Армагеддон был вчера — страница 5 из 5

Шаман из шалманаилиразве я сторож брату своему?

Воскресенье, пятнадцатое февраля

Двадцать три Насреддина, не считая чукчи * Литургия Валька-матюгальника * Субъективный идеализм папуасов-киваи * Крупный рогатый скот * У меня зазвонил телефон
1

– Здесь ты будешь жить, – Фол легонько толкнул меня в спину, вынудив переступить низкий порожек. – Пока не прояснится.

И добавил менторским тоном, который шел Фолу меньше, чем Фолова попона – мне:

– Без особой нужды ничего лишнего не трогай. Это Ерпалычева хата. Запрись, а я за хлебом. Позвоню вот так…

Кентавр просвистал замысловатую трель, сделавшую бы честь иному соловью, и с грохотом умчался вниз по лестнице, прежде чем я успел попросить его заново изобразить условный звонок.

А я стал обживаться.

Взгляд исподтишка…

Высокие скулы туго натягивают кожу цвета скорлупы ореха; горбинка делает нос слегка кривым, асимметричным, словно давнему перелому не дали срастись как следует – и сочные губы любителя житейских утех противоречат понимающей улыбке, в которую они, эти веселые губы, частенько складываются. А вокруг всего этого царит взрыв, буйный фейерверк вьющейся шевелюры и бороды; часть прядей заплетена в тугие косички с крохотными бантиками на концах.

И еще: колеса и хвост, к которым привыкаешь и перестаешь обращать внимание.

Вот он какой, кент Фол из Дальней Срани…


Ерпалычева хата, вопреки смутным ожиданиям, терзавшим мое исстрадавшееся сердце, оказалась вполне приличной квартиркой. Второй этаж, два балкона, три комнаты. Без лишней роскоши, но уж во много раз краше того обиталища, где я имел честь пить перцовку. Для начала посетив санузел (доброе начало полдела откачало!), я умылся и, после долгих размышлений, вытерся махровым полотенцем, висевшим на гвоздике. Терпеть не могу пользоваться чужими полотенцами. А также зубными щетками и прочим. Надо будет сказать Фолу или Папочке…

Дурак ты, Алька. Как есть дурак. Козел драный. Полотенца ему не нравятся, видишь ли! Хорошо хоть не в подвале тебя схоронили… пока не прояснится.

Мойся и не брызгай.

Дум великих полн, я зашел в ближайшую из комнат и плюхнулся на продавленный диван. Взвыли пружины, одна больно ткнулась острым концом в бок, но передумала – свернулась гадюкой, затаилась до поры. Напротив, раскорячась беременной жабой, стояла книжная тумба. Между прочим, карельская береза «Павлиний глаз»; я-то знаю, мне от родителей в наследство такой же спальный гарнитур достался: продать некому, реставрировать не по карману, выбросить жалко, а пользоваться тоскливо.

Тем не менее, на тумбе сияла новеньким глянцем самоклейка-«пылесос» со злобной рожицей, перечеркнутой стилизованной щеткой. Была она явно свежей – я свои «пылесосы» больше месяца не обновлял, дома пыли скопилось…

Пока Идочка прибрать не изволила.

От нечего делать я стал изучать корешки книг с верхней полки. «Армянский фольклор», «Мифы и легенды папуасов киваи»… хорошенькое дельце!.. «Курдские сказки и предания», «Легенды народов Камчатки»… кошмар… пришел чукча к полынье студеной, стал он кликать золотую нерпу!.. «Фольклор дунганцев», «Абадзинские сказания»… Остальное пиршество духа было плоть от плоти и кровь от крови. В мою душу закралось подозрение, что старый приятель, мифологический библиотекарь Аполлодор, был из местных – отлично бы смотрелся во-он там, поверх былин ногайских, тамильских и… и… ну да, старик ведь честно предупреждал меня – библиотекаря Аполлодора дает для начала, для разминки, так сказать!

Название «Двадцать три Насреддина» меня доконало окончательно.

Впрочем, если я собирался обрести душевное равновесие, перебравшись в другую комнату, то это уж дудки, господа хорошие! Там книги окончательно оккупировали жизненное пространство: карабкаясь по стеллажам, нагло развалившись на крышке старенького пианино, затевая мышиную возню по углам, прямо на полу, они громоздились Эверестами и неодобрительно косились на меня: эт-то, мол, кто такой?

Тоже псих? – или гнать его, умника родимого, в три шеи, к тете Эре и ласковым архарам?!

Да свой я, свой!

Книги не верили.

Я сел за стол и пригорюнился. По всей столешнице передо мной были разбросаны тонкие обрезки провода, в оплетке самых разных цветов. Синие, красные, желтые… даже рябенькие, махровая сирень в алую крапинку. Намотанные на дощечку, скрученные тугими колечками, просто навалом; еще имелась дюжина плетенок – так дети делают самодельные авторучки, оплетая стерженек «спиралью» или «квадратиком». Сам в детстве сопливом баловался. Машинально я взял пять проводков и стал мастерить из них красоту нетленную. Фол, правда, велел ничего без нужды не трогать… а, ну его, хвостатого! Играться скоро надоело, и я забросил красоту в угол, прямо к двери полуоткрытой стенной ниши, где валялись связки каких-то штырей. Кажется, электроды для сварки – если у электродов бывают на одном конце перья. Голубиные, сизые… или воробьиные. Словно у стрел или игрушечных дротиков.

Тоска заедала меня, и раннее утро за окном было мутным, гнусно-заплесневелым, будто Дед Мороз спрятал эту зиму в сундук на долгие годы, где зиму побила моль, истерзала, выгрызла целые клочья, а теперь зиму выдали нам на остаточное глумление… хотелось чаю, горячего чаю, но еще больше хотелось проснуться в смятых простынях, ощутить стылость уходящего кошмара – и улыбнуться вслед белыми губами, выдохнуть с облегчением, проталкивая слова поршнем сквозь заиндевевшее горло…

Я даже не сразу понял, что в дверь звонят.

Заливисто так, соловьиным посвистом.

Вскочив и уронив стул, я опрометью кинулся к дверям. Так мальчонка, запертый дома ушедшей на базар мамашей, бросается навстречу – эй, мамаша, зар-раза, ты куда меня заперла?! ты куда ушла, мамаша, на кого ты меня, сиротинушку…

– Кто там? – машинальный вопрос, вопрос-рефлекс, отработанный годами.

– Мы.

– Мы?! – переспрашиваю я, чувствуя себя персонажем из старого глупого анекдота про наркомана. – Какие-такие мы?

Ну не мог, не мог этот сиплый бас принадлежать моему замечательному кентавру! Режьте меня на части, заплетайте вокрут стерженьков, перья сизые вставляйте по самые гланды – никак не мог! Но звонок-то правильный?.. или нет? Как там Фол свистел? Тирьям-пам-па-папам… а может, папам-пам?

– Дядько Йор вже дома? – осведомляются снаружи на чудовищном «суржике».

– Не… нет его. Еще нет.

Если требуемый дядько Йор – псих Ерпалыч, он же Молитвин Иероним Павлович, он же беглый сотрудник НИИПриМа, то я сказал правду.

– А якщо пошукаты? – бас раздраженно скрежещет и добавляет после томительной паузы:

– Ты, хлопче, одчиныв бы, а? Мы ж тебя не знаем, неровен час, дверь вышибем и за вихры…

Чувствовалось, что это не пустая угроза.

– А ты… вы… собственно, с кем имею честь?! – задаю я сакраментальный вопрос, внутренне сжимаясь в страхе за судьбу своих вихров.

Уж больно многим их за последние дни потрепать хотелось.

– Матюгальники мы, – со всей наивозможной степенностью ответствует бас, доверху заполняя подъезд обертонами. – Валько-матюгальник со Второй Песочной. Нас дядько Йор на сегодня кликали, бомжа-счезня у Руденок гонять. Та ты одчиняешь чи глазки строишь, йолоп хренов?!

– Тут сейчас Фол вернется, – сообщаю я на всякий случай, чувствуя себя пацаном, стращающим ворога лютого призраком старшего брата. – Ты Фола знаешь? Он, между прочим, за хлебом поехал… одно колесо здесь, другое – там. Понял?

– За хлебом – то славно. Утомлюсь, тебя лупцуючи, а ось и хлебушек! Не казав, он черного привезет чи батончиков? Страсть люблю черный, с сальцем, с часнычком…

Я плюю на конспирацию и начинаю «одчинять».

* * *

Валько-матюгальник со Второй Песочной оказался тщедушным мужичонкой в ватнике. Ниже меня на полголовы. Такому не чужие вихры трепать, а законную супружницу умасливать, дабы трешку на пиво выдала. Впрочем, кроличий треух сидел на макушке Валька с достоинством боярской шапки («горлатная» – пришло на ум полузабытое словцо), а клочья ваты, обильно торчавшие из прорех, превращали телогрейку в подобие царской мантии.

Горностай вульгарис.

А если учесть, что Вальково «мы» звучало истинно по-королевски… «Мы, Валько XIV, Матюгальник всея Срани Дальней, Ближней и Средней, милостиво повелеваем – ржаного нам хлебушка, и побольше!..»

Отодвинув меня в сторону, гость прошествовал в коридор и перво-наперво огляделся.

– А не брешешь, хлопче? – неласково буркнул он, шмыгая красным от холода носом.

На кончике носа висела и все не хотела падать здоровенная капля.

– Насчет чего? – я мало-помалу обретал уверенность.

Да такого заморыша соплей перешибешь, это вам не с архарами рукоприкладствовать! Может быть, я все-таки главный герой? – просто мне об этом сказать забыли?

– Насчет дядька Йора. Ей-Богу, брешешь… Эй, дядько, ты здеся? Вернулся? Хоронишься, да?!

Я взял Валька за круты плечи и попытался развернуть к двери передом, а ко мне, так сказать, задом. Куда там! Он даже не шелохнулся, словно я двигал не его, а битком набитый комод.

– Не, не сбрехал, – сообщил матюгальник со странным удовлетворением, к которому примешивалась изрядная доля душевного расстройства: дикая, удивительная смесь, о которой впору стихи писать. – Нема-таки дядька. А ты, хлопче, стало быть, той самый пьяндыжка, шо дребедень всяку сочиняешь… нам эти, колесатые, про тебя сказывали. Лады, лады… Будем собираться, благословясь! Мулетка готова?

Видимо, по лицу моему было ясно видно, что я думаю относительно боеготовности загадочной «мулетки», ибо Валько соизволил добавить:

– Ну, оберег! Нам счезня без мулетки гонять несподручно… Ох, ты таки йолоп, хлопче! – даром что колесатые за тебя горой… Плетень, плетень новый где?!

В слове «плетень» Валько делал ударение на первом слоге, и я начал кое-что понимать. Мотнувшись в комнату, я уцепил с пола красоту свою нетленную, в пять проводков с грусть-тоскою пополам; а заодно и связку оперенных электродов прихватил.

– Это? – злорадство просто текло из всех моих пор, когда я протягивал сокровища вредному матюгальнику. – Как мулетка, сойдет? Электродиков не желаете-с?! Свеженьких, с пылу с жару?!

Он не отозвался на подначку.

Он вообще застыл соляным столбом, уставясь на сунутый ему под нос «плетень».

– Сам робыв? – наконец прохрипел Валько. Такой хрип я слышал лишь однажды: есть у меня пластинка с джазовым квартетом, так там бас-саксофон на субтоне шалит. – Не, ты не молчи, хлопче, ты колись: сам? Чи дядько Йор пособляв?!

– Сам, сам, – я сбегал на кухню, нацедил водички в чашку с отбитой ручкой и притащил Вальку: поправляться. – Самей некуда.

Странные дела: на этой кухне у Ерпалыча было аж две жертвенные горелки! Похоже, плиту на спецзаказ делали. И в красном углу, на аккуратненькой полочке, рядом со свечками лежали три колоды одноразовых иконок. Две нераспечатанных и одна пустая на треть. Впрочем, удивляться я уже разучился.

Чашка была выхлебана матюгальником, что называется, «в единый дых».

– Ну, хлопче… ну, мастак!.. а колесатые, стервь их душу, брехали – пьяндыжка, мол, белоручка, долго дрючить придется… А дроты оставь, оставь! Неча бомжа-счезня дротами наскрозь пырять – сильно озлобиться может. Там в хате ремонту тыщ на пять! – хрена нам его, гада, по-лишнему злобить?!

– Хрена, – грустно согласился я.

– Дык шо, йдэмо? Подмогнешь, раз мастак… Мулетка – она, ежели кручельник поруч, шибче варит! Тут близенько, через дорогу…

В подъезде загрохотало, и через минуту в дверь ворвался Фол. Авоську с хлебом он держал на манер разбойничьего кистеня, и смеха это почему-то не вызывало.

– Я тебе что говорил?! – заорал он еще с порога. – Нет, я тебе что говорил, урод?! Ты зачем дверь открыл?! Ты кому дверь открыл?!

– Здорово, Хволище, – равнодушно приподнял свой треух Валько, нимало не смутясь кентавровыми воплями. – Ты хлопца не трожь, это он нам одчиняв… А орать – это мы и сами с волосами! Слыхал, небось, как мы ор учиняем? То-то, шо слыхал… Хлебушка принес? Дай корочку, не жлобись…

Фол напоследок погрозил мне кулачищем и полез в сетку: ломать корочку для матюгальника.

Полбуханки оторвал, филантроп!

– Ты к Руденкам собрался? – спросил он у Валька.

– Угу, – набитый хлебом рот мало способствовал внятности речи.

– За оберегом явился?

– Угу.

– Ну и?

Вместо ответа Валько ткнул в сторону кентавра моим творением.

Фол уважительно хмыкнул.

Меня они оба теперь игнорировали.

И когда я начал одеваться, демонстрируя твердое намерение сопровождать матюгальника к загадочным Руденкам, где одного ремонту тыщ на пять – Фол не стал противиться.

Запер дверь и поехал следом.

2

– Ой, спасайте, люди-нелюди добрые! Ой, лихоманка его, проклятущего, забери! Ой, погубил, по миру пустил, третий раз тиранит, чтоб ему, ироду, тридцать три рожна в самые печенки! Ой, гроши-то какие, деньжищи сумасшедшие!.. кровью, потом, куска не доедали, на воде-хлебе…

Это Руденкова теща. Толстенная бабища в три обхвата, жиденький перманентик по овечьей моде «завей горе веревочкой», мопсовы брыли трясутся от причитаний, и слезы горючие вовсю бороздят могучий слой пудры. Есть, есть-таки женщины в наших селеньях, что ни говори, а есть, на воде-хлебе, тридцать три рожна их врагам в печенки – за коня на скаку не поручусь, а в горящую избу запросто, особенно ежели там можно будет «ирода проклятущего» за глотку взять.

