Армагеддон был вчера — страница 22 из 79

– Сейчас здесь правит владетель Эккехард. Его ещё называют Вторым – после его отца, которого злодейски умертвили в замке Пёльде тридцать лет назад. Он ехал в Фрозе, где собирались влиятельные рыцари и графы империи, чтобы обсудить дела с выбором нового короля. Там его – и…

Показалось мне или вправду собеседник мой допустил некую нотку злорадности?

– Но владетель Эккехард не столько правит, сколько… Ладно, – прервал Рутгер самого себя. – Давайте ещё выпьем.

Что и было сделано немедленно.

– …Их четыре брата, которые Саксонию держат знаете как? О! – и он показал сжатый кулак. – Эккехард здесь, на границе с Тюрингией, держит марку против заальских славян. И жестоко держит, поведаю я вам. Говорят, вы, русы, там у себя со славянами вместе страной владеете. Ну, вам иначе и нельзя… – вздохнул он. – Там у вас эти, патчинаки, варвары, на границах. А здесь Эккехард славян варварами назначил…

Генриху этот город тоже принадлежит, – продолжил Рутгер. – Но он в основном в Мейссенской марке сидит, с поодричами и богемами воюет. И с Мечиславом, польским королём. Третий брат Айльвард у него же, в Мейссене, епископом. А четвёртый – Гюнтер – при прошлом императоре Генрихе был канцлером империи. И при нынешнем – Конраде – они все в фаворе…

Хм… Нет, действительно, он говорит о здешних правителях явно без положенного пиетета!

Я побулькал остатками шнапса:

– Ещё?

– Вы добрый человек, мастер Александер! – признательно сказал Рутгер. Несколько уже заплетающимся языком сказал, надо признать. Впрочем, я тоже, кажется, уже был далеко не персонаж для плаката о пользе трезвости.

– Вы молодой, а понимаете душу художника… И пусть она меня завтра опять отчехвостит, но сегодня я снова напьюсь! Пусть видит, какая она жестокая! И как я страдаю по ней…

– Кто она? – поинтересовался я. – Жена?

Он воззрился на меня в недоумении. Потом сообразил.

– Нет, мастер Александер. Не жена. Она мне – не жена. Она – Ута, маркграфиня. И жена этого животного, Эккехарда…

Мне, конечно, следовало бы сообразить раньше. Эккехард, Наумбург, собор, богомаз… Это, значит, он валялся тогда на моей койке в общежитии, затаптываемый «Казачком», и та строгая и милая женщина, что приходила ему выговаривать, действительно была Ута из Наумбурга. Я, значит, тогда просто оказался свидетелем их непростого разговора.

Теперь он продолжился. С другой стороны.

– Понимаете, мастер Александер, – горячечно шептал мне художник, когда мы взяли-таки ещё бутылку – нет, ну точно, как у бабки-самогонщицы из форточки в нашей русской деревне! – и, счастливо избежав ночной стражи, снова оказались в знакомом садике. – Понимаете, он же её не любит. Я же вижу!

Я знаю, что он её даже бьёт! А она – она терпит! Хотя ведь она – из древнего знатного рода, начало которого идёт ещё от франков! Отец – владетель граф Адальберт из Ашерслебена, мать – дама Хидда из Восточной марки! А сама она – вы не поверите! – знает грамоту, училась в монастыре в Гернроде!

– Я тебе верю, мастер Рутгер, – отвечал я не менее горячо. – Я же видел, как она прочитала девиз на плакате Че Гевары!

– Не знаю такого, – мотал головой Рутгер. – Неважно. Он, это животное, он бьёт её! Её! Этот цветок небесной прелести и божественной красоты! Я же знаю, я же вижу, сколько она плачет. Я же художник, я знаю краски, я знаю, что надо видеть, чтобы рисовать! И я вижу, что она плакала!

– Я знаю, – вторил я. – Я его видел вчера. Это зверь! Фашист! На морде написано! Такие же, блин, к нам на Чудском озере лезли. И на Москву. Пока им в Сталинграде по репе не дали… – я совсем начал терять связь с действительностью.

Пьяный богомаз в недоумении воззрился на меня.

– Н-нет! Ты путаешь, мастер Александр! Ты не мог видеть его вчера. Он в этой… В Италии. В Майланде. У нас снова заварушка с Папой. Нет там Сталин… э… Ладно! Неважно. Налей!

Мы на сей раз прихватили глиняные кружки. Вот только было крайне неудобно отмеривать в них в темноте сколько-нибудь цивилизованные дозы спиртного…

– А она – одна! А я не могу с ней даже поговорить! Она и меня боится, понимаешь? Позавчера услала меня из города. Зачем? Я все ноги сбил, еле успел вернуться сегодня. Или вчера?.. Неважно!

– Да на его морде всё написано! – вторил я ему. – У него на гербе есть девиз? Какой? Должно быть: «Сила без жалости!» Такие у нас в войну знаешь, что делали!

Он снова посмотрел на меня с мутным удивлением. Потом одна мысль пробила в его мозгу дорогу:

– «Сила без жалости»! – засмеялся Рутгер с пьяненьким удовольствием. – Это ему подходит! Если б я мог, то на его щите ему эту надпись нарисовал. Сила без жалости! Так и есть. Он ведь совсем не жалеет эту бедную девочку! Особенно после того, как она не смогла родить ему ребёнка!

Он вдруг сжал кулаки.

– Знаешь, в чём он её обвиняет? Что раз они с братом оба бездетные, то Бог так распорядился. А значит, она понесла не от него! Это ей-то, голубке невинной, такое заявить! А она чиста, как ангел, уж я-то знаю!..

