Арлекин. Судьба гения — страница 78 из 82

Он был прощён окончательно, но не сенатский указ повлиял в конце-то концов на восстановление прежних отношений, просто прошло время, и постепенно стало забываться случившееся в прошлое правление. Шумахер, стоявший в стороне, когда разворачивалось само дело, теперь вновь проявил к нему любовь и заботу, верно вспомнив вновь о его близости с Куракиным, и поддержка всесильного академического управления пришлась весьма кстати – сочлены по Академии вновь приняли его в свою семью, и ничто больше не напоминало о пережитом. Аннино царство кончилось, и Петербург волновали теперь куда более важные заботы – все напряжённо ждали, что произойдёт далее, и, готовясь к долгому Биронову регентству, верили и не хотели верить в него.

Василий Кириллович же, обелённый от клеветы, легко глядел теперь в будущее – с новыми силами решил он приняться за тяжёлую, но благородную работу учёного и стихотворца. Он верил, что, посадив семя, станет теперь бережно и кропотливо взращивать его и оно принесёт ожидаемые плоды. По праву гордился он возложенным на него долгом, зная, что добьётся своего, станет наконец профессором, академиком, великим поэтом, принёсшим России новую музу – «Новый и краткий способ к сложению российских стихов»!

Но он не знал, не мог знать, что кончилось самое счастливое время его жизни, что, как любой живущий, подверженный главному закону мироздания, обязан он уступить дорогу приходящим, сам оставаясь в плену у времени, его породившего, а будущее, грезившееся прекрасным, уже существовало, и он, лишённый дара ясновидения, не сумел разглядеть его в дерзком студенческом письме, присланном из зарубежного Фрейберга, – существовало, и призвано было оно, всё по тому же вечному закону, объявить беспощадную, истребительную войну прошедшему и уходящему. Пока же в краткий, ускользающий от него миг он по-прежнему был главным российским стихотворцем.

День, когда пришёл ответ Сената, пускай и запоздавший на несколько месяцев, стал днём победы справедливости над кривдой и злом. Много раз перечитывал Василий Кириллович спасительную бумагу и в волнении шагал и шагал по комнате; раскрытый перевод Ролленя лежал на столе, но он, не привыкший попусту тратить драгоценное время, не мог заставить себя сосредоточиться на работе. Велико было мгновение торжества! Вновь трубила в медные фанфары Слава, и юношеский задорный дискант летел над громогласным хором, и речитатив кажущегося теперь слегка простецким канта по-прежнему наполнял душу ликующим, разрастающимся, как словесная метафора старых виршей, счастьем. Необоримое тщеславие распирало грудь – он был один, а потому позволил себе принять надлежащую случаю актёрскую позу и, грубо и заносчиво улыбаясь почти детской своей игре и внимательно разглядывая своё отражение в настенном зеркале, всё же подумал, как порадовался бы сейчас вместе с ним простой священник астраханского собора Живоначальной Троицы Кирилла Яковлев.



Эпилог

1


Мы все трудимся для безсмертия. Философы и непризнавшии другого мира, хотели, однако, укрепить за собою твёрдо владение сим светом. Желание к непрерывному себя возрождению, к бесконечной славе и к нескончаемой бытности своей, повсюду есть написано: торжествование брачных законов, титлы благородства, и самые надгробные надписи, ничего не твердят другаго…

Когда вы совет должны подать Государю, то подавайте наставления ваши под именем древняго Автора, или в общественных рассуждениях, кои совесть делает всегда собственными тому, кто в них имеет нужду.

Житие канцлера Франциска Бакона. Перевёл

с французского на российский Василий Тредиаковский,

профессор и член Санктпетербургской Академии наук.

1760 г.


2


Словесность наша – дар божественный. Она тому научает нас, чего прежде мы не знали: она и Увещевательница, и Преклонительница, и Утешительница, и Ободрительница, и законов Положительница, и от зверския нас жизни Отвратительница.

Из предуведомления к первому тому «Римской

истории» Ролленя, переведённой и изданной

Василием Кирилловичем Тредиаковским в 1767 г.


3


Армейский полковник очень скоро надоел Адодурову. Знакомы они были весьма шапочно и давным-давно не виделись, но Василий Евдокимович не мог отказать ему в гостеприимстве, да и, отлучённый от Петербурга, надеялся порасспросить гостя о последних новостях: Москва хоть и была вторым городом империи, многие сведения попадали сюда с заметным опозданием. Адодуров рассчитывал на приятную, неутомительную беседу, после которой можно б было сослаться на недомогание и уйти в свои комнаты, но пятидесятидвухлетний полковник Криницын, напросившийся на ночлег – он ехал в южные губернии с государственной ревизией и не преминул завернуть по пути в Москву, – казалось, не замечал усталости и говорил без умолку. За окном стояла сентябрьская непогода: секущий, днями не прекращающийся дождик, ветер, гуляющий понизу, разрывающий лёгкий верх кибитки на части, непролазная грязь большака – всё это ещё предстоит ему. Теперь же, угревшись в тепле, Криницын прилагал все усилия растормошить посуровевшего Адодурова, продлить блаженный миг, который когда-то ещё повторится, а посему, как часто бывает у людей не слишком-то умных, когда о главном уже переговорено и пора бы прекратить наскучившее собеседнику пустословие, он, нет чтоб замолчать, пустился в пересказ всевозможных дворцовых анекдотов. Надо заметить, что господин полковник был от двора далеко, но, состоя на службе в столице, имел старых товарищей в гвардии и серьёзно полагал, что знает доподлинно все наипоследние новости.