– Мама, хватит! Хватит, мама! Вот уже Валько пришел, он ладу даст… Да хватит же! Говорил вам: не фиг на батюшке экономить – а вы все свое: дьяка зови, дьяка с Журавлевки, дьяк больше пятерки не просит! Доэкономились! Слышь, Валько, ты б уважил по старой дружбе – четвертной дам, это честно, без обмана, и еще литру на ореховых перегородках! Больше, сам понимаешь… тут чинить, не перечинить… мама, вы б пошли, кофе сготовили или еще куда…

Это собственно Руденко. Хозяин. Тощий очкарик, сутулится и непрерывно норовит чихнуть – но зажимает нос двумя пальцами, отчего лишь передергивается мокрой собакой. Глаза за толстыми линзами стрекозьи, лупатые, блестят фарами под дождем. Лицо отекло, набрякло красными прожилками, плавает по комнате туда-сюда больной луной… меж волнистыми туманами, лия свет на печальные поляны.

Шаг – и облако известки томно всплывает с пола, отчего и мне впору чихать, да не складывается как-то.

– И-и-и-и… иииии… и-и-и!..

Это Руденчиха. Дочь и жена, а двум соплякам, которых сразу по нашему приходу выгнали на двор гулять – им она, небось, мать родная. Миловидная худышка в халате-ситчике и шлепанцах на босу ногу, она сидит в углу, серой мышкой забившись в недра антикварного кресла (родной брат моего кухонного монстра!) и скулит на одной-единственной тоскливой ноте, отчего морозец ползет по коже, и хочется сесть рядом на испохабленный паркет, ткнуться лбом в ее острые коленки, затянуть дуэтом:

– И-и-и-и… ииии… и-и…

В коридоре туда-сюда ездит Фол, хрустя обвалившейся плиткой. Мне слышно, как временами кентавр дергает дранку перегородки между ванной и туалетом; тогда хруст раздваивается на кафельный и деревянный. Видел я эту перегородку: развалины Трои. Да она ли одна здесь такая… Куда квартирники с исчезником-управдомом только смотрят? Или хозяева не на одном батюшке экономят – каши со шкварками тоже жалеют?!

Впервые такое вижу.

– Лады, – подводит итог строгий Валько-матюгальник, комкая в руках треух. – Значит, самосвятом хату клали… дьяк-то хоть был пьяный?

– Трезвы-ы-ый! – истово причитает теща. – Не схотел причаститься!..

– Не схотел! – передразнивает ее очкастый Руденко. – Вы б, мама, налили да поднесли, он бы и схотел! Я ж помню, как вы змеей подколодной: чайку, Глеб Осипыч, чайку духмяного не желаете?!

Теща лишь храпит в ответ загнанной лошадью. Понятия не имею, как они, родимые, храпят, но думается, что именно так.

– И-и-и-и…

Это из кресла.

Валько многозначительно смотрит на тещу, смотрит с осуждением, губами жует, и теща живо соображает, в чем дело. Перед нами мигом объявляется поднос, расписанный по черни кровавыми маками, а на нем – початая бутыль и три пузатые стопки. Желтоватое содержимое бутыли щедро плещет куда следует, а из коридора, унюхав начало работы, катит Фол.

Хвост кентавра до середины в побелке.

– На корочках? – Валько не спешит принять на душу.

– На них, на них, красавицах…

– На ореховых?

– Да что ж вы, Валько, нас срамите?! На ореховых на перегородочках мы вам с собой дадим, а здесь лимонные… Неужто мы порядка не знаем?

– Цедру срезали? Свяченым-то ножичком?

– А вы попробуйте! Ежели горчит, то с нас магарыч!

Матюгальник берет стопку, придирчиво внюхивается, миг – и стопка пуста.

Рядом шумно крякает Фол, опростав вторую.

Только тут я замечаю, что все смотрят на меня. Пить с утра не хочется, я мнусь, а они смотрят. Валько внимательно, с пристрастием, Фол чуть насмешливо подмигивает; а семейство многострадальных Руденок – с опасливой надеждой. Будто стоит мне опрокинуть сто грамм, и станет их дом полной чашей с лакированными стенками. На память приходит: вот мы вваливаемся к ним в квартиру, и матюгальник представляет меня: «А цэ дядька Йора крестник, знатный кручельник! Ось, бачьтэ, якой плетень…»

Сейчас мой «плетень» висит у входа на гвоздике.

Рядом с образком «Трех святителей», что вешается «…на основание дома…», и керамической мордой манка-оберега: не мышонок, не лягушка, а неведома зверюшка.

И противная вдобавок до зарезу.

– Я это… я… а, да пропади оно пропадом!

Хлопаю стопку единым махом, и запоздало понимаю: это спирт.

Чистый.

На корочках, чтоб им…

Слезы текут по моему лицу, воняя перегаром, а семейство Руденок счастливо ворочается напротив, будто я их рублем подарил. Аж супружница в кресле бросила стенать. Запахнула халатик, утерла замурзанную рожицу – мама моя родная, она улыбается!

Валько с одобрением хлопает меня по плечу.

– Оце, хлопче, сказанул! Сказанул так сказанул! Цэ по-нашему!

– Что? Что «по-вашему»?!

Смеются. Все смеются. Не отвечают. Ну и идите вы все… я беру с подноса дольку крупно нарезанной луковицы. Закусываю. Хруст лука на зубах противно напоминает хруст плитки под Фоловыми колесами.

– Ну шо, горемыки? Одзыньте, дайте место…

Валько начинает кругами мерять комнату, выбирается в коридор; слышно, как он громыхает сапожищами, на кухне течет вода из крана, это тоже слышно, а потом Валько возвращается.

– Мать-рябину отстаивали? – интересуется он.

Вместо ответа ему суют пластиковую фляжку с мутным отваром. Мать-рябины, надо полагать. Матюгальник откручивает крышечку, трижды сплевывает через плечо, набирает полный рот этой гадости и начинает прыскать во все стороны. Я еле успеваю уворачиваться, а мои действия вызывают всеобщее восхищение. Словно истинным ценителям балета демонстрируют гениальные антраша и эти, как их?.. сальто? курбеты?

Ладно, замнем.

Наконец Валько истощает запасы отвара, после чего достает из кармана уголек и принимается ходить из угла в угол. Пишет на стенах. Когда он вновь удаляется в коридор, я приглядываюсь к написанному. М-да… понятно, чего они детей гулять выперли. Рядом со мной гулко дышит Фол, будто готовясь заново везти меня галопом по обледенелым мосткам. К чему бы это?

– Ну шо? Почнем, благословясь, в Бога-душу-мать…

И все мысли разом вылетают у меня из головы, потому что Валько «починает». От души, от сердца, от горького перца. В хате становится тесно от мата: двух-, трех– и многоэтажного, этажи эти громоздятся один на другой, круто просоленной Вавилонской башней от земли до неба, многие перлы мне и вовсе незнакомы, я судорожно пытаюсь запомнить хоть что-то, я преклоняюсь, восторгаюсь, я понимаю, что талант есть талант, одним дадено, другим – нет, но дыхание перехватывает, память отказывает, и мне остается лишь присоединить свой безмолвный восторг к восторгу Руденок и молчаливому одобрению кентавра.

А матюгальник работает.

В поте лица.

Кроет благим матом.

Лицо Валька под завязку налито дурной кровью, жилы на шее грозят лопнуть, но иерейский бас волнами плывет по квартире, баховским органом заполняя пространство от стены к стене, от окна к окну, от кухни к входным дверям, мы купаемся в лихих загибах, следующих один за другим без паузы, без заминки, без малейшего просвета, во время которого можно было бы перевести дух; ругань постепенно теряет исконный смысл, превращаясь в великую литургию, в священную службу пред неведомым алтарем, и глас матюгальника поминает мироздание, на чем там оно стоит, и лежит, и делает то, о чем говорят шепотом и преисполнясь, а мы внимаем, вставляем и вынимаем…

Стена комнаты вспучивается пузырем. Пузырь катится к углу, но у корявой надписи, сделанной угольком, резко тормозит. Кряхтят обои, Валько добавляет децибелл, истово поминая основы основ под углом и по прямой, вдоль и поперек, а пузырь мечется в четырех стенах, не в силах прорваться в коридор через угольный шлагбаум.

– Подсекай, – хрипит Фол. – Валько, родной, подсекай – уйдет!..

И Валько подсекает.

Пузырь громко лопается, штукатурка течет из него белесым гноем, и наружу вываливается Тот. «Бомж-счезень», как называл его наш славный матюгальник – хотя я впервые слышу, чтобы кого-либо из Тех звали бомжами. Росточку Тот небольшого, в плечах узок, но пальцы длинных рук оканчиваются плоскими ногтями, больше похожими на жала стамесок. Визг, пронзительный, гоняющий мурашки по коже, мои зубы противно ноют, будто хлебнул ледяной воды из-под крана – а Тот несется мимо меня по «полю брани» к входным дверям.

Я все вижу.

Я все… все…

У самых дверей, гонимый в спину Вальковой литургией, исчезник с разбегу налетает на невидимую стену. Он уже не визжит – он кричит, кричит страшно, воет собакой, попавшей под колеса самосвала; и в ужасе отшатывается назад.

Закрываясь когтистой рукой от моего «плетня».

Жала стамесок крошатся, сыплются под босые, склизкие ноги, когда Тот дергается в судорогах… меня тошнит.

– Ага, – рычит Валько, на миг прекращая обвал мата. – Ага, злыдень, попался на мулетку! Думал, раз дядька Йора нема… сижу в стене, молюсь сатане, як Валька услышу, так боль в спине!.. едрить-раскудрить…

Фол опрометью кидается в коридор и ловит исчезника за сальные патлы. Как раз в тот момент, когда беглец собрался раствориться в ближайшей стенке, у кухоннного проема. Исчезник норовит отбиться, полоснуть кентавра щербатыми когтями, но Фол оказывается проворней – кинув добычу на пол, кентавр наезжает на исчезника передним колесом и принимается трепать.

Смотреть на это больно.

Особенно когда из стены рядом со мной, прямо из сдувшегося пузыря, высовывается бородатая рожица: исхудалая, со впалыми щечками, обиженная судьбой, донельзя похожая на Руденку-хозяина – и счастливо голосит фальцетом:

– Дайте! Дайте ему! Что, зараза? – думал, раз сильный, так последнее отбирать?! Дави его, колесатый!.. дави пополам!

Я не выдерживаю. Схватив с забытого всеми подноса бутыль, я плещу в рожу квартирника спиртом на лимонных корочках. Распахивается непомерно большой рот, заглатывая добычу, квартирник счастливо всхрапывает и, вякнув напоследок «Д-дави!», исчезает, затянув за собой пузырь.

– Будешь гадить? – орет из коридора Фол. – Будешь, спрашиваю? Отвечай, сука!

– Н-не… не б-буду… больше…

– Громче!

– Не буду! Яйца отдавишь, козел! Пусти!

– Кто козел? Не слышу: кто козел?!

– Я!!! Я козел! Пусти! Клянусь, починю все!

– Мать-рябиной клянись!

– Клянусь! Мать-рябиной, Хлыст-брусом, Бетон Бетонычем… Да пусти же!..

Фол напоследок хлещет исчезника сорванным с гвоздика «плетнем» – мое творение сейчас длинное-длинное и отблескивает слюдой – после чего сдает назад.

Берет обеими руками керамическую маску-уродку, торжественно возносит ее над лохматой головой – миг, и маска стремглав летит вниз.

Об пол.

Вдребезги.

– Он больше не будет, – спокойно говорит кентавр Руденкам.


Валько-матюгальник сидит на грязном полу и разглядывает на свет преподнесенный ему четвертной.

– Ото, кажу я вам, мулетка… – бормочет он себе под нос. – Ото всем мулеткам мулетка… Хлыст-брус, не мулетка…

На носу матюгальника до сих пор висит и никак не хочет падать капля.

Капля трудового пота.

3

…наконец Валько угомонился. Заснул. На том самом продавленном диване, где таились пружины-гадюки, и было предельно ясно – хоть гарпуном матюгальника тыкай, хоть «дротами наскрось пыряй», не проснется. Так и будет храпеть с присвистом.

Часы показывали половину третьего.

День.

Я призраком бродил по «хате дядька Йора», стеная вполголоса и за неимением цепей брякая найденными в нише плоскогубцами. Их там, кстати, штук семь лежало, среди прочего инструментария. Я ждал Фола. Ох, что-то начинаю я привыкать к этому занятию: именно ждать и именно Фола. А еще – у моря погоды. А еще – от Бога дулю. А еще…

Отчасти я был благодарен Вальку за компанию. Еще когда мы только вышли от счастливых Руденок, уже начавших вовсю подсчитывать стоимость нового ремонта, последнего и решительного, кентавр мигом укатил прочь.

– Я в центр, Алька! – бросил он через плечо. – Глядишь, разведаю, что да как… Валько тебя проводит.

Валько и впрямь проводил. В результате чего мне пришлось формально (иначе помер бы без покаяния!) участвовать в распитии дареной «литры», чокаясь с матюгальником полупустой рюмкой. Тосты в основном подымались по двум знаменательным поводам: «Шоб наша доля нас не цуралась!» и за меня. За славного крестника дядька Йора, кручельника обалденных плетней и мулеток, к которому Валько сразу душой прикипел. Бывало, с лестничной площадки грозил за вихры оттаскать, а душа-то матюгальнику уже подсказывала, пела соловьем консерваторским: гляди, Валько, не проворонь, это кореш навеки, до гробовой доски, если не дальше и глубже. Дошло, хлопче?! Ну, раз дошло, тогда поехали… Я кивал, односложно заверял матюгальника в своей ответной приязни, соглашался (почти искренне!) учиться его мастерству, если дядько Йор позволит, обещал наворотить ему мулеток задаром и сверх всякой меры; друг мой задаром не соглашался, кричал, что за ним не залежится, и когда Валько стал звать меня кумом – тут пришла Руденчиха.

С полными кошелками и толстой мамашей впридачу.