«Раздавить фашистскую гадину!» – такой была последняя мысль перед тем, как я отключился. И снился мне плакат Кукрыниксов – только там красный советский солдат втыкал трёхгранный штык не в Гитлера, а в наумбургского маркграфа…

* * *

Я проснулся от благожелательного похлопывания солнечного лучика по щеке. Городок тоже продирал глазки, снова тарахтели «Трабанты», цвинькали птицы где-то наверху. Правая рука затекла, а утренняя прохлада забиралась под куртку и пыталась свить себе гнёздышко на груди, будто нашла себе родного и хотела погреться.

Под скамейкой валялась бутылка «Корна». Внутри оставалось больше четверти немецкого аналога «огненной воды». Странно, я же помню, что мы с Рутгером вылакали всё досуха. И потом ещё ходили к этой, как её… Пятый дом за рыночной площадью…

Рутгер! Вот оно! Да, с таким снами надо было на исторический идти. Сейчас бы стал крупнейшим специалистом по средневековой Германии…

Впрочем, тем лучше. Пить с утра мы, конечно, не будем, а бутылочку положим в сумку. Но вот взяв сосисочку… парочку… тюрингенскую, вкуснятинную до… Ах! И пивка к ней… ним. И тогда – бррр… не будет уже так холодно…

Через час я снова стоял возле Уты.

* * *

Она не смотрела на меня. Я опять подвёл её и опять напился. И я не привёз ей плаката с портретом рыцаря Революционера из неведомого кастильского замка подназванием Коммуниста. Я, правда, и не тронул её служанку – но кто знает, что было бы, если б её не опередил волосатый Андрюха?

Я подвёл даму Уту. И теперь просил у неё прощения. Надеясь, что рано или поздно она снова решит заглянуть ко мне. В сон, или в другое время, или в другое измерение – не знаю, где мы с ней впервые увиделись!

Художник Рутгер тоже любил её…

Жаль, от него не осталось имени. Как рассказал вчерашний экскурсовод, его называют просто – Наумбургский мастер. И о нём не известно почти ничего.

А я, дурак, так и не расспросил подробнее! «Сталинград, Сталинград!..»

Более того: от моего – моего доброго и печального собутыльника Рутгера и не осталось вообще ничего. Ведь эта скульптура – точнее, эти скульптуры, что стоят на нефе в нынешнем соборе, скульптуры донаторов здешнего храма, спонсоров, по-нашему, – они были созданы почти через двести лет после того, как жила Ута. И собор был уже перестроен – это не те стены, и не те шпили, что я видел сегодня ночью. И Наумбургский мастер – оставшийся в истории Наумбургский мастер – это тот, кто творил уже постфактум. Делал портреты давно умерших людей.

Так, во всяком случае, утверждают учёные. Но – то учёные, которые не берутся судить о недоказанном. Мне легче. Я смотрю на его работу и вижу всё, чем он жил, и чего он хотел. И мне очевидно: тот, кто не видел Уту живой, кто не причастен к событиям, что происходили в её жизни, просто не мог сделать такой гениальный каменный снимок семейной трагедии!

В лучшем случае, он повторил то, что было сделано кем-то до него. Римейк. Храм Христа Спасителя. Почти такой же, как настоящий... только с поддельными фресками художника Васнецова.

Не о чем спорить! Ибо при первом же взгляде на фигуру видно – Мастер любил Уту.

Не через двести лет, не художественным своим видением, нет – здесь и сейчас. Он видел и любил её живою.

И повиновался той же страсти, что двигала, наверное, Пигмалионом, молившим богов дать жизнь созданной им статуе. Мастер тоже хотел – нет, не оживить скульптуру. Но сделать из неё вторую живую Уту… Да, он хотел сделать её живою…

Во всяком случае, расположенные напротив фигуры маркграфа Германа и его супруги Реголинды нимало не пронизаны тем же духом жизни, реальности. Реголинда, разве что, и то чуть-чуть: продувная улыбающаяся физия, раскрепощённая поза. Рядом со своим мужичком, старательно изображающим святошу, похоже немножко на отражение жизни. Этакая лукавая польская мордашка! Типа наших полячек-студенток из соседнего общежития.

Но не рядом с Утой. Рядом с ней оба – так, достаточно условные портретики.

Значит, сон то был или неизвестное науке явление – но в нём было всё верно: Мастер её любил. И мечтал стать её рыцарем и даже, возможно, сложить голову за честь Прекрасной Дамы, – и не мог быть рыцарем, поскольку происхождение не давало ему такого права…

И всё же Мастер стал им! Он обессмертил свою любимую куда надёжнее, чем все те тысячи авантюристов, прикреплявших девичьи платки к шишакам своих шлемов. Свои чувства он сумел передать всем тем, кто спустя века смотрит на его работу.

И ещё одно сквозит в каменных чертах Уты. Отчаяние скульптора. Не только от того, что с замужеством судьба её была решена, и Мастеру не на что было больше надеяться.

И не от того, что её отделяла от него длинная феодальная лестница, которую тоже не преодолеть.

Нет, тут отчаяние ещё более глубокое. Здесь – тоска по неисполнимому… И потому он передал нам ещё одно.

Ненависть!

Чем дольше я смотрел на каменную Уту, тем скорее готов был наделить Эккехарда многими пороками, которых он, возможно, и не имел. И главное – я видел в нём всё то, что связывается у нас, русских, с немецким «натиском на Восток». Видел, как он вешает защитников славянских городов по Заале на воротах их собственных дворов, как сжигает детишек в ливонской языческой деревушке, как скачет по льду Чудского озера... Как на клацающем танке давит колонну беженцев из Смоленска…