Арлекин. Судьба гения — страница 63 из 82

Марию с сыном он отправил в Москву к Сибилевым. Филипп только порадовался, звал в письме самого, но Василий Кириллович ещё держался – одному много ли нужно, он пока надеялся, что начнут бойчей раскупать тираж. Помимо дел взвалил на себя архив Ильинского, готовил к сдаче в Академию, и если б не кредиторы…

Но они жали со всех сторон так, что не вздохнуть, даже самые доброжелательные начали роптать – шутка ли, столько денег задолжал. Тираж раскупался медленно, очень медленно, ничто не менялось к лучшему.

Вовремя приехал в Петербург милый сердцу Монокулюс, очень вовремя. Посланец отца Петра прибыл за экземплярами панегирика, что белгородский епископ сочинил на латыни в подношение киевскому другу своему отцу Рафаилу. Тредиаковский устроил панегирик печатать в академическую типографию, и теперь отец Андрей (или, по-прежнему, Алёшка), уяснив бедственное положение своего учёного друга, настойчиво тянул в Белгород, расписывая красоты провинциальной жизни, обещал тишину для работы, книги из библиотек Киева и Харьковского коллегиума, прогулки, свободу.

В феврале тридцать восьмого Корф удовлетворил запрос: долги были расписаны по четырём выдачам, и академическая канцелярия обязалась выплачивать их из его жалованья в течение года. Василию Кирилловичу дарован был отпуск сроком на двенадцать месяцев с обязательным условием переводить в отсутствие «Историю» Ролленя. Уговаривать Корфа и Шумахера в необходимости издания этой книги на российском языке долго не пришлось, хоть здесь ему улыбнулась судьба. На деле же всё побуждало к бегству, а оно равноценно было признанию своего бессилия, краха, и, как бы ни успокаивал Монокулюс, желанное спокойствие не приходило.


39

ПРАВИЛО XLVIII. О БЛАГОДАРНОСТИ

Самой худой человек не может не любить добрых людей и удивляться в них тому, что он сам никогда не делает. От сего происходит, что благодарные Особы бывают от всех любимы, не выключая из того и неблагодарных. И так благодарность природная есть должность, то следовательно, что она необходимая. Доброе сердце чувствует великую силу естественного закона; и ежели кто прямо чувствителен к благодеяниям, то всегда таковый бывает благороднаго и великодушнаго сердца.

Из книги «Истинная политика знатных и

благородных особ», ошибочно принятой

В. К. Тредиаковским за творение Фенелона и

увидевшей свет в 1737 году.


40


Полозья летели по схваченному морозом блестящему глазурованному настилу дороги, словно не касались его, отдохнувшие с ночлега лошади рады были здоровому солнечному утру, колкому льду под подковами – не скользкому, а молодому, хрусткому, облегчавшему бег, – и рвали крупным галопом: сзади ехалось плавно, не убалтывало, как случается частенько при полубеге утомлённых ямщицких клячонок, – белгородский епископ лелеял и холил своих лошадей. Монокулюс залёг и не вставал, словно ночь не ночевал в Колокольцевском постоялом дворе на угретых «для отца эконома» грелками простынях, – глубоко вполз под тяжёлую волчью полсть, в самый угол под кожаный верх лёгкого дорожного болочка – остеклённый резной возок отец Пётр оставил себе для прогулок – и сопел из поседевшей норки младенчески покойно. Во сне Монокулюс улыбался щекочущему солнечному лучику, покалывавшему безмятежное веко спящего, и продолжал как ни в чём не бывало выдувать рулады: в уголке пухлой, чуть оттянутой нижней губы запеклась счастливая сладкая слюнка.

Василий Кириллович бодрствовал: мимо неслась равнина с дальним зелёным лесом, убегали из-под ног склоны меловых гор, мелькали излучины подползающих к горам оврагов. Природа стояла безмолвная под морозом, сияющая в лучах солнца, заключившая себя от их жара в прозрачную броню чистых голубоватых сосулек. Единственным живым теплом в той белизне была пересекающая её тройка с возницей и двумя седоками, да редко-редко над полями ныряли в воздухе мелкие пташки, но не чиликали, не заливались, а пролетывали молча, словно берегли дыхание, обогреваясь им на лету, рыскали в поисках более укромного и тёплого местечка.

– Глупцы питают тщетные надежды, и сновидения баюкают их, – вспомнилось давнее вещание Малиновского. Обольстишься ли ложными мечтаниями? Не лучше ли простирать руки за тенями или гнаться за ветром? Лишь знаки, не более, видим во снах; лишь собственный образ предстаёт человеку.

Пал несокрушимый и так легко ранимый, железный лишь с виду Василиск – Малиновский. Само время опрокинуло его, отвергло. Но и его, Тредиаковского, шагающего в ногу со временем, тоже отбросило в пропасть. Чего же ради тогда стараться, выбиваться из сил, если простой пожар лишил кредита, сделал никому не нужным? Выходит, он – точка неприметная, пешка при чужой игре, скоморох, Арлекин, развлекающий наподобие мерзавца Петриллы! Нет, не соглашалась душа – людская чёрствость не есть закон, а случайность… Но где правда?