После часовой оккупации кухни превосходящими силами противника мы оказались счастливыми обладателями кастрюли борща, жаровни котлет и разно-всякого добра по мелочи. Еда пришлась как нельзя кстати, я жадно хлебал борщ, стараясь набрать побольше тертого сала с чесноком, а Валько… Странное дело: он, допив из горлышка «литру», ограничился горбушкой хлеба с половиной котлетины. И Руденчиха, вопреки инстинктам прирожденной хозяйки, его не уговаривала.

Словно понимала: нельзя.

Когда благодетельницы ушли, Валько вновь завел нескончаемый панегирик в мой адрес. Я пригляделся к матюгальнику и понял, что он трезв, как стеклышко. Просто измотан до предела. До конца, до той смурной границы, когда сон бежит быстрее лани, когда отдых шарахается испуганным псом, и приходится накачивать себя спиртом, что называется, всклень, вровень с краями. Иначе сдохнуть проще, чем отдохнуть.

Но едва я это понял, матюгальник заснул.

На диване.

Сразу.

Вот беда! – едва в квартире стало тихо, не считая Валькова храпа, как на меня навалилась тревога. Я ведь и не догадывался, что треп смешного ругателя – моя соломинка, которая держала Альку на плаву. Не давая с головой окунуться в бурную пучину размышлений. Два вечных вопроса: «Кто виноват?» и «Что делать?» При полном отсутствии ответов. Жизнь перевернулась с ног на голову, я ничего не понимал, кроме одного: прежней жизнь уже никогда не станет, хоть наизнанку вывернись, хоть клей, хоть брей, и на донце моих измученных мозгов копошилась гаденькая мыслишка вкупе с цитатой из Ерпалычева послания.

Цитата была такая: «Ведь в любом нормальном месте любой нормальный человек отчетливо представляет, что вокруг только Эти; а у нас и Эти, и Те! Мы даже не замечаем, что у нас город навыворот!»

Мыслишка же была такая: «Неужто любой приезжий испытывает у нас то, что испытываю сейчас я?! Но ведь я – местный! Как же надо было вывернуть меня, чтобы… и главное: кому это было надо?!»

Вариант первый: «Кто виноват?» – Ерпалыч. «Что делать?» – разыскать старого хрыча и… набить морду? сперва подлечить, а потом набить?

Нет.

Не складывается.

Вариант второй: «Кто виноват?» – полковник с Михайлой на петлицах. Или иные темные силы, которые меня злобно гнетут. «Что делать?» – разобраться и… подставить морду, чтобы мне ее набили?!

Складывается ничуть не лучше.

Сатанея от ложных каверз, как сказал поэт, я уцепил с ближайшей полки ближайшую книгу. Есть такой способ гадания: берешь от фонаря, открываешь от фонаря, что прочтешь, так тебе и жить дальше. Нуте-с, глянем… «Сказки и мифы народов Чукотки». Ну, ясное дело… Листанул наугад. Внутри обнаружились закладки; верней, даже не закладки, а загнутые уголки страниц, левые верхние, отчего книга послушно распахивалась на этих путеводных вехах.

Ерпалыч, тебе чего, недосуг было бумажкой заложить?

Читаю.

«Матачгыркынайнын…»

Что?!

Тут вопрос жизни и смерти, а они…

Читаю еще раз, шевеля на всякий случай губами:

– Матач… гыркынайнын… букв. «Сват-Кобелище». Упоминание о разумном собакоподобном звере впервые встречается в сказках о животных, записанных в стойбище близ Митуклина.

Ясно.

В стойбище, значит… Сват-Кобелище. Ставлю книгу на полку, беру следующую. «Сказки и мифы папуасов киваи». Хрен редьки не слаще. Гадание побоку, ищу заложенную страницу. Так, ищущий да обрящет… воистину обрящет.

Читаю.

– Религия и магия: Киваи не верят в какое-либо верховное существо или в богов (во всяком случае, у них нет сколько-нибудь связных представлений о таковых), они не приносят публично жертв, не молятся вместе, и у них нет священнослужителей – каждый, как правило, сам совершает обряды, нужные для общения со сверхъестественными существами. К любому такому существу киваи обращается с просьбами, лишь пока подобные обращения приносят плоды; убедясь в противоположном, киваи ищет себе других покровителей.

Молодцы, киваи! Деловые ребята… дай кокос, а то я другому кивать буду! Этому, как его… Сват-Кобелищу чукотскому.

Листаю.

Читаю.

– К носу лодки следует прикрепить кусок детородного члена собаки, к корме – очесок собачьего хвоста, по когтю с передних лап – к месту крепления балансиров на переднем брусе; и по когтю с задних – к кормовому брусу. Это нужно для того, чтобы встретилось больше дюгоней и черепах…

Держа книгу в руках, я подошел к окну. Внизу, во дворе, у металлического гаража напротив, стояла машина. Новенький джип. Дорогой, наверное, как зараза. Рядом с машиной нервно поглядывал на часы хозяин – коренастый парень в дубленке с меховой опушкой. Опушка была, прямо скажем, женская. Рядом с парнем топтался пожилой дядька в утепленном комбинезоне с капюшоном. Курил. На нагрудном кармане у дядьки красовалась эмблема: колесо с буквой F посередине. Небось, Тех-ник из ближайшей автомастерской. Осмотр подрядился делать. Железом греметь, масло плескать… ничерта я в этих машинах не понимаю, чем там гремят, куда плещут. Ритка, помню, все жаловался: в частных мастерских ухарь Тех-ник на хорошей сдельщине заговор, как болт, кладет – мотоцикл на любом бензине, как родной, фурычит. Правда, бабок стоит. А казенные Тех-ники-служивые, что при райотделе обретаются… после их заговоров радуйся, если из выхлопной дым валит! Бывало, что и не дым…

Парень в женской дубленке что-то беззвучно закричал, зло тыча пальцем в циферблат. От подворотни к нему торопился молоденький батюшка, в черной рясе поверх множества свитеров. Оскальзывался, а спешил. Все ясно. Новую машину сперва святить положено: как зарегистрируешься, так и святи, в трехдневный срок. А Тех-ник уж потом – с железом да с заговорами… опоздал батюшка.

Не дадут теперь бате чаевых.

Уйдя в глубину комнаты, я присел на краешек стула и принялся слушать Вальков храп. Изредка матюгальник вздрагивал, сучил ногами, а в издаваемых им звуках проскальзывало былой песней:

– Хре… на хрррр…

А я почему-то отчетливо представил: вот батюшка кропит джип крест-накрест, номерные знаки елеем мажет, дымком из кадильницы в салоне смерчи закручивает – и вдруг берет кусок детородного члена собаки… или лучше не собаки, а Матачгыркынайнына, Сват-Кобелища. Берет и проволокой крепит спереди на капот, прямо к серебряному оленю. Рядом Тех-ник суетится: к багажнику – очесок хвоста, к колпакам – по когтю…

Чтоб черепах с дюгонями больше встречалось.

А не встретятся – мы к другим помощникам обратимся.

Им кадить станем.

Мы за дюгонью вырезку кому хошь в ножки падем, мы за черепаший панцирь…

– Не быть мне пешим, как не стать мне лешим! – надсадно завопили со двора; видать, батюшка свое отработал, пришла пора Тех-ника отрабатывать гонорар. – Как дитя не вернуть в мать, так машину не угнать…

На последнем слове Тех-ник пустил голосом такого «петуха», что меня всего передернуло; и еще противно заныли зубы.

Из книги, которую я по-прежнему держал в руках, вывалились какие-то бумажки; я машинально присел, подобрал. Газетные вырезки, пожелтели от времени, текст выцвел, но читается сносно. Видать, Ерпалыч хранил, для памяти.

Я поднес первую попавшуюся вырезку ближе к глазам.

АУТОДАФЕ В ЕКАТЕРИHБУРГЕ

Hедавно во двоpе Екатеpинбуpгского духовного училища Русской пpавославной цеpкви были публично сожжены богословские пpоизведения Александpа Меня, Александpа Шмемана, Иоанна Мейендоpфа и Hиколая Афанасьева.

Распоpяжение об уничтожении «модеpнистских» пpоизведений пpавославных богословов отдал епископ Екатеpинбуpгский и Веpхотуpский Hикон (Миpонов). Hа заседании Духовной Консистоpии епископ поставил вопpос о недопустимости pаспpостpанения «еpетической» литеpатуpы в местных хpамах. Услужливые клиpики подсказали владыке, что подобная литеpатуpа имеется пpямо у него под носом – в библиотеке местного духовного училища, кузнице духовенства епаpхии. Епископ Hикон немедленно позвонил в училище и пpиказал пpоизвести на его теppитоpии акт публичного сожжения «непpавильных» богословских пpоизведений.

Выполняя pаспоpяжение епископа, сотpудники библиотеки духовного училища вынесли во двоp, где собpались священнослужители, учащиеся и пpосто любопытствующие, книги пеpечисленных автоpов, бpосили их в железный ящик и тоpжественно пpедали огню. Говоpят, что пpи этом звучали какие-то песнопения. Hа позоpное «пещное действо» пpибыл благочинный хpамов гоpода Екатеpинбуpга пpотоиеpей Hиколай Ладюк…

Под верхним обрезом стояло меленьким шрифтом: «Московские новости, N 23, июнь, 1998 г.».

И не очень давно дело было… горят они, родимые, и рукописи горят, и книги, синим пламенем пылают!.. Ерпалыч, мудрец ты мой, псих родимый – на кой ляд тебе эта вырезка понадобилась?

Чтоб я ее случайно нашел, случайно прочитал?!

Впору поверить.

Вторая заметка была короче.

ЛИЦО ГОРОДА УЖЕ УЛЫБАЕТСЯ

(интервью с Ю. Шкодовским, начальником Управления архитектуры горисполкома)

– …Горожане должны, наконец, стать хозяевами, должны участвовать в формировании среды, в которой живут. Вы знаете, что город – это очень крепкая система, живущая по законам природы? Ее невозможно остановить, нельзя убить. Она самовосстанавливается, самоорганизовывается. Но ее надо направлять грамотно. Чтобы не возникли стихийные явления, которые могут повредить этому механизму. Нет, не сломать, но повредить – и потребуется много времени, чтобы он снова отрегулировался, чтобы жители чувствовали себя комфортно. Эта система реагирует на политическое, экономическое, социальное состояние государства. Для меня город – живой организм. Я отождествляю эти два понятия.

Интервью с архитектором было опубликовано в «Теленеделе», местном дайджесте, благополучно выходившем и по сей день; год… год тот же самый, что и «Аутодафе в Екатеринбурге», девяносто восьмой. До Большой Игрушечной оставалось всего ничего…

Третья заметка оказалась из «Кировского рабочего», самая старая – двадцать пятое сентября 1992-го года.

ЕГО НАЗЫВАЛИ МЕССИЕЙ

Вчера, в лесном массиве неподалеку от поселка имени XVI Партсъезда, было найдено тело пропавшего без вести рабочего одного из местных строительных кооперативов Фрола Афанасьевича Соломатина. Его поиски начались более месяца назад после того, как Соломатин не вернулся домой из служебной командировки. По предварительным данным, смерть Соломатина наступила в результате нескольких огнестрельных ранений.

Фрол Соломатин был достаточно известен, как у себя в поселке, так и в областном центре. Участник обороны Белого Дома в августе 1991-го года, он, единственный из наших земляков, был награжден орденом Боевого Красного Знамени. В последнее время он также являлся активистом историко-краеведческого общества «Оллу дхор», занимавшегося изучением и возрождением культурных традиций малых народов Предуралья.

Вместе с тем существует предположение, что погибший был тесно связан с одной из тоталитарных сект, члены которой считали этого молодого парня «Мессией», пришедшим на землю, дабы возвестить наступление «Судного Дня». В связи с этим Фролу Соломатину неодократно угрожали физической расправой. По слухам, весной этого года на его жизнь уже было совершено покушение, в результате чего «Мессия» был легко ранен. Не исключено, что именно эта версия наиболее заинтересует следствие, которое в настоящее время ведет областная прокуратура.

Родственники и друзья погибшего категорически отрицают какую-либо связь между религиозными убеждениями Соломатина и его убийством. Следует отметить, что похороны погибшего состоятся согласно православному обряду…

Дальше шли предложения услуг Клуба Содействия Бессмертию, статья о московской шаманке Ирине Нергу, заявление Марии Дюваль, «самой великой ясновидящей мира», о ее желании снабдить всех несчастных чудодейственными талисманами (начиналось оно сакраментальными словами: «Бесплатное предложение, невероятное, но настоящее» – что сразу напомнило мне Карлсоново «привидение из Стокгольма, жуткое, но симпатичное»); и, наконец, самая последняя заметка касалась почему-то боулинга.

Я пригляделся внимательнее.

БОУЛИНГ – НЕ ЗНАЧИТ ШАРОВОЙ

…Популярность боулинга настолько велика, что он будет официально представлен на ближайших Олимпийских играх. Наш город стал пока единственным в стране, где начал действовать боулинг-центр. Его открытие почтили своим присутствием губернатор области, мэр города, вновь назначенный замминистра охраны здоровья. А освятил это богоугодное заведение митрополит Харьковский и Богодуховский Никодим. Если бы вы видели, с каким божественным упоением бросал он потом шары!

«Здорово!» – сказал, поиграв, губернатор и тут же поделился планами…

* * *

– Алька, ты дома? – рявкнули от дверей, и паркет взвизгнул под колесами. – Ну, кретин, ну, конспиратор… у тебя ж дверь незаперта!..

4

Во многой мудрости – много печали.

Много будешь знать – скоро состаришься.

Горе от ума.

Великие истины.


Скоро я имел возможность убедиться в этом, что называется, на собственной шкуре

* * *

– …сказочник ты, Фол! – изрекаю я после долгой паузы, пройдясь туда-сюда по комнате и проведя пальцем по краю пыльного стеллажа. С дивана раздраженно всхрапывает матюгальник, но просыпаться не спешит, а на моем пальце остается серое пятно. – Ганс Христиан двухколесный. Папуас киваи. Послушать тебя, так Ерпалыч, псих старый, чуть ли не Вий местного значения! Шаман из шалмана!

– За шалман ответишь, – бурчит мой друг, развалясь в углу грудой здорового духа в здоровом теле. – И за Ерпалыча. Хорошо хоть Валько тебя не слышит. Он на «дядька Йора» мало что не молится…

– Еще лучше! – пузырьки волшебного шампанского (а точнее – Руденковского спирта на корочках) клокочут в глотке, вырываясь наружу совершенно неприличным фырканьем. Истерика у меня, что ли? – Ерпалыч-великомученик, покровитель хануриков! Что ж он себя-то самого уберечь не смог? Да и жилплощадь у красавца, хоть старое логово возьми, хоть местное… Наколдовал бы себе апартаменты, что ли?!

