Вовсе не из честолюбия одного предаётся она своим литературным забавам, но они и не простое развлечение. Она тайно поощряет полемику с ней Новикова, ей нравится его смелость, и главное, полемика – наглядный пример невиданных ранее в России свобод. Не следует лишь преступать запретной черты.
Что до господ сочинителей, то они пока не вредны ей – с покойным Ломоносовым был заключён полный альянс. Он, поначалу отстранённый от Академии, вскоре был прощён и даже поднёс ей оду, и сегодня, понимая всё значение ИМЕНИ, она готова превозносить память о Михаиле Васильевиче до небес – что и говорить, случай весьма удачный: русский, академик, вышедший из крестьян, достигший всемирной славы! Другого же, отзвучавшего почти поэта – Сумарокова, наградив, конечно, генеральским чином, она сумела вежливо оттеснить от Парнаса, безболезненно отстранить от двора. Он был годен тогда, в елизаветинское время. Со своими чудными песенками, стишками, басенками, драмами и трагедиями Сумароков украшал её полуопальный кружок, противостоял официальному певцу Елизаветы – Ломоносову. Но новому времени – новые песни, как бы жаль ни было, Сумарокова постигла участь им же осмеянного Тредиаковского. Сегодня ей нужен новый поэт, молодой, способный воспеть её, как некогда Тредиаковский – Анну, Ломоносов – Елизавету, Сумароков – ангальт-цербстскую принцессу. Василий Петров, пекущий нынче парадные оды, хоть и признан придворным стихотворцем, на сию ответственную роль не годится – она и сама видит в нём лишь скромного подражателя Ломоносову. Чтец он действительно отменный, Екатерина привыкла к его голосу, но поэт… Новиков не зря глумится над его творениями.
Вот Новиков – писал бы стихи, можно б было его приручить, но увы, стихотворством не занимается, од не подносит, а лишь высмеивает. Что ж, это его качество пока ей на пользу, она как никто знает цену смеху. Не зря же, не из простого желания повеселиться ополчилась она на «Тилемахиду» Тредиаковского. Отставной профессор элоквенции, порвавший на склоне лет с Академией, рассорившийся со всем почти Петербургом, в шестьдесят девятом году был днём позавчерашним в российской поэзии. Он олицетворял прошлое, мерзкое Аннино время, и тем ещё был ей ненавистен. Сколько б ни восхищался его ранними произведениями Адодуров, даже он признавал мощь и силу ломоносовского стиха. О Тредиаковском ходило много анекдотов, и маска Арлекина прочно привязалась к отставному профессору, а его литературные противники Ломоносов и Сумароков, мастерски сыграв на его слабостях, на вспыльчивости, самолюбии, своими эпиграммами лишь добавили красок к портрету учёного-неудачника.
По сути, отставной профессор был бы только ей полезен – в «Опытах» Бэкона, в предисловиях многотомной истории Ролленя, им переведённой, он ратовал за просвещённую монархию, то есть за идеал, который она воплотит здесь, в России. Но он отважился на критику, так, во всяком случае, нашёптывают ей придворные – в своей поэме он описал не только добродетельного монарха, но и историю Пигмалиона, умерщвлённого узурпировавшей власть его наложницей Астарвеей. Не очень-то она верит наговорам, но если появилось такое сомнение, значит, следует разделаться с поэтом, тем более что он ей самой смешон, непонятен – уроки Сумарокова не прошли даром. Если заметили придворные, значит, и Новиков не пропустил сей истории, не пропустил и наверняка связал её с необычайно скорой кончиной Петра Третьего. Подобная критика – дело политическое, дерзость неслыханная, и, хотя Василий Кириллович, вот уже год как покоившийся в земле, не посмел высказаться прямо, а лишь намекнул на главную тайну её царствия, она поспешила расправиться с неугодной книгой. Ну право же, «Тилемахида» нелепа, несуразна, её чудовищный язык лишь на руку Екатерине. Во всех почти своих трудах Тредиаковский восхвалял труд поэта, работающего для приобретения вечной славы. Что ж, он её заработал, поистине достойную его творений!
Загоревшиеся ироническим блеском глаза императрицы упали на листок с упражнением. Она любила выписывать различные варианты одного понятия – при сочинении реплик в комедиях достаточно было взгляда, чтоб отыскать нужное слово. Она прошлась глазом по написанному столбцу:
Безмерной смех.
Улыбка.
Улыбка надменная.
Глупой смех.
Улыбка от привычки.
Улыбка от учтивости.
Улыбка неприятная.
Смех.
Приятной вид.
Насмешка умная.
Насмешка глупая.
Смех от радости.
Смех от досады.
Лицемерной смех.
Лукавой смех.
Злостной смех.
Удержанной смех.
Принуждённой смех.
Досадной смех.
Насмешка мстительная.
Насмешка досадительная.
Насмешка невинная.
Смех от гордости.
Смех от самолюбия.
Хахатание.
Она особенно отметила последнее слово – «хахатание». Вспомнилось, как надрывались придворные над «казнимым» – человек, давясь от страха и от судороги, сводящей горло после стакана ледяной воды, пытался прочесть страничку «Тилемахиды». Хохот да умная насмешка – вот память, достойная дерзкого поэта, вознамерившегося поучать и критиковать её – первую просвещённую государыню всероссийскую!
