войну прошедшему и уходящему. Пока же в краткий, ускользающий от него миг он по-прежнему был главным российским стихотворцем.
День, когда пришел ответ Сената, пускай и запоздавший на несколько месяцев, стал днем победы справедливости над кривдой и злом. Много раз перечитывал Василий Кириллович спасительную бумагу и в волнении шагал и шагал по комнате; раскрытый перевод Ролленя лежал на столе, но он, не привыкший попусту тратить драгоценное время, не мог заставить себя сосредоточиться на работе. Велико было мгновение торжества! Вновь трубила в медные фанфары Слава, и юношеский задорный дискант летел над громогласным хором, и речитатив кажущегося теперь слегка простецким канта по-прежнему наполнял душу ликующим, разрастающимся, как словесная метафора старых виршей, счастьем. Необоримое тщеславие распирало грудь – он был один, а потому позволил себе принять надлежащую случаю актерскую позу и, грубо и заносчиво улыбаясь почти детской своей игре и внимательно разглядывая свое отражение в настенном зеркале, все же подумал, как порадовался бы сейчас вместе с ним простой священник астраханского собора Живоначальной Троицы Кирилла Яковлев.
Эпилог
1
Мы все трудимся для безсмертия. Философы и непризнавшии другого мира, хотели, однако, укрепить за собою твердо владение сим светом. Желание к непрерывному себя возрождению, к бесконечной славе и к нескончаемой бытности своей, повсюду есть написано: торжествование брачных законов, титлы благородства, и самые надгробные надписи, ничего не твердят другаго…
Когда вы совет должны подать Государю, то подавайте наставления ваши под именем древняго Автора, или в общественных рассуждениях, кои совесть делает всегда собственными тому, кто в них имеет нужду.
2
Словесность наша – дар божественный. Она тому научает нас, чего прежде мы не знали: она и Увещевательница, и Преклонительница, и Утешительница, и Ободрительница, и законов Положительница, и от зверския нас жизни Отвратительница.
3
Армейский полковник очень скоро надоел Адодурову. Знакомы они были весьма шапочно и давным-давно не виделись, но Василий Евдокимович не мог отказать ему в гостеприимстве, да и, отлученный от Петербурга, надеялся порасспросить гостя о последних новостях: Москва хоть и была вторым городом империи, многие сведения попадали сюда с заметным опозданием. Адодуров рассчитывал на приятную, неутомительную беседу, после которой можно б было сослаться на недомогание и уйти в свои комнаты, но пятидесятидвухлетний полковник Криницын, напросившийся на ночлег – он ехал в южные губернии с государственной ревизией и не преминул завернуть по пути в Москву, – казалось, не замечал усталости и говорил без умолку. За окном стояла сентябрьская непогода: секущий, днями не прекращающийся дождик, ветер, гуляющий понизу, разрывающий легкий верх кибитки на части, непролазная грязь большака – все это еще предстоит ему. Теперь же, угревшись в тепле, Криницын прилагал все усилия растормошить посуровевшего Адодурова, продлить блаженный миг, который когда-то еще повторится, а посему, как часто бывает у людей не слишком-то умных, когда о главном уже переговорено и пора бы прекратить наскучившее собеседнику пустословие, он, нет чтоб замолчать, пустился в пересказ всевозможных дворцовых анекдотов. Надо заметить, что господин полковник был от двора далеко, но, состоя на службе в столице, имел старых товарищей в гвардии и серьезно полагал, что знает доподлинно все наипоследние новости.
Новости оказались с бородой, и Адодуров совсем было заскучал, как вдруг упоминание близкого ему имени заставило несколько выказать интерес. Журнал Новикова, в котором издатель полемизировал со «Всякой всячиной», выпускаемой самой императрицей Екатериной, не попадался пока Василию Евдокимовичу на глаза.
– Так вы считаете, что Новиков защищает «Тилемахиду» вовсе не из любви к недавно скончавшемуся Тредиаковскому, а лишь из желания досадить самой императрице? – поддержал беседу Адодуров.
Страшно польщенный, что испрашивают его компетентного мнения, Криницын побагровел и с жаром бросился объяснять:
– Помилуйте, Василий Евдокимович, да кто же может любить сии странно звучащие, мягко сказать, вирши? Нет конечно же, тут просто бравада и непочтение к Ее Императорскому Величеству, ведь ни для кого не секрет имя анонимного издателя «Всякой всячины». Неужто вы тоже числите себя в поклонниках скончавшегося в прошедшем году пиита? Если мне не изменяет память, вы хорошо знали лично нашего дорогого Тресотина и на себе могли испытать всю тяжесть его трудно перевариваемого таланта. – Полковник прыснул в кулак, считая остроту удавшейся. – Утверждать, что его поэма есть нечто весьма интересное и значительное… Увольте меня, я, знаете, с радостью соглашусь со «Всякой всячиной», советующей читать гекзаметры выжившего из ума педанта как вернейшее снотворное средство. Среди моих приятелей не найдется ни одного, способного одолеть тысячи строк его белиберды до конца; надобно обладать упрямством и усидчивостью Тредиаковского, чтоб отважиться на подвиг – прочтение всей ироической поэмы. Ведь я утверждаю не голословно, я честно пытался и, кажется, осилил страницы три, но далее… – полковник прекомично развел руками, – только образ ученого зануды вставал перед моими глазами. Знаете ли, точен ходящий про него анекдот, ведь покойный весьма кичился своей встречей с Петром Великим. Так вот-с, – Криницын радостно заулыбался, – сказывают, что поглядел тогда государь император на юношу и все про него понял. Ты, говорит, будешь вечным тружеником, а мастером никогда!