Вот ведь чувствую: несу чушь, откровенную ересь, да и вообще, гнусно это – человек пропал неведомо куда, может, и помер уже! – а я тут зубоскалю; но остановиться никак не получается.

Точно, истерика.

Скоро посуду бить начну.

– Идиот! – взрывается Фол, звонко щелкая хвостом, будто циркач – витым шамбарьером. – Апартаменты ему, придурку! И так уже где не надо интересоваться начали: говорят, в Дальней Срани крутой шаман объявился? Тех-ник без лицензии, без патента?! П-почему не знаем? А тебя, охломона, писаку хренова, он, кстати, на смену себе прочил!

– Меня?!

Вот что-что, а это Фол умеет: так огорошит, что хоть стой, хоть падай! Шаман Ерпалыч прочит себе на смену Алика-писаку! Воскамлаем мы на пару, грянем в славны бубны за горами, и стану я Сраным Шаманом, грозой бомжей-исчезников и утопцев в законе!

Ну не бред ли?

И еще: впрямь ли он бредовей всего окружающего?..

– Нет, меня! – дразнится Фол. – Пень ты, Алька, как есть пень! Ерпалыч с месяц назад так нам с Папой и сказал: долго, мол, к парню приглядывался, а теперь уверен – вытянет! Еще поболе меня вытянет, только он сам об этом покамест не знает.

Ага, ясно. Фол, выходит, знает, Папа знает; Валько-матюгальник, небось, тоже знает – один я пень, понимаешь, пнем! Город есть такой, слыхал – Пномпень, там все вроде меня…

Почему-то мне очень захотелось наступить Фолу на хвост; но делать этого я, естественно, не стал. По многим причинам, в большинстве уважительным. Просто присел перед ним (перед Фолом, а не перед хвостом, конечно!) на корточки и очень внимательно посмотрел кентавру в глаза.

Фол спокойно сыграл со мной в гляделки.

Выиграл.

Я моргнул первым.

– А сам-то ты хоть веришь в то, что говоришь? – проникновенно вопрошаю я. – Ну скажи, Хволище Поганое: веришь?

– Да не верю я! – кент вдруг хватает меня своей ручищей за ворот рубахи и дергает к себе. Я падаю на четвереньки, бешеные глаза Фола оказываются совсем рядом, и где-то на задворках сознания мелькает на удивление отстраненная мысль: «Псих. От Ерпалыча заразился».

Кто «псих» – кентавр или я? – сие мне неизвестно.

– Не верю! – рычит Фол мне прямо в лицо, брызгая слюной. – Я ЗНАЮ! Я – знаю, а ты – нет! А раз ты такой упертый… поехали! На бугая своего посмотришь, вот тогда и послушаем, как ты запоешь! Не верит он, видите ли… не верит…

Фол наконец отпускает меня, и я с размаху сажусь на пол.

Мой приятель явно угомонился и даже отчего-то повеселел. Теперь это – привычный мне Фол, явно задумавший учинить надо мной очередную каверзу.

– Какого еще бугая? – осторожно интересуюсь я. – Быка, в смысле?

– В смысле! – ржет Фол. – Во всех смыслах. Быка. В лабиринте.

Ну конечно, книжку-то мою он читал, подарил я ему когда-то. С автографом… Вот и издевается теперь.

– Да что я, быков не видел?.. – увы, Фол уже на колесах и нависает надо мной монументом «Родина-мать зовет».

Шансов отвертеться нет ни единого.

Буркнув: «Тогда сам меня к этому быку и повезешь, на горбу!» – я с неохотой бреду одеваться.

5

Путь к обиталищу загадочного бугая оказался коротким, но запутанным до чрезвычайности. Случись мне потеряться, отстать от Фола, обратной дороги я бы вовек не нашел. Мешанина улочек Дальней Срани, тупики, повороты, какие-то проходные дворы, расчищенные (видать, специально для кентавров) спуски и подъемы; однажды нам даже пришлось лезть через забор, причем Фол управился куда быстрее меня. Все это безобразие мелькало перед глазами черно-белым калейдоскопом дальтоника, так что под конец у меня начала кружиться голова. И почти сразу Фол лихо притормозил у приземистого серого здания с колоннами у входа и аляповатой вывеской «КиноКИТЕЖтеатр». Изнутри доносился приглушенный фокстротик, который при нашем приближении оборвался, сменившись воплями и стрельбой – внутри явно шел замшелый боевик.

– В киношку собрались? – интересуюсь я. – Целоваться на заднем ряду?

Фол отмалчивается.

Центральный вход кентавра не заинтересовал. Мы рысцой объехали «Китеж» с тыла и остановились у массивной железной двери – как в старых бомбоубежищах: бабуся чуть ржавая, но, в общем, неплохо сохранилась, со следами былой молодости в виде обильных заклепок, а также с внушительным штурвалом запорного механизма.

Из новообразований имеется висячий замок – грозный страж амбаров вызывал уважение одними своими размерами.

– Правительственный бункер? – наугад предполагаю я, спрыгивая на землю и с удовольствием пойдя вприсядку: ноги затекли и малость продрогли. – Ерпалычево капище?

– Нет, стойло, – хмыкает мой приятель, подкатывая к самой двери и извлекая из-под попоны здоровенный ключ с замысловатой бородкой. – Сейчас знакомить вас буду. Тихо, по-семейному…

Нас – это меня и бугая, надо понимать?

Дверь открывается на удивление мягко, без ожидаемого скрежета; и Фол, сунувшись внутрь, машет мне рукой: пошли, мол.

Кирпичные ступени полого уходят вниз, в подвал; рядом – наклонный пандус, по которому неторопливо катит кентавр. Над головой в полнакала горят пыльные, засиженные мухами лампочки.

Если чего и не хватает, так это горящей надписи: «Оставь надежду всяк сюда входящий!»

Хорошо, что я надежду дома оставил, заранее…

– Свои, Миня! Свои! Вылезай, хватит прятаться! – возвещает Фол, вкатываясь в тайные лабазы «Китежа».

Перед нами открывается целый лабиринт коридоров и складских помещений. Свет горит далеко не везде, и часть территории тонет во мраке. Глубина лабиринта чихает, храпит, заставляя вспомнить Валька-матюгальника; потом до нас доносится громкое фырканье – и я невольно прижимаюсь к горячему боку Фола. Кентавр косится на меня и ехидно ухмыляется: что, струсил?

Хорошо ему смеяться! Вот сейчас этот самый бугай как ломанется из темноты…

Снова фырканье, и ему гулким эхом вторят приближающиеся шаги. Скрипят половицы, им отвечает скрип двери… Странно, но складывается впечатление, что идущее к нам существо передвигается на двух ногах! Или на двух костылях, которые грузно впечатываются в пол: скырлы, скырлы, на липовой ноге, на березовой клюке… все по селам спят, по деревням спят… В ближнем проходе мелькает силуэт: кряжистый исполин украшен тевтонским шлемом – почти сразу исполин входит в пыльный свет лампочек, и я невольно отшатываюсь, едва успев подавить крик: к нам идет… Минотавр! Настоящий! Массивный торс, сплошь в космах бурой шерсти, увенчан тяжкорогатой головой; бугрятся узлами мускулов длинные, до колен свисающие руки, тупые когти на корявых пальцах напоминают о гонимом «бомже-счезне»; зато чресла чудовища затянуты в самую что ни на есть обыкновенную «варенку», и из бахромы штанин торчат лохматые бабки с копытами.

Скырлы, скырлы…

Джинсы Минотавру коротковаты.

– А вот и твое чадо, Алик, – весело скалится двухколесная скотина по имени Фол. – Миня, Миня, иди к папочке!

– Ч-чадо? – заикаясь, переспрашиваю я. – М-мое?! Ты чего, Хволище, умом тронулся? Какое чадо?! Что я, по-твоему, с буренкой согрешил?!

На мгновение я забываю о надвигающемся на нас исполине.

До чудовищ ли теперь?!

– Ты, может, и не грешил, – откровенно хохочет кент, – зато Миня это дело очень даже любит! Он у нас производитель знатный! Кроет телок за милую душу!

Минотавр совсем рядом. Останавливается. С любопытством глядит на меня – и во влажном взгляде, в странно-осмысленном наклоне бычьей башки мне вдруг чудится что-то знакомое! Реальность плывет перед глазами, в голове гремит горный обвал, обнажая полустертые, зыбкие воспоминания – и там, внутри моего многострадального черепа, возникает все тот же рогатый человекобык, глядящий на меня… из зеркала!


…тогда я заканчивал «Быка в лабиринте». Заканчивал туго, кроваво, готовый распять самого себя без надежды на воскресение, и однажды, проснувшись среди ночи, после особо яркого сна, увидел в полумраке зеркала…

Мало ли, чего человеку почудится спросонья? Изумленно моргая, я протер глаза, и призрак исчез, растворился в тенях комнаты; но я запомнил его, запомнил – и именно таким виделся мне с тех пор Минотавр, когда я усаживался за клавиатуру, и строчки вприпрыжку бежали по экрану.

Именно таким: рогатый человекозверь, неуловимо похожий на меня самого!


– Не бойся, Алька, – Фол трогает меня за плечо, и от этого прикосновения я прихожу в себя. – Миня у нас смирный, мухи не обидит. Весь в тебя, между прочим.

Миня придвигается вплотную, источая смрад коровника, и я ощущаю на лице его горячее дыхание.

– М-маааа, – мычат вывернутые губы, и мокрая терка языка касается моей щеки. – М-ма-а-а…

– Вишь, признал! – ликует Фол, доверху преисполняясь счастья. – Признал! Мамой зовет! Ух ты, мой хороший, мой славный!..

– М-м-мыыы…

И вот я уже, плохо соображая, что делаю, глажу Миню по косматому загривку, а он все норовит облизать меня с ног до головы, а я вспоминаю тот день, полный горечи и пьяного угара день, когда от меня ушла Натали…

* * *

…Всю неделю Натали вела себя странно: время от времени я ловил ее испуганные взгляды исподтишка, а едва я оказывался у нее за спиной, она всякий раз резко оборачивалась. Словно опасалась, что я сейчас наброшусь на нее и задушу, как Отелло Дездемону. Наверное, беда началась гораздо раньше, но я, с головой уйдя в работу над книгой, заметил эти странности лишь после того, как Натали отказалась спать со мной в одной кровати, и вразумительного ответа на вопрос «Что стряслось?» мне добиться не удалось.

Зато сама Натали пару раз ставила меня в тупик вопросом: «Кто там у тебя в комнате?» Кроме меня и компьютера, в комнате никого не было, и в конце концов я списал все на шалости Тех – хотя в нашем доме такого до сих пор не случалось! Я уж совсем было собрался заказать водосвятный молебен – средство верное, в любом справочнике патриархии реклама с контактными телефонами! – но не успел. Однажды, проснувшись, я увидел, как Натали лихорадочно собирает вещи. На все мои судорожные попытки удержать ее или хотя бы добиться разумных объяснений она не реагировала, и лишь в дверях, в ответ на мой отчаянный крик «Да что с тобой, детка?!!», яростно швырнула мне в лицо: «Со мной?! Это я должна спросить тебя – что с тобой?! Ты… ты – чудовище, Алик! Не ищи меня!»

И хлопнула дверью изо всех сил, вызвав осыпь штукатурки с потолка.

Так я и не понял, что с ней произошло. Ни тогда, ни после, когда в десятый раз звонил ее родителям (разыскать Натали оказалось проще простого: куда ей деваться, кроме мамы?) – неизменно встречая сухое отчуждение на другом конце провода, вне зависимости от того, кто снимал трубку.

В конце концов я плюнул и перестал звонить.

А в тот день…

В тот день я напился.

Напился крепко, в одиночку, как последний алкаш, судорожно глотая теплую водку из стакана, припадая к грязным граням колодца забытья, вожделенного и оттого еще более недоступного… Потом меня едва не стошнило, желудок взбунтовался, и, вскрывая банку килек в томате, я крепко порезал палец о жестяные зазубрины, даже не обратив на это внимания.

Когда в голове заплескалась липкая муть, а ноги пошли в самоволку, норовя свернуть куда угодно, лишь бы не туда, куда требовалось мне, я добрел до компьютера и долго сидел, тупо глядя на экран с ровными рядами белых строчек на синем фоне. Люблю я белое на синем… белое… на синем… Строчки издевательски заплясали, размылись барашками пены на волнах, и сквозь них проступила рогатая башка с печальными глазами навыкате. Мой Минотавр грустно смотрел на меня, словно тоже прощаясь перед уходом – и я не выдержал.

– У-у-бью-у-у, скотина! Из-за тебя все!

Кажется, я орал это вслух, брызжа слюной на ни в чем не повинный экран – но тогда мне было все равно. Плевать на контракт, на поджимающие сроки, на полученный и давно потраченный аванс – сейчас я ненавидел свой текст, он был мне противен, противней водки, противней килек… Нет, не так. Не совсем так. Мне было плевать на всех этих древних греков с их проблемами, быками, лабиринтами и сволочью по имени Тезей; но имелся один фрагмент, который я набросал совсем недавно. Там все происходило здесь и сейчас, у нас в городе, где беднягу-Минотавра, в сущности – несчастное, забитое создание, – травили жорики и звереющие обыватели, во главе с проходимцем-журналистом, взыскующим славы и жареных фактов, и по странному стечению обстоятельств журналиста тоже звали Тезеем…

Именно этот кусок был сейчас передо мной на экране.

Не дам! Я сюда душу вкладывал, в эти строчки, в этого несчастного Миньку, вынужденного скрываться в подвалах и канализационных трубах… не дам!

И твердой рукой я убил текст. Издатель получит своих греков, Тезея и гору подвигов, а это – выкусите!

Хорошо еще, не отформатировал диск под горячую руку…

Потом среди вороха бумаг я откопал единственную распечатку и, шатаясь, потащился на кухню.

Разжигая жертвенную горелку (почему именно жертвенную?.. не знаю…), я глупо хихикал, давясь собственным смехом; пока наконец не обратил внимание на свой порез. Кровь до сих пор сочилась из пальца, пятная зажатые в руке листы бумаги, и я глупо ухмыльнулся: кровавая жертва! Прямо как у чертовых греков. Ну и пусть! Так даже лучше! Ощущение было такое, что я отрываю и жгу, принося в жертву, кусок самого себя.