Послесловие автора
Летит время, летит. Исчезает давно прошедшее, уходит в небытие минувшее, и лишь неизменно парит над миром – необъяснимое, но величественное, столь нужное в пути каждого человека – Время. Парит, несётся, течёт неспешно – движется. И в нём, в потоке его, в глубинных водоворотах и омутах назревает и каждые двадцать пять – тридцать лет вырывается на поверхность свежее, юное течение, омолаживающее лик живущих, стремительно захлёстывает отцов, и буйный весенний напев его приглушает уже спокойно-философический голос породивших его родителей. Часто новый шквал набегает высокой волной, и не сразу, но всё же сражённые в конце-то концов под напором потомков старики, громогласно и торжественно заявляя о принятии в свой клан сынов своих, на деле тайно оплакивают подступающее бессилие и стараются, обманув время, отстоять былое, убедить окружающих в своей уже непонятной современникам правоте. Лишь немногим дано вдохнуть свежего, чистого воздуха и не наставником уже, а равным примкнуть к рядам легконогих и стройных новобранцев. Большинство же седовласых, ещё живущих, ещё горящих прежним задором, ретируются и, оттеснённые во второй ряд, храня предания минувшего, становятся самой историей, ещё не осознанной глядящими в будущее сыновьями. Постепенно, постепенно затухает голос родительский, а дедовский и прадедовский и вовсе слышится сквозь туманную пелену надвинувшейся эпохи приглушённым и исковерканным, ведь парадокс истории – времени без будущего – в том и заключён, что вновь пришедшие, благоговейно вспоминающие о заветах и наставлениях развешанных по стенкам портретов, не по желанию своему, а законным образом бунтари и ниспровергатели, и близко лежащее кажется им зачастую смешным курьёзом, коего следует, соблюдая, конечно, приличия, стыдиться. Потому-то скорее вспомнят пра-пра– или пра-пра-пратворивших и, вспомнив, подивятся их слегка наивным, но всё же чем-то привлекательным для теперешней жизни исканиям и, черпая из старого кладезя, невольно замкнут круг, ещё одно кольцо, бесконечно и бесконечно наслаивающееся на стержень вечности, и будут горды приобщённостью к заветам рода, и станут, наверняка станут похваляться пред бывшими, ведь только причастившись духа своей истории и можно обрести уверенность в совершаемом сегодня – только настроившись по древнему камертону, дано обрести свой новый голос.
Так и герой мой, с которым, поверьте, нелегко мне расставаться, окончил свой жизненный путь в тысяча семьсот шестьдесят девятом году, но почил, кажется, только лишь для того, чтобы вечно не умирать. Многочисленные пророчества его насчёт памяти грядущих поколений – защита от чересчур взыскательных современников, живущих уже в другом времени, а потому не понимающих, не признающих его вмиг устаревших открытий, – сбылись, но сбылись не совсем так, как ему мечталось. Слишком мощен был напор пришедших на смену, слишком силён голос, в особенности Михайлы Васильевича Ломоносова – великого Ломоносова, поэта, учёного, гражданина, коего после смерти сразу же подняли на щит, вознесли, а потому не забыли, а, наоборот, лишь усилили уже традиционное осмеяние памяти Тредиаковского, и многие, многие ещё поколения довольствовались привычными представлениями, пока наконец не восторжествовала историческая правда.
«На что плох Тредиаковский, но и того помнят», – вздохнёт однажды мечтающий о почестях и славе чеховский обыватель. Да! Вплоть до века двадцатого, лишь постепенно затихая, тянется эта традиция осмеяния, непонимания, презрения, высокомерного отношения к памяти Тредиаковского. Надобно было пройти двум столетиям, прежде чем о нём наконец-то заговорили без ухмылки, серьёзно, пытаясь понять, оценить по заслугам.
Сегодня Василий Кириллович Тредиаковский возвращается к нам – всё больше и больше выходит работ научных, посвящённых его не исчисленному пока до конца, сложному и лишь на первый взгляд противоречивому творчеству. Противоречия эти во многом возникли от слабой изученности, ибо не было и нет до сего дня детальной академической монографии, освещающей становление его личности в целом, в полном объёме. Только такая работа сможет наконец высветить белые пятна в его жизни, прояснить «неожиданные» перемены, о которых любили и до сей поры любят говорить иные исследователи его творчества. Но подобная реконструкция биографии – дело специалиста.
Задумывая роман – историческое повествование о жизни моего героя, я шёл от документа. Страницы архивных дел – живые свидетельницы минувшего, исписанные порой невероятно сложными, незнакомыми современному глазу, витиеватыми почерками переписчиков, вельмож, поэтов, священнослужителей и академических чиновников, выцветшие коричневые или чёрные чернила, буквы – размашистые или мелкие как бисер, нервные или привычно отмеренные писарские строчки, удивительно ухарские по замысловатой неповторимости виньетки подписей, имена, детали, объявления, названия, сама бумага – толстая, с неровным краем, с проступающими на просвет водяными знаками, остатки восковых печатей и случайных сальных пятен – всё это создавало эффект соприсутствия, и долго не по