Сведения из столицы последние месяцы поступали весьма и весьма тревожные. После смерти императрицы Екатерины[24], последовавшей шестого мая сего года в девятом часу пополудни от лихорадки, как гласило извещение, на престол взошёл малолетний император Пётр Второй[25]. Пётр – внук Петра. Надежды, связанные с воцарением, быстро развеялись. Присягнув в Париже новому государю, отец и сын Куракины не клялись в верности Александру Даниловичу Меншикову, который и при покойной государыне был далеко не из последних людей у трона, а теперь, как сообщали тайные корреспонденты, и вовсе прибрал бразды правления к своим рукам.
Вот и сейчас медлил Куракин вскрывать письмо: ничего, верно, хорошего оно не предвещало. Сломал печать и прочитал – новости сообщались страшные: в столице начались гонения. Петра Шафирова, возвращённого Екатериной из ссылки и ею же утверждённого президентом Коммерц-коллегии, Меншиков при содействии Остермана[26] отправил в Архангельск заведовать делами китоловной компании; правда, за бароном сохранили звание президента, но именно пустой титул вселял в людей ужас. Ягужинского отозвали[27] с поста посланника в Польше, велели ехать в Малороссию в армию. У Артемия Волынского отняли казанское губернаторство. Он недолго пожил в столице в чине шталмейстера, но сочтено было нужным спровадить его подальше, министром при дворе герцога Голштинского. Но и это столь незначительное место показалось Александру Даниловичу опасным, и несостоявшийся министр и экс-шталмейстер поспешил на юг, в армию, вдогонку Ягужинскому.
Пожалуй, узнай он про опалу Волынского при других обстоятельствах, Александр Борисович наверняка порадовался бы падению соперника. Артемия всегда терпеть не мог. Они были приблизительно равного возраста, одинаково продвигались по служебной лестнице, но буйный, надменный и деспотичный характер Волынского всегда вызывал у Куракина неприязнь, а особое расположение Петра к своему дерзкому и напористому боевому офицеру рождало у князя острое чувство зависти. Астраханское, а затем казанское губернаторства Волынского – верный путь наверх, так сказать, последние испытания перед ответственными постами в столице – он воспринял с болью в сердце. Сколько людей прошли через окраины к свету! Это была проверенная дорожка: Салтыков, знатный родственник Волынского, недаром выхлопотал своему племяннику губернаторство. Пётр, зная Артемия Петровича как человека преданного и крутого, с радостью подписал назначение, надеялся, что новый начальник наведёт в расшатавшихся окраинах порядок, установит дисциплину. Но ведь не кнутом же, не кулаком, не кровью одной следует проводить реформы. Как человек просвещённый, Александр Борисович видел вред, наносимый стране такими столь ретивыми исполнителями воли государя. Тут-то и скрывалась главная, как он полагал, причина его ненависти к Артемию Волынскому. Князь причислял себя к сторонникам более мягкого правления. Про казанского губернатора ходили страшные толки, и, кроме прочего, он, сказывают, был нечист на руку, и это после того, как однажды разгневанный император чуть было самолично не казнил зарвавшегося подчинённого. Но, о чудо, Фортуна оберегала своего любимца. Пока оберегала, успокаивал себя Александр Борисович.
Теперь же, здесь, в Париже, получив известия об опалах, он даже пожалел давнего недруга, ибо понимал, что личные счёты – ничто перед общей опасностью. Дайте только волю – Александр Данилович всех сметёт с лица земли, и до Парижа достанет его разящая десница. Меншиков всегда числил Куракиных в первом ряду своих недоброжелателей. Да, что ни говори, но факты, сообщённые в письме, были воистину ужасны!
Корреспондент предсказывал опалы многим – в том числе и Феофану Прокоповичу. Церковники, возглавляемые заиконоспасскими клириками, всегда держали нож за пазухой, выжидали только момента сразить могучего всероссийского пастыря. И, кажется, всё к тому клонится, Меншиков вынужден искать поддержки в противном лагере, коли поднял меч на главных вельмож государства.
– Значит, Александр Данилович начал прибирать Петровых сподвижников – свидетелей, – пробормотал Куракин. – Быстро действует и круто, слишком быстро – спешит, а значит, есть ещё надежда…
Нет, ехать назад – безумие. Дождаться курьера и, если тот подтвердит высокие дипломатические полномочия, включаться вновь в игру, вдалеке от опасной теперь отчизны, но на благо ей. И обязательно, обязательно, как никогда необходимо заслужить одобрение Петербурга, кто и как бы им ни управлял. Нужен какой-то повод, какая-нибудь история, а уж он уцепится и раздует её до вселенских масштабов – на такие уловки он мастер, школа отца не прошла даром.
Сейчас в Париже наблюдалось затишье, но князь в свою судьбу верил – в дипломатии события порой развиваются так же стремительно, как сегодня на невских берегах.