Наверное, правильное ощущение.

Когда все было кончено, когда в кухне остался лишь резкий запах гари, да черные хлопья сгоревших страниц на плите, я распахнул форточку. Налетевший из ниоткуда порыв ветра подхватил пепел, закружил его черной траурной каруселью – и унес прочь.

Горят рукописи, горят, милые, еще как горят…

Я постоял еще немного, а затем вернулся в комнату и залпом допил остатки противной, теплой водки прямо из горлышка.

Дальше – не помню.


А потом я за неделю как-то на удивление легко «добил» роман, сдал довольному главреду, получил деньги – и еще на неделю ударился в загул: заливать вином пустоту, которая образовалась у меня внутри.

Думал, на этом все и кончилось…

6

– М-м-м-маа…

– Да не мама, а папа, – через силу усмехаюсь я.

– Эт точно, – Фол сейчас на удивление серьезен. – Папа. Отец. Ну что, теперь убедился, демиург-недоучка?

– Убедился, – крыть, в отличие от Миньки-производителя, мне нечем и некого. Прав Фол. Прав Ерпалыч (где-то он сейчас?). Все кругом правы, один я стою пред детищем своим дурак дураком, в голове сумбур полный, и что теперь делать – понятия не имею.

– На вот, угости его, – Фол сует руку под попону и протягивает мне горсть белых кубиков.

Сахар.

Миня мигом оживляется и, благодарно урча, одним махом слизывает угощение с моей ладони своим замечательным языком.

– Ну, пошли, что ли? – Фол смущенно касается моего локтя.

– Пошли, кент. Не скучай, Миня, я к тебе теперь заходить буду, – на прощанье я вновь треплю по загривку свое чадо, и мы направляемся к выходу.

Миня провожает нас долгим грустным взглядом – совсем как тогда, когда проступил передо мной сквозь экран монитора, в тот проклятый день…


Обратно я пошел пешком. Фол, по давней привычке, катил рядом, приноравливаясь ко мне, и монотонно бубнил в ухо:

– Он года три назад у нас объявился. На помойках побирался, еду у прохожих клянчил. Народ поначалу от него шарахался – этакое-то чудище! Кто ж тогда знал, что он безобидный совсем?! Одни собирались охоту на него учинить, чтоб детишек почем зря не пугал, другие хотели за Дедом Банзаем посылать… а тут Ерпалыч в очередной раз к нам заявился. Как увидел его – прям-таки остолбенел, а едва в себя пришел, строго-настрого убивать запретил! Ну, мы с Папочкой Миньку отловили – хрена его ловить, булку с маслом издалека показали, он сам примчался, как миленький! Голодный был – не то слово! Определили его в этот самый подвал под «Китежем». Стали харч всякий подсовывать (Ерпалыч велел проверить) – все жрет, что ни дашь! И хлеб, и мясо, и консервы, и сено тоже наворачивает…

Фол на время умолкает, потом вновь заводит волынку.

– Дальше наши, кентавры, веселиться начали: выведут Миню вечером на прогулку (не все ж ему, бедолаге, в подвале томиться!), спрячутся в какой-нибудь подворотне и ждут. Как мимо жорики патрулируют – они Миню вперед. Высунется из-за угла ряшка с рогами, замычит – у жориков, понятное дело, душа в пятки! А наши Миню под локти и ходу, пока служивые с перепугу палить не начали! С полгода веселились, потом надоело. Зато патрулей с трех микрорайонов, словно тараканов, повывели!

Я понимал, что мой приятель пытается развеселить меня, и отчасти ему это даже удалось; но на душе все равно кошки скребли. Если бы меня в подвал посадили, и по вечерам мною служивых пугали – каково бы мне было?..

– А по весне кто-то в шутку предложил: давайте, мол, его к фермерам свезем! Глядишь, от такого бугая у фермерских коров приплод пойдет, да и Миня нехай порезвится! И что ты думаешь, Алик? Сказано – сделано. Фермеров долго убалтывать пришлось, но в итоге уболтали. Ты нас знаешь – мы и мертвого уговорим.

– Знаю, – криво усмехаюсь я. – И мертвого уговорите, и живого уморите.

– А на другую весну фермеры уж сами к нам гонцов прислали: давайте, мол, своего бугая! У тех голландок, которых он крыл, телята родились – загляденье! А мы, мол, вам и маслица отвесим, и медку, и всяко-разно… Короче, Миня теперь свой хлеб с сахаром не зря жует! Один раз только с ним конфуз вышел, – Фол даже хрюкнул от удовольствия. – Есть у нас тут в Дальней Срани две шалавы, больно до этого самого дела падкие. Подобрали они, стервы, ключи и шасть к Мине в подвал! Хорошо хоть Пирр наведался вскоре – не вмешайся он, заездили б Миньку в два счета…

Я тоже не удержался и прыснул.

– Ладно, хохмы хохмами, – оборвал сам себя Фол, – а вот Ерпалыч чадом твоим всерьез заинтересовался. Сутками с ним в подвале просиживал – все говорить его научить хотел, чтоб расспросить о чем-то. Так толком и не научил, правда. Потом книжка твоя вышла, та самая… Вот тогда-то Ерпалыч и начал к тебе присматриваться. И нам намекнул, откуда Миня у нас объявился. Ну что, Алик, прав оказался дядько Йор?

– Прав, – выдохнул я, выбрасывая окурок и кашляя от сухости в горле. – Хочешь, расскажу, как дело было?

– Расскажи, – с готовностью кивнул мой приятель.

И я рассказал. Все. Пока до дому добрались, как раз все я ему и выложил, потому что понял вдруг – не могу больше в себе носить! Кому и расскажешь, если не Фолу? Был бы рядом Ерпалыч…

Эх, Ерпалыч, шаман ты хитроумный – что ж с тобой приключилось-то?


А у самого дома нас поджидал сюрприз.

Весело скалясь, виляя хвостом и вообще всячески выражая свою радость по поводу нашего появления.

– Ты что, сбежал? – я присел перед псом на корточки; и серый беглец, вместо того, чтобы броситься лизаться, неожиданно кивнул.

Или это мне померещилось?

– Ладно, пошли, Сват-Кобелище, – медленно поднимаясь, я ощутил, что реальность вот-вот снова начнет трещать по швам. – Сейчас домой зайдем, пожрать сообразим…

Я пытался спрятаться в скорлупу привычных, обыденных слов, но получалось плохо.

На лестнице пес обогнал нас и уверенно остановился перед дверью той самой квартиры, куда меня определили Папа с Фолом.

7

За окнами смыкались ранние зимние сумерки, на кухне шкварчала яичница с ветчиной, которую взялся готовить Фол, а Сват-Кобелище бдительно следил за этим процессом, всем своим видом показывая: за вами глаз да глаз нужен, а то вы мне тут нажарите!

Валько-матюгальник ждать ужина не стал.

Ушел.

Трижды облобызав меня на прощанье.

Маленькое электрическое «солнце» под потолком, тепло, уют, дразнящий запах яичницы – чего еще человеку надо? Там, за стенами: снег, темень, жорики с архарами, тенью бродит в лабиринтах подвалов Миня, пропадает невесть где псих Ерпалыч, гниют в застенках Ритка с Фимочкой, а здесь – здесь тишина, покой, здесь мой друг Фол, и неизвестно как нашедший меня серый бродяга, и… и надо бы позвонить к себе домой! Есть ли там кто-нибудь? Хотя кому там быть? – разве что Идочке, и то навряд ли…

Глупо.

И даже более, чем глупо.

Но просто так сидеть в кресле и ждать яичницу я уже не мог, мне не терпелось сделать хоть что-то, а ничего, кроме этого, в сущности, бессмысленного и опасного звонка, я придумать не мог.


Телефон был старый, с потертым и треснувшим диском; толстый шнур от него гадюкой уползал в коридор, где и прятался в нору.

Трубка молчала. Блокиратор? Я прижал трубку к уху поплотнее, зачем-то зажмурился – и мне показалось, что далеко, на пределе слышимости, раздается потрескивание и неразборчивый шелест двух голосов. Ну конечно, блокиратор! Сейчас они наговорятся, скажут друг другу «Пока!», повесят трубки… Я клацнул рычагом, раз, другой, третий… ну гуди же! – и в ответ мембрана послушно загудела.

Я ткнул пальцем в диск.

Как он медленно вращается!

Вот сейчас в моей квартире раздастся звонок, противно задребезжит, требуя к себе внимания; Идочка, вздрогнув от неожиданности, поспешит к телефону… Ну пусть она будет дома! Пусть сидит в кресле, или нет, лучше пусть открывает входную дверь, раскрасневшись с мороза и выдыхая облачко пара… Может, она знает, что с Фимой и Риткой? Должна знать!

Я, словно наяву, представил себе эту картину; нет, не картину – картины я не умею, я умею иначе, по-своему, белое на синем, и пенные барашки послушно складываются в слова, слова выстраиваются кажущимся беспорядком фраз, а там, где притулились запятые, там обязательно требуется пауза с придыханием, пальцы незримо ласкают клавиши, строка бежит за строкой, и вот оно: пухленькая медсестра торопится к верещащему телефону, на ходу инстинктивно оправляя волосы – женщина, брось прихорашиваться, сейчас тебя все равно никто не видит! – а телефон звенит, звенит…

Долго звенит. Я наконец осознаю, что в мое ухо уже, наверное, вторую минуту ползут монотонные длинные гудки, а трубку никто не берет. Потому что Идочку из моей квартиры наверняка выперли, а саму квартиру опечатали! Я тут сижу, абзацы, понимаешь, в голове расписываю, а на самом деле…

Щелчок. И запыхавшийся голос Идочки:

– Алло! Да алло же!

– Привет, Идочка! Вы там что, заснули? – первое, что приходит мне в голову.

– Нет, я мусор выносила. А тут звонок. Я его еще со двора услышала. (Врет. Честное слово, врет! Не могла она со двора ничего услышать!) Ой, кто это? Это вы, Олег Авраамович?!

– Я, я, Идочка.

– Вы… вы… – сопрано моей сестры милосердия вдруг трескается, пускает жареного петуха; кажется, она вот-вот расплачется прямо в трубку. – Что вы натворили?! Во что вы меня впутали?! Я… я… они меня забрали, допрашивали… А я ведь ничегошеньки не знаю! Я и вас-то совсем не знаю, я же ни при чем, а они… За что вы так со мной?!!

– Идочка, ради Бога, не волнуйтесь! Я ничего не натворил! А вы так совсем ни при чем! Ведь они же вас отпустили?

Если б я еще понимал, кто – «они»…

– Отпустили-и-и… – на том конце провода слышатся явственные всхлипывания. – Только что ж я теперь… куда я теперь?! С работы выгнали, жить мне негде – а тут еще и привод влепили! Все из-за вас, и из-за дружков ваших, и зачем я только с вами связалась?.. выкинут на улицу, на мороз…

Хлюпанье носом. Ох, утешитель из меня… втравил девку черт знает во что!

– Да живите пока в моей квартире! Зачем вам на мороз-то?!

– Ну да, а потом вас все равно арестуют, посадят, а меня выгонят…

Хорошо хоть, носом хлюпать перестала – не выношу я этого!

– За что меня арестовывать, Идочка? Я книжки пишу, а не людей граблю!

– Не знаю я, чего вы там пишете… Я другое знаю: меня забрали, друзей ваших забрали – а вы удрали, да?!

– Удрал, – честно признаюсь я. – Испугался я, Идочка. А с друзьями-то моими что? С Рит… С Ричардом Родионовичем, с Фимой?

– Говорю же – забрали их! Меня, вот, отпустили, а их – не знаю… Олег Авраамович, вы лучше сдавайтесь, хорошо? Вам же лучше будет!

– Посмотрим, посмотрим, – бурчу я в трубку на мотив «Варяга». – А вы, Идочка, успокойтесь, все уже позади, вы тут в любом случае сбоку припека. Я вам через пару дней перезвоню. Лады?

– Лады-то лады… – на том конце провода снова начинают всхлипывать, и я поспешно кладу трубку.

Ну вот, сам вляпался в дерьмо по уши, и друзей втравил, и еще эту… Так, хватит сопли распускать! Арест – дело скверное. Но, с другой стороны, могло быть и хуже: зная Фимочку, когда он заведется… Все, что им могут пришить – это сопротивление при аресте. В любом случае, приятелям я сейчас ничем помочь не могу; разве что внять Идочке и сдаться. Вот ведь положеньице: сбежал от властей, прячусь в Дальней Срани, где меня в шаманы прочат, детишек рогатых натворил! Похоже, кое-кто решил «дядька Йора» к рукам прибрать, дабы использовать на благо… не важно, кого или чего. Ну а меня – последним свидетелем. Опять же, водку со стариком в тот день пил, глядишь, знаю чего… Вроде, складно получается, кроме… кроме исчезника в сортире и полковничьего налета! Был бы я просто нужен: вызови тихо-мирно повесткой, без лишнего шума… Да и следовательша по этому вопросу ко мне приходила – зачем же мебель-то ломать? Или им не один Ерпалыч – им и я, Залесский Олег Авраамович, сильно занадобился?!

Может, они и про Миньку уже знают?

Может, и знают. Изловят меня, в камеру посадят и заставят всяких чудищ на спецзаказ измысливать? И неужели они меня боятся?! – дошло вдруг до меня. А ведь боятся! Иначе зачем целая свора пятнистых волкодавов с доставкой на дом?!

Полковник наш рожден был хватом?!

Безумная карусель вертелась в моей голове все быстрее, паника накатывала весенним половодьем, так и подмывая сорваться с места и бежать, бежать, куда глаза глядят…

Эх, и впрямь рвануть бы сейчас из города, а то и вообще из страны, хоть в те же Штаты, к отцу с Пашкой, удрать от бедлама… К отцу. К Пашке. Пашка. Перед глазами сразу встает мутный омут Выворотки, застывший навсегда последним днем Помпеи перед Большой Игрушечной – и колчерукий Пашка, по следу которого мчится свора Первач-псов! Куда ехать, дебил, у кого отсиживаться?!

Надо немедленно позвонить отцу.

Надо сделать хоть что-нибудь – иначе эти вынужденные прятки сведут меня с ума!

