль его, и в самом деле незначительная, мелкая, сводилась к труду подневольного переводчика. То есть ничего-то он не присочинил и лишь постарался обелить себя, отвести подозрения, если таковые имелись.

«В июле месяце, – писал он, – приказал помянутый Артемий Петрович Волынский переводить мне в своих покоях с русского на немецкий язык челобитную к Ея Императорскому Величеству, в которой предлагал он свое оправдание против поданных на него пунктов от некоторых от конюшенных заводов отставленных персон и просил себе награждения под претекстом своей крайней бедности, и что он себя по своему чину содержать весьма не может; а притом приобщил на особливом листу и свои рассуждения о бываемых при дворе поступках. Все оное, т. е. как челобитную, так и соединенное с оною прибавление сочинял он сам, в чем я, кроме переводу, не имею никакого участия. И хотя я переводил тогда с подьяческой руки, однако же он всегда русское свое сочинение вновь переправливал и почти ежедневно в оном делал перемены, которые потом и в немецком переводе переправливать надлежало. Впрочем, не может мне ныне ни всего содержания оной его челобитной, ни имян тех персон, против которых он себя тою челобитной оправдать надеялся, совершенно упамятовать и, следовательно, здесь обстоятельно того описать, потому что я всегда и перевод и оригинал принужден был оставлять в его доме; а когда иной перевод уже окончен и по его приказу мною ж и переписан был, то взял он как черное, так и белое все опять к себе и повез с собою в Петергоф, где Ея Императорское Величество с своим двором находиться изволила».

Конечно же, в точности содержание документов он не помнил, но имена забыть не мог и все же понадеялся на удачу, ибо понял, точно понял, что требовалось подтвердить лишь сам факт писания, а потому облекал показания свои в расплывчатые фразы, основной упор делая на свою невинность. Он правильно почуял и точно потянул за спасительную ниточку. В конце, как бы подводя итог и не преминув выразить верноподданнические чувства, еще раз сделал упор на подневольности своего труда.

«В заключение, по совершенно чистой совести доношу, что я, кроме вышеобъявленного, ничего для Артемья Петровича Волынского не переводил и не сочинял, а к нему в дом приходил не токмо по его собственному приказу, но и по повестке из академической канцелярии. Что же касается до находящихся у меня вышеозначенных книг и переводов, то оные немедленно там представить не премину, где велено будет; и во всем вышеобъявленном, что оное с самою истиною совершенно согласно, подписуюсь».

Его отпустили, но скоро, когда у следствия оказались в руках неопровержимые «доказательства» заговора и ближайшие сотоварищи Волынского были схвачены, от него потребовали новых, более пространных показаний. Бирон торопил комиссию – смертельно напуганный возвышением Волынского, как-то незаметно вышедшего из повиновения и из подопечного, коего задумал как противовес хитрому Остерману, превратившегося в самовольного и опасного соперника, мечтал он теперь поскорее разделаться с ним и даже пошел ради его гибели на союз все с тем же ненавистным вице-канцлером, терпеливо дождавшимся часа своего торжества. Разыскная машина работала исправно, но все же, все же желательны были более определенные свидетельства, и нашелся наконец иуда, выложивший даже более, чем от него требовалось, – самый верный, самый дорогой в прошлом Волынскому человек – личный его ординарец, возвысившийся недавно до дворецкого, Василий Кубанец. Спасая свою жизнь, указал он на постоянно присутствовавших на домашних «заседаниях» единомышленников. Он же, видимо, обратил внимание и на близость Адодурова к делам своего опального господина. Столь рьяное усердие Кубанца было вознаграждено по закону: с него сняли обвинения, выпустили на свободу, а также, согласно указу, посчитав его оскорбленным, даже наградили деньгами. И вот, по вторичному навету, Василий Евдокимович опять предстал перед комиссией и опять вынужден был писать оправдательную. Но теперь, умудренный первым, удачно сошедшим опытом, он снова написал обстоятельно и, присовокупив небольшое количество новых данных, умудрился не назвать ни одного имени на бумаге, – он хорошо осознавал, что молчание – единственная надежда на спасение.