Арлекин. Судьба гения — страница 77 из 82


56


Василий Евдокимович глядел до конца. Он прирос к столбу своего прилавка и, раз вцепившись, не мог уже разжать рук. В заговор он не верил. Письмо? Так ведь хорошо же помнил его содержание – перевод на немецкий предназначался лично герцогу. Почему же Бирон так жестоко расправился с Волынским? Вдруг ненавистны стали и Куракин, и Головин, и Остерман, и все, все, приложившие руку к свержению кабинет-министра. Только что, ещё утром, клял себя за то, что пошёл за нелюбимым вельможей, оддавшись честолюбивым замыслам, но теперь, преисполненный сострадания к мукам, вдруг принялся в душе проклинать его губителей. О! он глядел на толпу и её готов был растерзать, спокойно расходящуюся по домам, обсуждающую, смакующую кровавые подробности истязания. И вдруг среди голов мелькнуло слишком хорошо знакомое широкоскулое лицо Кубанца. Он был здесь, он смотрел на последние минуты своего господина, своего друга, как называл его в минуты наваливающегося одиночества Артемий Петрович Волынский. Не побоялся, пришёл, проследил до конца, и Василий Евдокимович был сражён низостью, подлостью этого человека.

Почему, почему, в который раз задавался он вопросом, не настигла кара предателя? Как может такой ходить по земле? И вновь отрёкся он от стройной теории, объясняющей трагедию его жизни. Если возможно такое, а такое возможно – он самолично видел Кубанца на площади и не ошибся, – то все, все построения древних рассыпаются в прах, остаются лишь рассуждениями, но ровным счётом ничего не объясняют. Быть может, потом воздастся ему… Адодурову страстно хотелось в это верить.

Он не помнил, как добрался до дому, и, упав на кровать, забылся в тяжёлом, глубоком сне, в котором не было ничего, кроме пугающей, давящей черноты.

Утром пришлось идти в Академию, и на следующий день, и после, и после…


57


Не один Адодуров размышлял о низости Кубанца, не один он принял предательство столь близко к сердцу. Василий Кириллович Тредиаковский не раз вспоминал своего мучителя, дважды встававшего на его пути, и жгучая обида терзала похуже татарской нагайки. Кубанец, получив полное прощение и немалую сумму денег в придачу, исчез. Сказывали, вовсе уехал из Петербурга – здесь больше делать ему было нечего. Удивительно, поверенный во всех делах своего господина, умудрился он выйти сухим из воды и при этом был ещё восстановлен в гражданских правах как пострадавший! Российский закон предусматривал вознаграждение невинно оскорблённому, но в данном случае свершилось откровенное беззаконие – Кубанца не оправдывали, а благодарили за доносительство. Из века в век, видно, суждено было повторяться истории с тридцатью сребрениками, – Василий Кириллович и думать бы долго о ней не стал, если б не одно, и весьма важное, обстоятельство. Смешно, да скорее печально всё в который раз оборачивалось.

Апрельская волна почестей быстро схлынула, и снова переменилось отношение к нему окружающих. Многие, втайне сочувствующие казнённым, стали теперь вменять ему в вину участие в следствии. Конечно же, приличия соблюдались, но даже в Академии почувствовал он нарастающий холодок в отношениях с коллегами. Память людская недолговечна, зависть же всесильна. На несчастного, поникшего Адодурова глядели с большим состраданием, нежели на вновь обретшего славу и покровительство двора Тредиаковского. Кровь казнённых чёрным пятном ложилась на его не восстановленную до конца репутацию. Ни один указ официально не обелил его. В манифесте о побоях сообщалось лишь как об оскорблении, нанесённом лично герцогу, – им же пренебрегли, надсмеялись, использовали случай, а про поруганную его честь позабыли. Произошла ужасная подмена, как в детстве, когда плеть Кубанца, наказав за ничтожный проступок, вызвала несправедливый гнев домашних, как в случае с Петриллой – итальянским скоморохом, вновь был он выставлен на всеобщее посмеяние. Большинство придворных воспринимало Тредиаковского как забавника Арлекина, радостно и с улыбкой принимающего шутовские оплеухи от господина, и, если б не смертная казнь, всё вскоре забылось бы, остался в памяти лишь смешной эпизод, но теперь честь была замарана ещё и страшным подозрением – доносительством. Правда, Куракин, которому он пожаловался, убеждал в обратном, советовал успокоиться и, не придумывая химер, не волноваться понапрасну. Хорошо было ему так советовать, недоступному для пересудов толпы, сразу взлетевшему после гибели извечного врага-соперника.