Американский номер я помнил наизусть. Восьмерка, код, второй код, вспомогательный… семь цифр. Трубка долго молчала, чуть потрескивая, и я машинально водил пальцем по пыльному эбониту телефона, рисуя привычный знак соединения и бормоча про себя смешной заговор – тетя Лотта научила, от помех при связи. А сам тем временем перебирал в горсти обрывки слов, складывая их в предложения, в интимное предложение суке-реальности выйти за меня замуж, потому что у нас получатся чудесные дети, и вот, вот оно, складывается помаленьку, белое на синем: мой сигнал в виде крохотного Альки-писаки путешествует по тонким нервам проводов телефонных сетей, щелкают, переключаясь, всякие реле, тихо жужжат компьютеры, направляя мой звонок по единственно верному пути…

Единственно верному, как единственно верны эти слова, которые память то и дело швыряет мне в лицо, словно нищему – стертую копейку:

– Где-то стоят красивее дома, –

Что ты! О них можно только мечтать!

Словно в красивых обложках тома…

Жаль, мне совсем неохота читать.

Поезд зашелся прощальным гудком,

В горле комок, как тисками, зажат.

Все это, все это, все это – дом,

Дом,

Из которого я не хотел уезжать…

Я даже папин аппарат мельком увидел: кнопочный, ярко-алый, в виде автомашины, и меленькая надпись сбоку «made in China».

И кнопки не внутри, а снаружи, на кузове, из-за чего страшно неудобно набирать номер, не имея при этом возможности приложить трубку к уху.

Вот такие-то дела.

Взгляд исподтишка…

Куцые островки пегих волос за ушами – все остальное съела блестящая, словно лакированная лысина – а на затылке эти островки неожиданно сливаются в хвостик, туго схваченный резинкой. Хвостик он завел перед самым отъездом, тогда же, когда вдруг стал бриться редко, раз-два в неделю, и гладкие ранее щеки покрылись вечной щетиной, сизой порослью безразличия к собственному облику. В толстых пальцах вечно крутится карандаш или маленькие маникюрные ножнички, или еще какая-нибудь безделица – лишь бы держать, вертеть, играться; но незнакомые люди всегда удивлялись, когда эти пальцы-сардельки принимались легко гулять по фортепианным клавишам, оглаживая слоновую кость еле заметными прикосновениями.

И еще: он никогда не смеется громко, приглашая вас присоединиться – лишь чуть-чуть, намеком, слабой дрожью губ.

Вот он какой, мой отец…


Длинный гудок.

Еще один.

Щелчок.

И чуть картавый голос раздельно произносит импортные слова. Да это же папин автоответчик! Сейчас на русский перейдет. Точно, так и есть:

– С вами говорит автоответчик Авраама Залеского. Оставьте ваше сообщение и номер телефона, по которому вам можно перезвонить, после звукового сигнала.

Бииип.

– Папа, это я, Алик! Папа… у вас с Пашкой все в порядке? Перезвони мне по телефону… (Черт, какой здесь номер? Ага, вот, есть, под прозрачной пластиковой накладкой на самом аппарате.) По телефону 66-11-47 – в ближайшее время я буду по этому номеру. Только обязательно! Жду.

– Ты чего, позвонить решил? – в дверях воздвигается Фол, а сбоку от него в проем втискивается любопытная собачья морда. – Брось ты это дело. Я еще утром шнур случайно оборвал. Завтра починю. Пошли лучше яичницу жрать…

И замолкает, потому что я протягиваю ему трубку, где постепенно гаснут короткие гудки.

Отбой…

* * *

Я машинально глотаю куски чуть пережаренной яичницы (что, серый, недоглядел?), Фол и Сват-Кобелище тоже старательно жуют – и оба косятся на меня.

Оба.

Странно косятся, со значением.

– Так, говоришь, дозвонился? – в третий раз переспрашивает мой приятель.

– Дозвонился. Даже два раза. Домой и в Штаты.

В том, что шнур действительно оторван, я уже успел убедиться.

– Значит, не зря Ерпалыч на тебя глаз положил, – удовлетворенно кивает кентавр. – Ох, Алька, ох, хитрюга…

Это я, значит, хитрюга.

– Так что мне, век тут с вами куковать?! Телефоны заговаривать, Минек плодить да матюгальника учить, как Тех-бомжей гонять? Нашли себе шамана!

Я отвернулся и обнаружил, что серый пес внимательно глядит на меня, навострив уши – слушает, зараза!

– Спать хочу, – невпопад отвечает Фол. – До зарезу. Слышь, Алька, ты б тоже ложился…

И я послушно пошел спать, потому что ничего лучше все равно придумать не мог.

Среда, восемнадцатое февраля

Дневник хреновой курсистки * Лявтылевал, лучший друг эскимосов * Грусть-тоска меня снедает * Воскамлаем, господа хорошие? * Вышел месяц из тумана
1

…Четвертые сутки моего «подполья» заканчивались противной дрожью в коленках, словно в суставы затолкали по заряженной батарейке. Короче, сейчас без четверти двенадцать, а заснуть никак не получается: меня всего колотит от пережитого страха, и башка раскалывается. Нашел, придурок, забот на собственную задницу! Да лучше век от скуки томиться, чем такие радости! До сих пор как вспомню – мороз по коже! Выбрался, называется, чадо проведать… Сидел бы в своей конуре сиднем, как все эти дни – так нет же, развеяться ему, видите ли, захотелось!

Развеялся…

Впору дневник начинать писать, курсистка хренова!

ДНЕВНИК
ЗАЛЕССКОГО ОЛЕГА АВРААМОВИЧА,
ВТОРОСТЕПЕННОГО ГЕРОЯ ЧЕРТ ЗНАЕТ ЧЕГО,
(который так никогда и не был написан)
* * *

Сижу за решеткой, в темнице сырой…

…Вторые сутки. Утро. Которое вечера мудреней. Шиш вам! – ни мне, ни вновь объявившемуся Фолу ничего толкового в голову не ударяет. Кроме пораженческой идеи отсиживаться дальше и ждать – незнамо чего. Пока обо мне забудут? Ага, размечтался!

Валько-матюгальник, забежав на минутку, чинит телефон. Закончил. Уходит, на прощанье попросив «зробыть» ему пару «мулеток»; одну – непременно «супротив Лектрючек».

Следом катится Фол – на разведку.

– А тебя не заметут? – с запоздалой тревогой осведомляюсь я.

– Не-а, – беззаботный взмах хвостом. – Служивые кентов почти не различают. А после той суматохи… И футболку я сменил. Вот.

Фол гордо демонстрирует мне футболку: песочного цвета с зигзагообразной молнией на груди.

– Не боись, Алька, все путем! Что они, всех кентов подряд хватать станут? Ты лучше дверь запри, оболтус!

И ссыпается вниз по лестнице.

Я остаюсь один в пустой квартире. Вытаскиваю с полки первую попавшуюся книгу, раскрываю… Часа через три, когда многосложные индийские имена начинают играть в чехарду у меня перед глазами, бросаю просвещаться и перебираюсь в другую комнату. Вспоминаю про заказ Валька, но «робыть мулетки» неохота – еще чего! Детский сад, и только. Однако бомж-счезень… Мать-рябина, Бетон Бетоныч… Эврика! До меня наконец доходит, что есть «мулетка» – это Валько слово «амулет» по-своему исковеркал!

Радуюсь.

Обхожу квартиру по периметру; изучаю все обнаруженные отрывные календари в количестве восьми штук. Похоже, старик «отрывался» на них крайне нерегулярно: первый раскрыт на восемнадцатом января, второй – на первом мая, далее следуют тридцатое сентября, тридцать первое июня… Что замечательно: все календари в один голос рекомендуют провести день на возвышенных местах, копая глину и неся ее в дом для удачи – особенная удача ждет тех счастливчиков, кто имеет дело с электро– и газосваркой.

Продолжаю радоваться на диване.

Предаваясь послеобеденной съесте.

Пока меня не будит явившийся за «мулетками» матюгальник.

– Ну шо, зробыв? – с порога интересуется Валько, аккуратно притворяя за собой дверь. От него вкусно, по-домашнему пахнет чесноком и самогоном, хотя с виду матюгальник совершенно трезв.

– Увы, – честно признаюсь я.

– Тю, а шо ж так?! – на лице Валька отражается искреннее изумление.

Бесцеремонно отодвинув меня в сторону, он шествует в комнату и с неодобрением оглядывает заваленый барахлом стол. Потом взгляд его упирается в стопку книг на краю стола. Верхняя раскрыта на изображении какого-то папуасского Идолища Поганого – и во взгляде грозы исчезников мелькает искра понимания.

– Так бы и казав, шо не успел. Теперь сами бачим, шо ты не груши околачиваешь, а в книжках вумных шукаешь! Звиняй, хлопче, шо мы над душой стоим – просто мулетки к послезавтрему потребны! Не, ты не думай, мы ж не задарма – як Лектрючку прижучим, поделимся! Гроши там чи сало, горилка опять же…

– А без «мулетки» нельзя? – надежда умирает последней, особенно надежда увильнуть от дурацкой работы.

– Та ты шо, с глузду зъихав?! – Валько потрясен. – Кто ж без доброго плетня Лектрючку гоняет? Без плетня он по проводам – вжжжик!.. и нема заразы! Хошь матери, хошь псалмы пой!

Впору расхохотаться Вальку в лицо, но почему-то не получается.

– Ладно, до послезавтра сделаю, – с внутренним скрипом соглашаюсь я, чувствуя себя полным идиотом.

– Так то ж другой разговор! – немедленно меняет тон Валько. – Я послезавтра к обеду и заскочу. Лады?

– Лады, – пожимаю протянутую руку матюгальника и, заперев за ним дверь, возвращаюсь к столу.

Кроме обрезков и мотков проволоки у Ерпалыча нашлось еще много всякого: лоскутки ткани, деревянные чурбачки разных размеров, гвозди, шурупы, какие-то трубочки, обрезки жести – сокровища Али-Бабы!

И я берусь за дело.

Ну-ка, ну-ка, чем там чукчи с папуасами своих Лектрючек гоняли?

В конце концов удается раскопать изображение эскимосского Лявтылевала, большого спеца по выковыриванию зловредных духов из-под кочек. Еще спустя час я вознагражден портретом полинезийского Этенгена-Ловца; по всему видать, дальнего родича Лявтылевала. И работа закипела. Вырезать из соснового чурбачка болванчика без рук и со сведенными вместе короткими ножками оказалось проще простого. Нарисовав будущему «Ужасу Лектрючек» злобную рожу фломастером, я выковыриваю у него на плечах два отверстия и загоняю туда стальные трубочки-руки, пропустив внутрь каждой по пять цветных проводков. Обматываю туловище по спирали блестящей медной проволокой и, совсем уж развеселившись, засаживаю в то место, где у моего монстра должно быть анальное отверстие, кусочек магнита. Любуюсь итогом – и вставляю вместо глаз два горелых светодиода: один красный, другой – зеленый.

Кр-расота!

Вполне удовлетворенный результатом, я плету из проволоки нечто типа каракатицы в платочке из цветной тряпицы, собираю из трубочек и обрезков резины паучка (которого мысленно окрестил Мойдодыром); а вот четвертая фигурка у меня не заладилась. Выходит корявая загогулина, отдаленно напоминающая малолетнего дебила – и я решаю, что на сегодня хватит. Валько мне две «мулетки» заказывал, а я уже четыре изваял, если считать с «дебилом». Известное дело: заставь дурака Богу молиться – он и лоб расшибет!

Вечер.

Ночь.

С сознанием честно выполненного долга стряпаю нехитрый ужин, кормлю объедками Сват-Кобелища, вернувшегося из уличных блужданий; и заваливаюсь подремать, хотя еще рано.

Снится коренастый бородач с блекло-рыжей копной волос. Бородач сосредоточенно роет землю коротким мечом. И снова мне не удается разглядеть его лицо.

«Слушай теперь, и о том, что скажу, не забудь: под утесом, выкопав яму глубокую…»

А вокруг сыро, темно и пахнет грибами.

* * *

Солнце всходит и заходит,

А в тюрьме моей темно…

Третьи сутки. День. Новости отсутствуют. Фол отсутствует тоже. Предупредил только, чтоб не выходил никуда, а ежели звонить вздумаю – «Куретов» включать надо.

Вот кассета, а вот магнитофон.

Я даже не удивился. Надо – значит, надо.


Уже под вечер, когда начало темнеть, Фол наконец возвращается.

– Ричарда Родионыча в городе видели, – с порога сообщает он.

– Отпустили?!

– Вроде бы да… А вроде и нет. Из прокуратуры он выходил. Вместе с бабой одной. Я сам не видел, но наши уже разузнали, кто она: старший следователь…

– Гизело Эра Гиган… тьфу ты пропасть! Игнатьевна!

– А ты откуда знаешь?

– Заходила она ко мне перед самым налетом. Ерпалычем интересовалась. Я за всей этой кутерьмой рассказать тебе забыл.

– Та-а-ак, – очень неприятно тянет Фол, мрачнея на глазах. – Значит, еще и прокуратура…

– Ну, прокуратура! – почему-то мне очень хочется, чтобы мой друг немедленно изменил свое мнение об обаятельной следовательше. – Она, между прочим, ко мне по-хорошему явилась, как к свидетелю; расспросила, чайку попила – и ушла. Кстати, Ритку кто отмазал? – ясное дело, тетя Эра!

– Ну и флаг ей в руки, – с неожиданной легкостью соглашается Фол. – Прокеры со служивыми и прочим жором хуже кошки с собакой. Глядишь, и для тебя что-нибудь выгорит… Надо будет нашим сказать, пусть приглядятся.

Я уже знаю: под словом «наши» мой двухколесный друг подразумевает далеко не одних кентов. Тут вам не здесь: никого особо не смущает – ноги у тебя или колеса!

Главное, чтоб «свой» в доску; не то что в центре…

– Хотя, Алька, нашему брату-кенту нынче не до приглядок. Того и гляди не служивые – народишко сам на улицы ломанется, «колесатых нелюдей» на фонарях развешивать. Девку-школьницу снасильничали – кенты; собак бродячих повымело – опять кенты, сожрали под пиво; гололед – кенты, с-суки, колесами отполировали… Видать, кому-то сильно громоотвод занадобился, нашими задницами свою шею отмазать! Санкцию-то на наш митинг отменили, в мэрии! – говорят, провокации ожидаются, не дадим жориков в оцепление, к чему лишний раз гусей дразнить?! А зато как кентовский погром, так сразу «зачинщики не обнаружены»! Ладно, что это я раскаркался… у тебя своих забот по горло…

Тут он прав, хотя мне смутно кажется: заботы у нас все-таки общие.