Переводя комические италианские пиесы, он верил в целительную силу веселья, здорового смеха – главная цель такого театра радовать, вырывать на мгновения из времени, красить жизнь, делать её приятнее, но и вывод для ума затаён в мнимом развлечении, глубоко запрятан – побеждает всегда добро, а зло, гадкое, жадное, бесчеловечное зло наказано. И то, что есть нравственный вывод, важно, ибо пустой смех не весел, а уродлив, пробуждает нездоровые качества людские. В жизни случается всякое, но задача искусства прославлять идеал, напоминать о нём, устремлять к нему. Потому-то и стоит жанр комедии, обличающей и бичующей нравы, ниже всех прочих, ибо куда важнее целить души, а не наказывать. Так всегда ему казалось. На деле же двор – средоточие манер, воспитанности, куртуазности и культуры – полонили шуты, карлы и заезжие фигляры, кривляньем и высмеиванием, грубой и плоской шуткой площадной ублажающие, но не пробуждающие чистые чувства. Всю правду никогда нельзя узнать и узреть – это понятно, но частицы её должны достигать до души, должны вливаться в уши человеческие. Получается, что, слепив снежную статую и обледенив её на морозе, пытаются выдать её за редчайший мрамор, но ничего, кроме холода, обмана, творение не несёт и быстро истаивает и забывается в конце концов. Именно холод, а не яркий, минутный огонь фейерверка, который нужен, необходим, ибо разжигает огонь душевный, как песнь, как ода, бодрит, напоминая о воинской славе Отечества, порождает гордость, уверенность, как труба поутру над лагерем пробуждает, призывает к делу.

Нет, его оды важны и нужны, как и музыка, как и концерты… но теперь другие музыканты в чести, неужто устарел громкий голос звучной его лиры?

Нет, нет, это обстоятельства, а не закон, это уловки Фортуны… но его воспитательная миссия… и она…

Сначала была «Езда», затем они с Васятой правили плохо переведённого Волчковым Грацианового «Карманного оракула», теперь издана «Истинная политика». Все три книги – сладкое чтение душеполезное, долженствующее открыть глаза, воспитать добродетельного придворного человека, а через них и монархию. Но даже с мёртвой точки не сдвинулось дело.

Васята Адодуров стал всё больше отдаляться от него. Он ищет успокоение в числах, в математике, кумиром ему сделался Эйлер[41]. Он посещает Собрание российское, но со смертью Ивана Собрание почти заглохло, а теперь и Тредиаковский отъехал – беда, настоящая беда.

Сперва Васята верил в своего патрона Волынского, работал на него усердно, так что математика страдала, – надежды возлагал, теперь, кажется, кроме науки ничто не волнует его по-настоящему. В Адодурове проявилась какая-то даже надменность, холодность, чего никогда ранее не бывало. Васята стал язвителен, порой излишне строг. Но ведь и сам он стал мудрее, переменился, перестал глядеть в рот Куракину, доверять каждому слову. Вельможи, их благодетели, – олицетворения двух начал: воля, напор, солдатская прямота – и просвещённый разум, изящная, но нежная культура, – как многие двоицы, из которых состоит мир, могли бы послужить одному делу – нравственному совершенствованию, постижению непостижимого идеала; так нет, их роднит и стравливает одна общая черта – честолюбие, и они воюют на потеху императрице, будоражат придворных, кои, разбившись на партии и на партии в партиях, соревнуются в неискреннем доброжелательстве, фальшивой любезности, лести, и вся эта ложь окружает императрицу и принимается ею на веру. Принимается ли? Жестокая придворная игра и его затянула и в неестественной улыбке растягивает рот аж за версту от дворца, заставляет сгибаться в поклонах, понуждает изливать поток комплиментов – пустое слововерчение.

О Господи, не лучше ли и правда гоняться за тенями и ловить ветер? Кто он сам, без чина, без положения в свете, прячущийся за спину Мецената? За свой ум, за свои знания пребогатые, тут он не соврёт себе, за мало у кого в России имеющиеся знания, ценится он на сорок рублей в год менее простого пехотного капитана, – пустое звучащее слово – пустословец… Кому нужны рассуждения о нравственности, доброте, красоте… Он старается охраняться от греха, но грех сам лезет в душу. Шумахер… Васята как-то бросил упрёк, что он слишком близок к канцелярии. Да, верно, Иоганн Даниил изжил Бильфингера, Бернулли, прогнал Миллера в Камчатскую экспедицию, а теперь взялся за Эйлера, любимого адодуровского учителя. Да, верно, Иоганн Даниил не любит излишнего свободомыслия профессорского, он подозрителен, ибо имеет реальную власть, и ежели сочтёт себя оскорблённым, то мстит жестоко, как и поступил он с вышеуказанными учёными. Он неуживчив со светилами, он протежирует любимцам: своему зятю Амману под видом возмещения за дополнительные хлопоты в Кунсткамере прибавил жалованье, будущего зятя Тауберта из студентов произвёл в адъюнкты. Да, такое числится за ним, и Иоганн Даниил не инок в своих начинаниях, он верит в силу кулака, боится потерять с таким трудом заработанную власть в управляемой им почти однолично Академии. Но никто не знает, как глубоко чтит Шумахер Тредиаковского: чтит с первого знакомства, и Василий Кириллович опутан его любовью, не смеет возражать своему другу-покровителю, а порой и сам ощущает привязанность к нему. Тут чувства не до конца ясные, двойственные. Когда-то по приезде Шумахер заискивал перед незнакомым поэтом, теперь ситуация переменилась. Василий Кириллович не рвался к чинам, и вот результа