Он ловко выкрутился, пройдоха, всё-таки пройдоха, настоящий Арлекин… Но Александр Борисович уловил тогда и неподдельное, от души идущее смятение в его речи. Юноша попытался вежливо примирить родственные стороны, принося в конце монолога галантные извинения: бесспорно, он умён, по-молодому пылок и вместе с тем, кажется, честен. В словах его не было лжи и лести, он прямо высказал что думает, не скрыл сомнений, а признался в них. Честность и задор подкупали.
– Ну, ну, философствовать вы станете без меня, – оборвал их отец. – Я вижу, что тебе, – он взглянул на стоящего Тредиаковского, – говорённое небезразлично, а значит, учение не пойдёт во вред. Хотя я больше склонен к практическим наукам, но вот князь Александр убеждает меня в важности всей вашей модной словесной учёности. А вирши свои, – без всякого перехода выпалил приказ старый князь, – почитай-ка нам.
В халате и туфлях, смешной и нелепый, вскинул он руки и принялся декламировать нараспев элегию на смерть Петра Великого. В самую точку попал – отец оценил, потому как любил покойного государя.
– Хорошо, хорошо, иди сейчас, Антон покажет тебе комнату, – отпустил старый князь. – Будешь себе учиться, коль хочешь.
…И вот теперь, возлежа вечером на диване, поймал себя Александр Борисович на мысли, что ему приятно думать о молодом человеке: и верно, приятно, вирши у него получились высокопарные, схожие по силе слова с речениями Прокоповича. Впрочем, не зря же их учат сочинительству в академии. Конечно, до французских поэтов ему далеко, но отец прав: русский язык от природы лишён такой нежности и вкуса. Неплохо будет, думал он, взять Тредиаковского под своё покровительство: у французских вельмож это принято – помогать вечно бедствующим поэтам.
Он раскрыл Софокла снова, и «Царь Эдип» не показался теперь тяжеловесным, и смысл, запрятанный в стихах, быстро овладел умом. Прежние мысли нашли подтверждение в словах книги.
– «Помощь подавать посильную – прекрасней нет деянья», – произнёс он вслух.
Нет, конечно же сострадание воистину самое приятное чувство, даже к столь комичным и ничтожным персонам, как Тредиаковский. И вот опять задумался: уж так ли и комичен – вроде печётся о нём Фортуна, ведёт сквозь океан мытарств…
Князь Александр, приглядевшись к строкам книги, представил живо судьбу Эдипа, судьбу несчастного царя, и содрогнулся: вдруг напугала его жестокость сказки древнего трагика – страшно, страшно падать в бездну, страшно падать с высоты. Пришли ему на ум Иов, Иосиф и многие, и многие другие, низвергнутые и, наоборот, из грязи вознесённые в князья. Он забыл о молодом человеке – он думал об отце, и о себе, и о Головкине, отозванном в столицу, и о дворе.
Книга выпала из рук. Он очнулся, перешёл на кровать и, не зовя лакея, быстро улёгся и нервно задул свечи – сегодня явно было не до чтения.
11
Старый князь мгновенно причислил Василия к любимчикам – требовал присутствия при утреннем туалете, сажал с собой за стол и отпускал потом на весь день с условием, что его собеседник придёт на закате, развлечёт беседой или чтением и скрасит пустые полуночные часы – Куракин, часто дремавший днём, долго не мог заснуть ночью, уверяя окружающих, что страдает тяжёлой и мучительной инсонниа, иначе российской бессонницей. Борис Иванович поощрял прогулки Тредиаковского по городу, он любил Париж и, подметив в своём поэте склонность к словесному живописанию виденного, словно нарочно выгонял его на улицы, чтобы затем с наслаждением выспрашивать, вызнавать.
А город и вправду был велик, многолюден и, странное дело, радушен при этом, полон цветов, ярких одежд и лент. Василий не уставал наслаждаться вольными парижскими чудесами: богатейшими книжными магазинами, крохотными каменными улочками, широченными зелёными бульварами, длинными зданиями церквей с пугающе-притягивающей музыкой органов, пышным облачением священников, разноцветным светом, сквозь мозаичные витражи сочащимся вперёд и вверх, в разбегающееся прохладное пространство католических соборов. Он не утерпел, взобрался на башню церкви Пресвятой Богородицы, или Нотр-Дам, на её высоченную башню, откуда видно было всё окрест. Париж лежал перед ним, круглый, как тыква, заключённый в кольцо каменной стены. Маленькие башенки на ней обозначали ворота: де Витри, д’Иври, де Шаузи, д’Итали и многие ещё, которые он не успел изучить. Город надёжно оградил себя, но количество въездов как бы подчёркивало его всеприемлющий нрав.
Дым окутывал город, закрывал от взора остроконечные, в изумрудных потёках по чёрной меди верхи колоколен, змейки улиц, в редких провалах разновысоких, красной черепицы, кровель, бурую гладь Сены, – дым отлетал от множества устремлённых, как жерла мортир, в небеса печных труб и стлался под ногами так высоко забравшегося Василия – потому-то и глядел глаз далеко: на луга за стеной, на чёрные ветряки на её бастионах, на ползущих точечками людей и конников и на растянувшиеся по реке цепочки ярко окрашенных барж и рыбацких лодок. Так стоял он долго: усталое малиновое солнце застыло на краю небосвода, растекаясь по дальним землям мягкими фиолетовыми лучами. Внизу же, в сером городском колодце, фонарщики уже отправились в ежевечерний обход зажигать все восемь тысяч немощно-жёлтых, односвечовых уличных светляков.