– Про Фимку ничего не слыхать? И про Ерпалыча? – запоздало спохватываюсь я.

– Глухо. Фима твой, похоже, сидит, только непонятно, где; а Ерпалыча наши ищут, ты не думай…

– Окстись, Хволище! Мы, писаки, этому делу не обучены, – развожу руками, потупив очи. – Макулатуру кропать завсегда пожалста, а вот думать…

Фол наконец улыбается, и мы отправляемся вкушать хлеб насущный.

– Меня-то ищут? – интересуюсь я, хлебая разогретые гостинцы благодарных Руденок.

– Да утопец их разберет! – пожимает плечами Фол. – Если и ищут, то втихаря. Рожа твоя алкогольная на стендах не висит, особого шухера в городе нет, а так – кто их, гадов, знает? Может, землю носом роют, а, может, плюнули. Хотя это – вряд ли…

Я давлюсь борщом.

Я согласен с Фолом.


Вскоре кентавр снова уматывает, и я остаюсь, скукою томим: книжки читаю, телевизор смотрю, муть всякую. Даже думать пытаюсь.

Бесполезно.

Хорошо хоть, паника больше не возвращается. Ее место медленно, но верно заполняет вселенская апатия, а в просторечии – глобальный облом.

Пытаюсь продолжить неоконченных «Легатов Печатей», со скрипом рожаю двойню абзацев-близнецов – но компьютера у Ерпалыча нет, а от дребезжащей и лязгающей печатной машинки я, как выяснилось, настолько отвык, что ничего путного из моей затеи не выходит.

Облом одолевает.

Вечер.

Ночь.

Нахожу в тумбочке, за стопкой древних журналов (два, кстати, порнуха! – у-у, кобель старый…), записную книжку Ерпалыча. Листаю преисполнен стыда, ибо читать чужие записи нехорошо, а не читать – любопытство и скука вконец заедят.


«17.01. Вышняя Марьяна Вячеславовна. Муж докучает излишними постельными утехами; в случае отказа грозится бросить, уйти к молодой. Шпагат канцелярский на восемь узлов и по три тыквенных семечки в обувь. Когда угомонится – развязывать по узлу в неделю. При рецидиве повторить.

24.01. Москович Эсфирь. Угнали машину; жорики разводят руками, молебен результатов не дал. Рекомендовано в солнечный полдень поставить на ребро водительские права и в образовавшуюся тень вбить заостренную спичку. Если в трехдневный срок машина не отыщется или не будет возвращена, процедуру повторить, но спичку зажечь.

3.02. Третий крестник жаловался: дом 16-й по Маршала Уборевича злыдни заедают. Велено приобрести в булочной N 13 четыре буханки „Бородинского“ и бутылку пальной водки-„ряженки“. Потом…»


Дальше не читаю.

Иду спать.

Снится коренастый бородач с блекло-рыжей копной волос. Только теперь рядом с ним из мрака, пахнущего грибами, проступает окровавленная туша. Коза? Овца? Собака?

Мне так и не удается разобрать.

«После (когда обещание дашь достославным умершим), черную овцу и черного с нею барана – к Эребу их обратив головою, а сам обратясь к Океану…»

А человек все копает и копает.

* * *

Отворите мне темницу,

Дайте быстрого коня…

Четвертые сутки. Будит меня переливчатый «звонковый» свист Фола. Ого! Уже первый час! Ну, я и разоспался… Вместе с кентавром является дородный детина в потертом кожане и с увесистой раскоряченной сумкой через плечо.

– Дроты есть? – деловито осведомляется детина.

Но нас уже на мякине не проведешь!

– Сколько надо? – не менее деловито интересуюсь я, игнорируя подмигивания Фола.

– Ну, пучок…

– Пучок? Целый пучок?!

– Ну, хоть десяточек…

Я молча иду в комнату и приношу оперенные электроды.

Восемь штук.

Посетитель заметно веселеет, извлекает из сумки еще теплую кастрюлю с вареной в мундирах картошкой (это я выяснил уже после, когда на кухне заглянул внутрь) и основательный кус копченого сала – и собирается уходить.

По всему видно: сало он сперва давать не собирался.

– В отвар Мать-рябины не забудь окунуть, – бросаю я ему в спину, вспомнив работу Валька-матюгальника.

– Да уж не забуду! – детинушка расплывается в ухмылке. – Не впервой! Спасибочки…

И уходит.

Хлопает дверь.

– Ну, Алька! – с минуту я наслаждаюсь восторгом кентавра, но Фол почти сразу становится серьезным.

– Старшины насчет приятеля твоего, Крайцмана, разузнать пробовали – ни хрена не вышло! Держат его где-то, а где – не ясно. Матери его звонили: тут один на очистных работает, знает Фиму… Он и позвонил. Якобы по работе очень нужен. Так и мать в неведении: откуда-то выяснила, что сын якобы задержан за сопротивление при аресте – и все. Она сама не своя, бегает по конторам, а толку – как с козла молока…

Фол крупно отрезает себе сала и кидает ломоть в рот целиком. Какой же кентавр сала не ест?!

– А Ричарда Родионыча опять видели. В прокуратуру заходил. Небось, к той самой следовательше. Вроде как при ней он теперь состоит. В записных шестерках.

– И то хорошо. Может, мне тоже… к следовательше? Как мыслишь, Фол?

– Не лезь поперед исчезника в стену, – осаживает меня кент. – Приглядеться к этой следовательше надо. С Ричардом Родионычем связаться. Тогда и решим. А пока – сиди. Если в другом месте сидеть не хочешь.

Вернулся Сват-Кобелище (Фол открыл ему дверь) и громогласно потребовал свою долю харча. Небось, на запах примчался!

– На уж, жри! – я бросаю ему кусок, который пес немедленно проглатывает.

Бьет, что называется, влет, будто сокол добычу… у-у, проглот!

Вскоре приходит Валько. Деловито оглядывает «Лявтылевала» и «каракатицу», солидно кивает – мол, теперь-то мы им жару зададим! – и торопится восвояси: видать, клиенты заждались.

Следом уезжает Фол.

Под сводами моего пристанища вновь медленно, но неотвратимо воцаряется скука.

Хоть что-то мало-мальски интересное случается лишь к вечеру, когда я смотрю на гору грязной посуды в мойке.

Пес лает с неодобрением.

– Вот сам бы и вылизал. Языком, – вяло пытаюсь я увильнуть, но пес пресекает это дело в зародыше, просто-напросто покинув кухню.

Сунувшись к мойке, я обнаруживаю отсутствие воды в кране. Ничего особенного в этом нет, и что делать в таком случае, я знаю прекрасно. Ведь вы, наверное, тоже не особо задумываетесь, как завязать на ботинке шнурок?

Булка и постное масло под рукой.

А вот и горелка.

В трубах булькает, урчит, из крана вытекает несколько капель ржавой жижицы – и все. Сволочь-квартирник явно отлынивает от работы. Жертву-то мою он сожрал, не поперхнулся – а заниматься прямыми обязанностями ему лень! Или это мой облом ему каким-то образом передался?

– Ах ты, тварюка, – бормочу я во злобе. – Матюгальника на тебя нет!

В трубах урчит сильнее – и тут на меня снисходит озарение!

Конечно, мои познания в великом и могучем искусстве сквернословия и в подметки не годятся изыскам Валька. Но, как говорится, чем богаты, тем и рады. Я от души обложил квартирника всеми известными мне ругательствами (повторившись всего дважды!) – и напоследок со злорадной ухмылкой, нарисовав пальцем в воздухе косую пентаграмму, швырнул сквозь нее в мойку случайно завалявшегося в кармане «Мойдодыра». Живо представив при этом, как квартирник испуганно ищет местного утопца, как суетится в трубах Тот, спешно пробивая пробку из ржавчины, как долгожданная вода устремляется…

Результат превзошел все ожидания. В трубах панически взвыло, и вода из крана ударила бешеным напором, а я стоял и смотрел на плоды своего камлания, не в силах сдвинуться с места.

Ведь получилось же! Получилось!

Кажется, я действительно понемногу становлюсь шаманом…

* * *

Ты начальничек, ключик-чайничек,

Отпусти до дому…

Четвертые сутки (продолжение, м-мать его, следует!). Бесконечные, резиновые… тянутся, не рвутся. Продолжает сниться чертов мужик с мечом (уже днем мерещится, с-сволочь!), и постепенно вокруг него прорисовываются всякие детали: три темные чаши с росписью, крутобокая амфора, кривой иззубренный нож, вязанка хвороста…

Уже затемно меня вновь навещает матюгальник, и я радуюсь ему, как родному брату!

– Звиняй, хлопче, шо мы так долго… Делов навалилось – во! – Валько выразительно щелкает себя по горлу, а потом проводит по нему же пальцем. – Гроши мы принесли, як обицялы! Ось…

Он протягивает мне две мятые десятки и пятерку.

– И горилку – само собой! – матюгальник лезет в сумку, из которой остро пахнет самогоном, но не простым, а пряным, настоенным явно на чем-то экзотическом.

– Эх, силы бы з тобою, да дернули по маленькой – та ось Пирр попросыв бугаю харч задать. Бежать надо, – сокрушенно вздыхает Валько.

– Бугаю? Это Мине, что ли?!

– Ото ж!

Миня!

Родственная душа!

– Слушай, Валько, пошли вместе, а? Я тут скоро совсем сдурею, волком выть начну!

Матюгальник сочувственно косится на меня.

– Тебе б, хлопче, хорониться… Эти, колесатые, говорили…

Он встречается со мной взглядом и машет рукой.

– А-а, хай им всем грець! Пишлы! Зовсим хлопца замордувалы!

И я кидаюсь лихорадочно собираться, прихватив в последний момент один из «дротов». Дальняя Срань – те еще районы, без заточки стремно.

– Кобеля дома оставь, – командует матюгальник уже в дверях, – Миня собак не жалует. Досталось ему от них…

Сват-Кобелище скулит изнутри.

* * *

Матюгальника Миня явно знал – выбежал сразу, гулко топоча копытами. И едва не сшиб нас с ног, норовя облизать, мыча едва ли не членораздельно и вообще всячески выражая свою симпатию.

Истосковался.

Пока я треплю чадушко по загривку и чешу за волосатым ухом, Валько извлекает из холщового мешка харч для «бугая»: пару буханок ржаного хлеба, кочан капусты, дюжину вялых морковок, консервы, завернутую в бумажку соль…

– Ты консерву в миску ему положь, вона она, за ящиком, – инструктирует меня матюгальник. – А хлеб разломи, да посоли круче! Минька за солонец мать ридну удавит, любит это дело…

– А ты? – я оборачиваюсь к навострившемуся было уходить Вальку.

– И я люблю.

– Я не про соль. Куда это ты собрался?

– А мне тово… до кума сбегать надо, – мнется Валько. – Я тебе ключ оставлю, на всяк случай, а через час возвернусь – тут поруч. Як, домовылысь?

– Домовылысь! – я ничего не имею против побыть с Миней тет-а-тет, без посторонних. – Только ножик у тебя есть? Консервы открывать?

– А як же! Ось! – ко мне перекочевывает старый перочинный нож с добрым десятком лезвий, и матюгальник резво спешит к выходу.

Миня к тому времени уже вовсю хрумтел капустой, а я занялся «харчем». Вскрыл банки, вывалил их содержимое в здоровенную алюминиевую миску, потом разломил обе буханки «бородинского», густо посыпал солью… Ведро с чистой водой стояло рядом, и, быстро покончив с принесенными гостинцами, Миня ткнулся в него мордой, шумно хлюпая и отфыркиваясь. Действительно, бугай бугаем, особенно, когда на четвереньки становится! Разве что в джинсах.

И взгляд такой, что долго не выдерживаешь.

Отворачиваешься.

Наконец Миня напился и вновь сунулся ко мне. Он смотрел на меня сверху вниз (роста в бугае было добрых два метра), а казалось, что – снизу вверх. Как сын, с надеждой глядящий на строгого отца.

«Папа, можно мне пойти погулять?»

Косматая ручища неуверенно скребет ногтями по моей груди.

Рога склоняются, тычут в сторону лестницы.

– Мммы-ы-ы…

– Гулять?

В ответ Миня радостно кивает – и я сдаюсь. Сразу и практически без сопротивления. На улице уже темно, Валько вернется не скоро, а я по себе знаю: каково оно, круглые сутки в четырех стенах! Ключ у меня есть, опять же заточка наготове, побродим туда-сюда – и вернемся.

Я хлопаю Миню по плечу, и мы весело направляемся к ступеням.

Интересно, поводок ему нужен?..


Переступив порог, Миня останавливается, с любопытством оглядываясь по сторонам (видать, нечасто его прогулками баловали!), шумно втягивает ноздрями морозный воздух – и выпускает целое облако пара.

– Ну, куда пойдем?

Чадо соображает с полуслова и резво топает в обход кинотеатра, время от времени оглядываясь на меня: не отстал ли? Ну точь-в-точь ребенок – и погулять хочется, и потеряться боязно!

Я догоняю бугая, и мы идем рядом, оставляя за собой на девственном снегу две четкие цепочки следов: здоровенных копыт и ботинок на рифленой подошве.

Сбоку от кинотеатра начинаются старые гаражи, сплошь покрытые матерными надписями вперемешку со знаками-оберегами. Фонарей тут нет, но луна-подруга, разорвав в клочья мрачную завесу облаков, услужливо подсвечивает с небес, словно указывая дорогу. Куда? А, не важно! Побродим по окрестностям с полчасика – и назад.

Обойдя гаражи, мы выбираемся в переулок; странно – тротуар практически расчищен от снега. Так, слегка припорошило сверху, и все. С обеих сторон громоздятся безликие коробки бетонок-пятиэтажек, кое-где в окнах горит свет, но людей не видно. Ну и отлично! Шалить, уподобляясь кентам, мы не собирались (во всяком случае, я); одно неясно – что ж они все по домам сидят? Еще и восьми вечера нет, детское время…

Словно в ответ на эту мысль, в ближайшей подворотне мелькает тень. Застывает на миг, размазывается вдоль стены – и исчезает. Все-таки напугали кого-то!

Отворачиваюсь.

Иду дальше.

– Раз, два, три, четыре, пять… – уныло бубнит за нашими спинами из подворотни чей-то голос. Детский, не детский – не разберешь.

– Я иду искать! Иду искать!..