Он распечатал второй конверт: писал господин Шумахер – первый помощник президента Академии наук Лаврентия Блюментроста. Через Головкина до учёного дошли слухи о предстоящем издании сочинений Лебрюна, и он хотел бы просить сиятельного князя и его подопечного господина Тредиаковского, ещё лично Шумахеру неизвестного, но заранее глубокочтимого, посодействовать с включением его статьи о калмыках в приложения к книге голландского путешественника.
Князь ухмыльнулся – вероятно, Шумахер, не разобравшись, принимает Тредиаковского не за того, кто есть он на самом деле. Как в фарсе с переодеваниями, сказал бы отец…
Он решил позвать поэта, но тот опередил и вошёл сам, неслышно подкравшись по ворсистому ковру в прихожей – в печальные дни траура разрешено было ему беспокоить князя без стука.
– Ваше сиятельство давно не ели, не изволите ли подкрепиться? Голод совсем обессилит вас, ваше сиятельство.
Он смотрел на юношу. Вероятно, отцу так же было приятно на него глядеть – недаром старик привязался к своему джиованне поета и все вечера проводил только с ним. Тредиаковский подкупал мягкостью и незаурядным умом, был нельстив, но предельно обходителен, беседа с ним доставляла удовольствие.
– Это ты, каро мио, – отметил про себя, что назвал любимым словечком покойного. – На вот, прочти – тебе письмо адресовано.
Тредиаковский от неожиданности отшатнулся, на лице был написан испуг. Рука, принимающая конверт, мелко дрожала, и князь поспешил его успокоить, невесело пошутив: «Не бойся, известия вовсе не траурные, как ты, видать, вообразил себе. Две смерти в три дня – слишком многовато бы вышло, ты не находишь?»
– Садись здесь же и читай, – приказал он, – обговорим всё после, на днях. Господин Шумахер человек учёный и просвещённый, весьма тебе полезен. Он сейчас в большом фаворе у президента Академии, ведь он – библиотекарь, то есть управляющий всеми делами петербургской науки. С ним не следует ссориться.
Пока Василий читал, он поглядывал на своего «поета» из-под полуприкрытых глаз. Уже два долгих вечера, томительные, как путь на Голгофу, коротал он с Тредиаковским, спасаясь от одиночества. Беседы действовали успокаивающе: Василий по просьбе князя вспоминал время, проведённое наедине с отцом. Александру Борисовичу был интересен взгляд на родного человека со стороны. Оказывается, они не только читали, но и говорили и судили о прочитанном. Отец, видя, что нашёл наконец верного слушателя, спешил наставить будущего студента на путь истины. Он ругал галантную щегольскую галльскую поэзию за пустые красоты слога – сии виньетки украшателей рисуют вымышленную жизнь, только засоряют голову.
Они вредны российскому человеку, призванному делать дело, а не предаваться наслаждениям. Ведь ту же цель преследуют церковные псалмопевцы, сочиняющие свои вирши на недоступном большинству церковном языке. Что стоят эти словеса? – вопрошал отец. Ругая московских священнослужителей, он прославлял проповеди Прокоповича: меткие, понятные, простые и вместе с тем возвышенные, поистине поэтические. Надобно пример брать нам с италианского, ибо язык сей демократический, доступен и знати, и народу, и слугам Господа Бога, хотя последние и ведут службу на латыни.
Конечно, отец откровенничал со своим любимчиком не только по поводу изящного искусства. Горячий сторонник и сподвижник Петра Великого, старый Куракин пояснял суть его нововведений, многим в России до сих кажущихся крамольными, чуть ли не еретическими нападками на древнее православие.
– Бог есть недоступное, к чему можно лишь стремиться, – проповедовал Борис Иванович. – Он верховный судия на небе, но не на земле, где должность Фемиды отправляет совесть государя и его ближайших приближённых. Церковь призвана помогать им. Пагубно отделять её, противопоставлять государству, как делают то католики, как мечтают ревнители древнего благочестия в России.
В последний год отец много рассуждал о Боге – видимо, чувствовал приближение конца. Особенно заботил его раскол в православии, ибо здесь видел он главную силу, тянущую Россию назад, вопреки всем чаяниям и стараниям.
– Одно дело политика, другое – жизнь духовная. Нельзя думать упрощённо, что Синод есть уступка протестантам, как и отказ от патриаршества – неприятие католичества. У России свой путь, и следует учитывать опыт окружающей Европы, беря самое передовое, самое лучшее, вести русский корабль по начертанному ему одному курсу. Всё происходит от непонимания, нежелания отказаться от вредных привычек, от боязни потерять мнимые привилегии. Новое всегда с трудом приживается, но сегодня, когда поворот пройден, – пути назад нет.
Он много порассказал Василию такого, чем редко делился с сыном в последние годы. И было обидно, что именно к чужому человеку в предсмертные свои дни старик испытывал наибольшую приязнь.
Слушая отцовские напутствия, Александр Борисович испытал укол ревности, и было начали уже гневно раздуваться ноздри и кривиться презрительно губа, и хотел уже гнать прочь, но вовремя увидел, понял истинную волю отца. Борис Иванович спешил просветить новичка, в сыне он не сомневался, и последняя забота умиравшего тронула, примирила.