Новости оказались с бородой, и Адодуров совсем было заскучал, как вдруг упоминание близкого ему имени заставило несколько выказать интерес. Журнал Новикова, в котором издатель полемизировал со «Всякой всячиной», выпускаемой самой императрицей Екатериной[47], не попадался пока Василию Евдокимовичу на глаза.

– Так вы считаете, что Новиков защищает «Тилемахиду» вовсе не из любви к недавно скончавшемуся Тредиаковскому, а лишь из желания досадить самой императрице? – поддержал беседу Адодуров.

Страшно польщённый, что испрашивают его компетентного мнения, Криницын побагровел и с жаром бросился объяснять:

– Помилуйте, Василий Евдокимович, да кто же может любить сии странно звучащие, мягко сказать, вирши? Нет конечно же, тут просто бравада и непочтение к Её Императорскому Величеству, ведь ни для кого не секрет имя анонимного издателя «Всякой всячины». Неужто вы тоже числите себя в поклонниках скончавшегося в прошедшем году пиита? Если мне не изменяет память, вы хорошо знали лично нашего дорогого Тресотина и на себе могли испытать всю тяжесть его трудно перевариваемого таланта. – Полковник прыснул в кулак, считая остроту удавшейся. – Утверждать, что его поэма есть нечто весьма интересное и значительное… Увольте меня, я, знаете, с радостью соглашусь со «Всякой всячиной», советующей читать гекзаметры выжившего из ума педанта как вернейшее снотворное средство. Среди моих приятелей не найдётся ни одного, способного одолеть тысячи строк его белиберды до конца; надобно обладать упрямством и усидчивостью Тредиаковского, чтоб отважиться на подвиг – прочтение всей ироической поэмы. Ведь я утверждаю не голословно, я честно пытался и, кажется, осилил страницы три, но далее… – полковник прекомично развёл руками, – только образ учёного зануды вставал перед моими глазами. Знаете ли, точен ходящий про него анекдот, ведь покойный весьма кичился своей встречей с Петром Великим. Так вот-с, – Криницын радостно заулыбался, – сказывают, что поглядел тогда государь император на юношу и всё про него понял. Ты, говорит, будешь вечным тружеником, а мастером никогда!

Довольный собой, Криницын расхохотался уже вовсю.

– Но, – решился возражать Адодуров, – я никогда ничего подобного не слыхал от самого Тредиаковского. Историю эту он рассказывал мне совсем по-иному, и в вашем анекдоте я вижу лишь чей-то злой умысел, желающий и после смерти досадить довольно настрадавшемуся поэту. Даже если предположить, что столь неимоверная аттестация была произнесена Петром Первым, сама по себе она ничего не доказывает…

– Но, дорогой мой, – бесцеремонно прервал его полковник, – не пожелаете ли вы ещё заступиться и за гекзаметры Тредиаковского? Мне казалось, что господа Ломоносов и Сумароков весьма наглядно доказали на деле, что его так называемые открытия суть полный бред учёного зануды. Позвольте, позвольте, – не давая встрять Адодурову, поспешно продолжал Криницын, всё более распаляясь, – я лучше уведу разговор от запретного для моих ушей спора о ритмах, произношении, размерах, довольно и того, что предыдущие десятилетия, дабы не прослыть совсем уж невеждой, мне приходилось знакомиться с предметом их литературных баталий. Лучше я расскажу вам, как ныне заведено веселиться при дворе, и вы увидите, что не я первый, осмелившийся восстать на творения великого Тредиаковского. Мой приятель, состоящий в гвардии, имел удовольствие потешаться со всем двором над несчастным товарищем по службе, допустившим невинную оплошность в несении караула. Её Величество подметила ошибку офицера и премилым образом наказала его. В соответствии с установленными правилами, отлитыми на золотой доске, то есть провозглашёнными навечно, беднягу заставили выпить стакан ледяной воды и без запинки прочитать сорок строчек «Тилемахиды». Офицер, сконфуженный присутствием Её Величества и всей свиты, вконец опешил и запнулся в первых же строках. Принесли ещё стакан с ледника, и… осечка! Понимаете, и дома-то, в тишине не всяк сразу прочтёт сию белиберду, а тут горло сводит, куда ни кинь – придворные, вельможи, начальство! Одним словом, накачали бедолагу водой преизрядно, пока не осилил, и вот – чуть не отдал Богу душу от простуды. А вы говорите – «Тилемахида»… да в ней и сам чёрт ногу сломит, сплошные «