Нет, мир непостоянен, зол он на самом деле, грязен, холоден, обманчив, гадок, груб, недоброжелателен и лют, и люди, населяющие его, по большей части завистливы и человеконенавистны. Получалось, что равняли его с иудой Кубанцем, с шутом Петриллой, с ряжеными скоморохами на ледовой свадьбе, коим, арестованный и избитый, читал он дурацкое приветствие, вопреки собственной воле написанное. Он вспоминал рассказы деда, вот так же когда-то отведавшего славы и почестей, а затем вмиг уничтоженного наветами клеветников, погубленного жестокой столицей, выброшенного на окраину империи доживать свой век в забвении, в безвестности. История, сделав грандиозный круг, грозилась повториться, и он никак не желал быть принесённым в жертву её неумолимым жерновам. Нет, нет, время переменилось, заверял он себя. Он искал спасительную соломинку, не хотел сдаваться без боя. Следовало немедленно что-то предпринять, как-то оправдаться. Единственный оставался выход, последний, но самый внушительный, способный заткнуть глотки недоброжелателям и завистникам, напугать их, силой заставить подчиниться закону, – писать на Высочайшее имя, и если вспомнит о нём Анна и в который раз защитит, обережёт, возвысит, то он спасён и снова, уже навсегда, останется в глазах всех лишь жертвой, достойной сострадания и почитания. О! он верил в императрицу, верил, что, какие б ни бушевали там, наверху, бури, она – главная всезаступница и охранительница – пребудет до скончания дней своих справедлива. Он заставлял себя ТАК верить, иначе лишена была бы смысла вся жизнь его.

Месяц терзался он в сомнениях, месяц после казни, полный недомолвок, показного дружелюбства, вельможного презрения, месяц столь знакомого, но мучительного одиночества. И наконец решился. Написал прошение, официальное, как и полагалось по законам государства. Пускай Анна докажет, что он не доноситель, подобно Кубанцу, а невинно оскорблённый. Согласно указу просил он и о награждении, но то были не тридцать сребреников иуды, а пеня за кровь, бесчестье, ещё с библейских времён полагающаяся пострадавшему, очищающая его, признающая его право на месть, дающая ему торжество; с давних пор так повелось: «Око за око, зуб за зуб», он лишь просил о справедливости, ведь иначе, подобно фон Корфу, например, недавно дравшемуся на дуэли из-за женщины, не мог он восстановить своё попранное человеческое достоинство. Письмо было последней его надеждой.


58



«Всепросветлейшая державнейшая Государыня Императрица Анна Иоанновна самодержица Всероссийская!

Бьёт челом вашея Императорския Академии Наук Секретарь Василей Тредиаковский, а о чём моё всеподданнейшее прошение, тому следуют пункты:

Сего 1740 году апреля в 27 день бил челом я нижайший Вашему Императорскому Величеству в генералитетской комиссии, на бывшего кабинетнаго Министра Волынского, о насильственном, и следовательно Государственным правам весьма противном его на меня нападении, и также о многократном своём от него на разных местах и в разныя времена не стерпимом безчестии и безчеловечном увечье, а притом, и о наижесточайшем страдании и в самых Вашего Императорского Величества апартаментах. Оное моё всеподданнейшее прошение толь праведно явилось, что и Манифестом Вашего Императорского Величества распубликованным в народ, между прочими его Волынского злодейскими преступлениями, объявлено и подтверждено, хотя и не именовав меня нижайшего.


А по силе Вашего Императорского Величества прав, претерпевшим напрасное безчестие и безвинное увечье, каково я нижайший и до смерти уже чувствовать принуждён, хотя коль много на излечение моё не употребил иждивения, положено за всякой раз вдвое против их окладов удовольствование с обидителей. Но мой жестокий мучитель и безвестно злой обидитель Волынской уже казнён смертию за свои ужасные преступления, а имение его движимое и недвижимое всё отписано на Ваше Императорское Величество.


И дабы по всемилостивейшему Вашего Императорского Величества указу повелено было из оставшихся после Волынского пожитков учинить мне, паки припадающему к правосуднейшему и всемилостивейшему Вашего Императорского Величества монаршему престолу, милостивейшее наградительное удовольствие, чтоб и мне бедному и беззаступному, и толь мучительски изувеченному сподобиться высочайшия и неизреченныя Вашего Императорского Величества милости, к совершенному моему порадованию и ободрению при службе Вашего Императорского Величества верных подданных всеблагому и всещедрому Богу, котораго здесь на земле Ваше Императорское Величество нам истинный образ и совершенное подобие, за высочайшее Вашего Императорского Величества здравие, и всея Вашея Императорския фамилии.

Всемилостивейшая Государыня Императрица! прошу Вашего Императорского Величества о сём моём всеподданнейшем прошении милостивейший указ учинить.

Июля 29 дня 1740 году.


Прошение писал я Академии Наук Секретарь

Василей Тредиаковский

и руку приложил».


59


Ответ на прошение пришёл уже после неожиданной и скоро последовавшей смерти императрицы в кратковременное регентство Бирона. Первого ноября 1740 года Сенат постановил: «…Тредиаковскому за бесчестье и увечье его Артемием Волынским в награждение выдать из взятых за проданные, его, Волынского, пожитки и имеющихся в рентреи денег триста шестьдесят рублёв».

Ответ был важен, очень важен – честь была спасена, он был наконец-то обелён в глазах соотечественников, и не только живущих, но и будущих, о памяти которых он так заботился. Но не дано было знать ему, как превратно истолкуют его поступок потомки, судя с позиций своего времени; большинство из них не в силах будет оценить его поведение с точки зрения того века, когда он отважился написать прошение императрице.