Василий сбежал по лестнице на улицу, миновал главный вход и заспешил домой. Город в сумерках был страшен: ветер громыхал жестяными вывесками, задувал испуганно моргающие фонари, но он не заблудился, память вывела к особняку Куракиных, а Фортуна уберегла от лихих ночных людей.
Как только вступил он за порог, лакей передал наказ старого князя подняться для беседы в зелёную гостиную.
Борис Иванович не мог скрыть нетерпения: велел, чтоб ужин несли прямо сюда – так ждал отчёта. Василий, толком не насытившись, был вынужден рассказывать.
– Ничего, – заметил старик, – я возьми да умри завтра, а вам жить да жить, так что уж прости мою спешку.
Присутствующий князь Александр и Тредиаковский в один голос бросились разуверять мнительного старика, но тот лишь щурил лукаво глаза, слушал заботливую болтовню с удовольствием: отец любил своего сына.
– Ну, иди работай да нам не мешай, – прогнал наконец князя Александра.
Тот с радостью поднялся и только затворил дверь, как любопытный старик буквально набросился на Василия. Он уже привык к вечерним сказкам и, мигом проглатывая отчёт о дневных впечатлениях, требовал историй про Астрахань, про полуденные края, где дипломату, много повидавшему, не пришлось бывать. Просил описывать подробно: верблюдов, ослиный базар, персов, индийцев, их товары, облачения, наряды. Василий даже припомнил заученную за Сунгаром песенку и позабавил князя звучанием непонятного набора чуждых уху слов, почти сплошь состоящих из плаксивых гласных. Он красочно живописал рассказанное отцом шествие слона через Астрахань, когда Кириллу Яковлева чуть не примяли в толпе, стрелецкий бунт, умело и незаметно совмещая детские воспоминания со сведениями, почерпнутыми из объёмистых фолиантов путешествий Лебрюна.
Верблюды поразили воображение посла, он даже жаловался, что часто видит теперь их во сне.
Покончив на сегодня с Астраханью, он принялся читать князю французский роман, и лишь далеко за полночь старик позвонил в колокольчик, призывая заснувшего в кресле за дверью слугу. Князь сам поднялся и подал руки – Василий и валедешамбр, поддерживая господина посла, проводили его до опочивальни; Тредиаковский тихонько затворил обитую войлоком дверь, пожелав вельможе спокойной ночи.
– Покойной ночи, каро мио, спи хорошенько, зачисление на днях решится, – долетело напутствие князя.
12
«Верблюжье мясо есть – долговременная болезнь. Верблюда во сне видеть и с ним сидеть – значит смерть».
Из книги «Сонник, или Истолкование снов, выбранное из наблюдений Астрономических и Физических и по Алфавиту расположенное. Переведено с разных языков для увеселения любопытного общества».
13
Два письма из России пришли 18 октября вместе с очередными депешами, но так и остались лежать нераспечатанными и забытыми на столе в кабинете. Три дня, пока длился нескончаемый поток соболезнующих, Александру Борисовичу было не до политики. Старый князь скончался во сне с 17 на 18 октября 1727 года в своём парижском особняке. Мёртвого обнаружил валедешамбр, пришедший утром по обыкновению брить господина.
Смерть отца не укладывалась в голове, даже лечащие доктора не предсказывали столь страшных последствий, ведь течение болезни приостановилось, и министр, привыкший за последние годы к кризисам и улучшениям, начал выезжать в люди и включился в плетение дипломатических интриг, успешно проводимых с его подсказки князем Александром.
Тем неожиданней явилась мгновенная кончина.
Если бы не секретарь покойного, взявший на себя смелость руководить домом, и молодой Тредиаковский, неотступно следовавший по пятам, Александр Борисович, верно, не вынес бы эти пронзительно пустые дни, – он любил отца и теперь, оставшись один, ощутил всю тяжесть одиночества.
К концу третьего дня поток посетителей заметно поуменьшился, и Александр Борисович взял себя в руки и заставил подняться в рабочий кабинет. Единственное, что он успел совершить за эти траурные дни, – послал курьера с известием в Россию. Ему наказано было скакать без ночлегов, и изрядная сумма, приложенная к щедрым подорожным, должна была возыметь действие.
Следовало начинать жить без руководителя. Сколько б в тайне ни ругал князь медлительного и чересчур осмотрительного отца, он понимал, что всё говорённое и совершаемое им даже в обыденной жизни – плод серьёзных раздумий. «Поспешай не торопясь», – говорил покойный и всегда оказывался прав. Теперь, не имея во Франции официального статуса, он, привыкший к действию, оказался вдруг с подрезанными крыльями. Пока ещё доскачет гонец. Пока там решат, а там не любят торопиться. Состояния неустойчивости, подвешенности между небом и землёй, он, баловень судьбы, ни разу в жизни ещё не испытывал, а потому ощущал какую-то неловкость и собственную слабость. Как-то ещё примут в Петербурге известие из Парижа? Вполне вероятно, если не заступятся верные люди, ему вообще не видать посольских полномочий. А возвращаться сейчас на родину князю не хотелось – там теперь Куракиных не жаловали.