Довольный собой, Криницын расхохотался уже вовсю.
– Но, – решился возражать Адодуров, – я никогда ничего подобного не слыхал от самого Тредиаковского. Историю эту он рассказывал мне совсем по-иному, и в вашем анекдоте я вижу лишь чей-то злой умысел, желающий и после смерти досадить довольно настрадавшемуся поэту. Даже если предположить, что столь неимоверная аттестация была произнесена Петром Первым, сама по себе она ничего не доказывает…
– Но, дорогой мой, – бесцеремонно прервал его полковник, – не пожелаете ли вы еще заступиться и за гекзаметры Тредиаковского? Мне казалось, что господа Ломоносов и Сумароков весьма наглядно доказали на деле, что его так называемые открытия суть полный бред ученого зануды. Позвольте, позвольте, – не давая встрять Адодурову, поспешно продолжал Криницын, все более распаляясь, – я лучше уведу разговор от запретного для моих ушей спора о ритмах, произношении, размерах, довольно и того, что предыдущие десятилетия, дабы не прослыть совсем уж невеждой, мне приходилось знакомиться с предметом их литературных баталий. Лучше я расскажу вам, как ныне заведено веселиться при дворе, и вы увидите, что не я первый, осмелившийся восстать на творения великого Тредиаковского. Мой приятель, состоящий в гвардии, имел удовольствие потешаться со всем двором над несчастным товарищем по службе, допустившим невинную оплошность в несении караула. Ее Величество подметила ошибку офицера и премилым образом наказала его. В соответствии с установленными правилами, отлитыми на золотой доске, то есть провозглашенными навечно, беднягу заставили выпить стакан ледяной воды и без запинки прочитать сорок строчек «Тилемахиды». Офицер, сконфуженный присутствием Ее Величества и всей свиты, вконец опешил и запнулся в первых же строках. Принесли еще стакан с ледника, и… осечка! Понимаете, и дома-то, в тишине не всяк сразу прочтет сию белиберду, а тут горло сводит, куда ни кинь – придворные, вельможи, начальство! Одним словом, накачали бедолагу водой преизрядно, пока не осилил, и вот – чуть не отдал Богу душу от простуды. А вы говорите – «Тилемахида»… да в ней и сам черт ногу сломит, сплошные «ж», да «жде», да «толь», да «так», как мака в сдобе напихано, – язык отсохнет, а не выговоришь. Попробуйте после такого еще и переубедить меня. Нет, нет и трижды нет! Оригинальничая, господин Новиков, видно, метит занять должность покойного профессора Арлекина Тредиаковского – вот помянете меня, когда и его станут осмеивать, коли воззрений своих не переменит! И ведь что интересно: когда Тредиаковский, вынужденный отбиваться от Ломоносова и Сумарокова, строчил ответные эпиграммы, то умел писать удобочитаемым стихом, и даже желчно и смешно выходило. В остальных же своих штудиях, я тут переводов не касаюсь – сие невелик труд печь, языки знаючи, – сухарь, сударь, сухарь и педант – истинно Тресотин, метко его Сумароков протянул в своей комедии.
– Ну насчет языка, насчет так вас покоробивших усилительных частиц да наречий и их чрезмерного использования – здесь я с вами не согласен. Не ради сохранения размера они замышлялись – Василий Кириллович человек был весьма образованный – филолог от Бога, и это я вам утверждаю, сам не далекий от этой науки. А к примеру, послушайте-ка, вы, верно, и декламировать как следует не научены, оттого и на слух нейдет. – Адодуров снял с полки «Тилемахиду», прочел первый на глаза попавшийся отрывок:
Быстрыи кони, не слыша руки его ж ослабевши,
И при вождей ослаблении на своих же им шеях,
Тотчас помчались во всю прыть; а он и упал
с колесницы:
Бледная ж смерть на лице написалась
его помертвелом.
Что, простите, тут непонятного? Что режет слух? Сие есть лишь попытка представить уху российскому тень подобия слога великого Гомера. Здесь-то и сказалось тонкое знание и умение блестящего переводчика (кстати, никогда не заявляйте больше, что труд этот легок), жаждавшего в русском языке отыскать сходные с греческими усилительные частицы, украшающие повсеместно текст эллинского гекзаметра. Что же до слога, до слов и их подчас неверной расстановки, так на то и традиция, на то и эпический размер, и читать стихи следует напевно, высокопарно, тягуче, протяжно, неспешно. Но не стану вас мучить, в конце-то концов, каждый имеет право на собственное мнение, и нам, старикам, воспитанным на «Энеиде» и «Одиссее», только лишь и понятны, вероятно, выспренние строчки «Тилемахиды». Что до государыни императрицы, то мне как никому известны ее вкусы – я, как, быть может, вам известно, учил ее еще в бытность принцессой русскому языку. Признаюсь, сам я более люблю ямбы Ломоносова, но все ж не премину вступиться за покойного Василия Кирилловича, в его гекзаметрах много поэзии, несколько старомодной, согласен, но настоящей, величественной. Когда-то я знавал его, и очень, очень близко, а под старость ранние симпатии всплывают в памяти, и отделаться от них непросто.