Нет, не телевизором единым жив человек. Вон, в прятки играют. Детвора, наверное.

– Иду искать! – голос прежний, тоскливый, но звучит он уже с другой стороны переулка, от мусорного бака.

Когда это он перебежать ухитрился? Или здесь эхо такое?

Я поглядываю на Миню, но тот не обращает на шутки акустики никакого внимания. Таращится на освещенные окна, иногда начинает что-то бормотать, заискивающе трогая меня за плечо, тычет пальцем то в одно окно, то в другое.

– Ты чего-то хочешь, Миня?

– М-ма-а-а…

Эх, создатель я хренов!

– …иду искать! – на этот раз выкрик раздается совсем близко, и я начинаю озираться. Черт, да ведь это не ребенок! Не бывает у детей таких голосов. Этот голос только похож на детский, как звучат травести в театре или в мультиках. Сю-сю, уси-пуси, а на самом деле: морщинистая бабешка с сигаретой в зубах.

Под одежду забирается неприятный холодок. Бомжа-исчезника я уже имел честь видеть. О «Лектрючках» имел честь слышать. С квартирником, опять же, поцапался…

Мало ли какая пакость еще объявится?!

Грустно, девушки… Конечно, со мной Миня – живая гора мускулов, да еще и с рогами-копытами впридачу; только Миня ведь у меня мирный, и вообще стыдно ребенком заслоняться. Какая от него помощь в случае чего?

В случае – чего?

– Я иду искать! Иду! – доносится от неработающего фонтанчика, потом из-за старой липы; потом опять рядышком, почти вплотную.

Кажется, пора заканчивать прогулку.

– Я иду искать! Кто не спрятался – я не виноват… Не виноват! – теперь голос-обманка звучит с асфальтового пятачка в конце переулка. Дальше высится глухая стена. Тупик.

И пятачок абсолютно пуст.

– Не виноват! Кто не спрятался – я не виноват!

В голосе поет торжество. Я невольно пячусь задом, и вдруг со спины меня протягивает сквознячком.

Сзади!

Оборачиваться нельзя, нельзя ни в коем случае – я не знаю, почему, но… суставы скрипят несмазанными шарнирами, позвоночник грозит треснуть…

Я повернулся.

С неба сыплется реденький снежок, и пороша контурами очерчивает напротив: облако, грозовое облако, чернильное пятно, оно висит над тротуаром в каких-нибудь трех шагах – и смотрит на меня.

Без глаз.

– Кто не спрятался – я не виноват, – наждаком царапает по ушам. – Нашел. Стукали-пали…

– Сгинь… Изыди! – шепчу в ответ дрожащими губами; или только думаю, что шепчу?

Скрутить кукиш? Голый зад показать? Как же, задобришь такое дулями-задницами!..

Облако шевелится и начинает мерцать.

– М-м-м-м… – это Миня. Он просто стоит рядом и таращится на облако. Не знаю, страшно ли ему, не знаю, ведомо ли ему вообще чувство страха; зато про себя я это знаю наверняка.

Отступаю, ухватив Миню за предплечье, и вспоминаю: позади тупик!

В мерцании проклятого облака проступают очертания фигуры… детской фигуры. Если только можно представить себе ребенка-дебила выше Мини на локоть! Покатый лоб нависает над глазками-искорками, рот течет вязкой слюной, безгубый, беззубый рот, где внутри черного провала что-то смутно ворочается, желая наружу; руки безвольно свисают плетьми…

– Стукали-пали, стукали-пали!

Чудовищное дитя довольно хихикает, приплясывая на месте.

– Вышел месяц из тумана… – доносится из ворочающегося мрака; и одновременно приходит в движение правая рука дебила, лениво, в такт словам, тыча пальцем то в меня, то в себя.

Миня не в счет.

– Вынул ножик из кармана… – осклабившись, дебил сует левую руку внутрь себя, а когда извлекает ее обратно, то из кулака тускло блестит лезвие. – Буду резать… резать. Буду. Ты не спрятался. Я не виноват. Буду резать…

И оно шагает ко мне!

Кажется, до этого я стоял кроликом перед удавом, не в силах стряхнуть оцепенение; но тут жгучая волна ужаса, кислого, звериного, копившегося в самом низу живота ужаса, хлынула наружу. Кричу. Кричу так, будто лезвие, которое гигант-дебил держит в руке, уже вошло в мой живот, вспарывая кожу, мышцы, выворачивая наружу кишки…

Бегу прочь.

Стена, граница адского переулка, с размаху налетает на меня, прыжком сократив расстояние от камня до человека; вскипает боль в ободранных до крови ладонях, которые я успел выставить вперед. Все, прибежал. Крик вновь раздирает мне глотку – и от этого крика, от боли в саднящих ладонях я прихожу в себя.

Сидя на асфальте.

Позади грохочет утробный рев, ему вторит удивленный детский всхлип; «Подымите мне веки! – требую я у кого-то постороннего. – Подымите… подымите!»

И не верю своим глазам.

Мой Миня, тишайший и застенчивый Миня, насмерть схватился с ожившим кошмаром! Бугай вцепился в дебила своими тупыми когтями и теперь, не давая уроду вырваться, с ревом бодает его в грудь; потом пелену снега рассекает лезвие, Минька сдавленно мычит, отшатываясь, выдергивая из противника рога, покрытые чем-то мокрым, блестящим, и как мерещится мне в лунном свете – дымящимся…

– Стукали-пали! Я не виноват!

– Мм-ма-а-а…

Встаю. С «дротом» в руке. Жалкое оружие, но другого у меня нет, и ничего у меня нет, даже страха – уполз внутрь, съежился, затаился… исчез.

– С-с-сука! Не трожь! – бегу, понимая, что бегу умирать, и даже успеваю удивиться собственному безразличию.

– Я не виноват! На золотом крыльце сидели… кто такой? Кто ты будешь такой?!

Электрод на удивление легко входит в бок дебила. В следующее мгновение мир перед глазами взрывается цветными звездами, я лечу в снег и ворочаюсь, пытаясь прийти в себя, пробиться сквозь искрящуюся тьму, застлавшую взор. Совсем рядом взревывает Миня, и заунывно булькает монотонный голос:

– Кто не спрятался, я не виноват. Буду резать, буду бить. Буду резать… буду…

Тьма наконец расступается. Что-то твердое давит в бок, я сую руку за пазуху, шарю… в кармане нащупывается забытая мной «мулетка». Корявая фигурка, ребенок-дебил. Зачем?! Рядом валяется мой «дрот», я машинально сжимаю его второй рукой, с омерзением ощущая прикосновение к ладони липкой жижи.

Встаю, качаясь.

Кошмар-убийца и Миня клубком катаются по испятнанному кровью снегу, и Миня храпит с диким присвистом, будто воздух вырывается у него не только изо рта, а похожее на огромного ребенка создание раз за разом повторяет без выражения:

– Буду резать… Буду резать…

И равнодушно всхлипывает в перерывах.

– Едрить твою через коромысло! Алька! Швыдко! Да шо ж ты телишься, йолоп!..

Валько-матюгальник, неведомо откуда возникнув рядом, бесцеремонно выхватывает у меня электрод и «мулетку», после чего, обернувшись к живому клубку, вскидывает обе руки над головой.

– Зализо на крови, врагу жилы отвори! – скороговоркой выкрикивает он, срываясь на фальцет; и с размаху вонзает «дрот» в фигурку.

Истошный визг. Так визжит собака, когда ее позвоночник хрустит под колесом. Мне хочется заткнуть уши – но я не делаю этого.

Я стою и смотрю.

Смотрю, как корчится перед нами на снегу, исходя визгом, тот кошмар, что миг назад терзал могучего Минотавра, а сам Миня, силясь подняться, на четвереньках ползет к нам.

Валько еще трижды пыряет фигурку электродом, а потом с неожиданной прытью бросается вперед, подхватывает Миню и оттаскивает к нам.

– Нож! – рявкает матюгальник мне в лицо.

– Что? – тупо переспрашиваю я, не в силах отвести взгляда от корчащегося, как мне кажется, в агонии существа.

– Нож давай! Швыдко! Бо вин щас оклемается!

До меня наконец доходит. Нащупываю в кармане выданный мне матюгальником нож и протягиваю его хозяину.

Секунда, и Валько выщелкивает главное лезвие. Он что, хочет с ножом… на это?! Следующая секунда – и Валько, приседая, бежит вокруг нас с Миней, очерчивая внизу уродливую окружность.

Ножом.

По снегу.

На миг запнувшись лишь о край притрушенного зимней пудрой люка канализации, ребристый узор на чугунной крышке которого складывается в рабочие руны горводслужб.

Встав рядом, матюгальник крест-накрест режет воздух у нас над головами и, явно малость успокоясь, бормочет что-то вроде:

– В доме заховалысь, в зализо заковалысь…

Дальше я не разобрал.

– За круг ни ногой! – сообщает мне Валько уже обычным тоном и склоняется над тяжело дышащим Миней, словно разом потеряв всякий интерес к дебилу-ребенку.

А тем временем оживший кошмар уже не корчится, не визжит – он медленно, с трудом встает на ноги.

– Нету… – бормочет дебил, озираясь. – Бяки… я иду искать… искать иду… Больна-больна… больна…

Никого.

Никого нет.

Только истоптанный, взрытый снег в бурых пятнах.

– Гарно вин Миню… – бормочет матюгальник, подымаясь. – Шо, Минька, щемит?.. не плачь, казак, отаманом будешь…

Валько оборачивается ко мне.

– Ф-фух, пронесло! Добра мулетка. Шо ж ты сам-то? Ну ладно, бывает, тут всякий злякаеться! А ты, бачу, не промах! И мулеткой запасся, и пырануть його встыг, усэ як слид – Вальку вже кончать залышылось! Жаль, шо Мисяця-з-Туману так просто не вбьешь…

– Кого? – ноги наконец отказываются меня держать, и я сажусь прямо в снег.

– Мисяця-з-Туману, – охотно повторяет Валько.

* * *
Взгляд исподтишка…

Темная, дубленая кожа предплечий густо перевита жилами, словно он минутой раньше гири таскал. Желваки играют на скулах, узкие губы обидчиво поджаты, превращая рот в застарелый шрам, а зубы крупные, желтые, в полном боекомплекте, несмотря на годы – на таких зубах, должно быть, вкусно хрустят под закусь малосольные огурчики с собственного огорода. Говорит он чаще тихо, вполголоса, но все равно кажется, что шумит – так двигаются по-настоящему сильные люди, боясь дать своей силе волю; Иерихонская труба его глотки до поры засурдинена, похрипывает, присвистывает… отдыхает.

И еще: он часто дергает себя за мочку левого уха, особенно когда начинает что-нибудь доказывать – и ухо это красное, словно у мальчишки-шалопая, пойманного бабкой на месте преступления.

Вот он какой, Валько-матюгальник, гроза «бомжей-счезней»…


Что было дальше, я помнил плохо. Как мы вдвоем чуть ли не на себе волокли обеспамятевшего Миню обратно к подвалу; как Валько убежал за знахарем, а я остался в подвале и, положив рогатую голову себе на колени, тихо рассказывал Минотавру какие-то тут же придуманные истории о тяжелораненых, которые, тем не менее, выжили и выздоровели – а значит, и с ним, Миней, тоже все будет хорошо: ведь я здесь, с ним, и Валько уже за доктором побежал, и вот сейчас они придут, и доктор Миню сразу вылечит… А потом Валько таки притащил своего знахаря, и мы бросились кипятить воду, а дальше знахарь нас прогнал в угол и начал колдовать сам. Через час он поднялся, в последний раз удовлетворенно окинул взглядом забывшегося сном Миню и произнес сакраментальное:

– Будет жить.

Подумал немного и добавил:

– Но с недельку проваляется. Завтра еще зайду.

И ушел.

Минут через двадцать в подвал ворвался ураган по имени Фол, выволок нас с Вальком на улицу и устроил обоим такой разнос, что даже матюгальник стоял, втянув голову в плечи, и молча слушал. Наоравшись всласть, Фол слегка успокоился, сказал, что за Миней присмотрят, еще раз обругал Валька – и под конвоем доставил меня домой: во избежание! Потому как на этого придурка Алика неприятности из рога изобилия валятся, а раз так, то лучше оному придурку сидеть дома и носа никуда не высовывать, иначе он, Фол, собственноручно на этот нос наедет, передним колесом. А потом задним. Ну все, я поехал. Отсыпайся.

* * *

И вот я снова один, в темной квартире, и меня всего трусит от пережитого – а еще дико болит голова.

Как с похмелья…

Конец дневника.

Конец дня.

Четверг, девятнадцатое февраля

Сквозь волнистые туманы пробивается луна * Вернулся, с-собака?! * Мне хорошо, я сирота * Слушай теперь, и о том, что скажу, не забудь * Сторож брату своему
1

– Имеет ли смысл спрашивать: вы Залесский Олег Авраамович? – смеется воздушный шарик, собирая морщинки-трещинки в уголках нарисованных глаз.

Дрожь по телу.

И стыдная, теплая струйка в левой штанине.

Ниже, ниже, ни…

– Имеет ли смысл спрашивать: если ножики все-таки вынимают из кармана, значит, это кому-нибудь нужно? И учтите, пан Залесский: если вы не спрятались, я не виноват! Не виноватый я!

Шарик надувается сильнее, еще сильнее, страшно выпячиваются одутловатые щеки, рыжие усы щеточкой вспучиваются сумасшедшим веником… Взрыв. Летят во все стороны полковничьи звезды, складываясь уставным Зодиаком, черный провал раскрывается пастью Месяца-из-Тумана, беззубой смертью, где что-то тяжко ворочается, прорываясь из мглы…

Крик.

* * *

Меня подкинуло на кровати.

Ознобные мурашки шустро бегали по всему телу, щекочась лапками, и кошмар неохотно размыкал влажные объятия. Ф-фу… так и рехнуться недолго.

«Недолго, парень», – подтвердил кошмар, забиваясь в угол и подмигивая оттуда.

Я, кряхтя, встал и прошелся по комнате. Коленками похрустел; мотнул забубенной головушкой. Больно, однако, мотать-то; ноет и ноет, точно гнилой зуб. Мебель громоздилась стенами ущелья, грозя обрушиться лавиной, все предметы казались незнакомцами, от которых можно ждать чего угодно; хотелось тыкать пальцем наугад и вопрошать:

– Ты кто такой? А ты?!

«А ты сам кто такой?» – безмолвно интересовались незнакомцы.

Понятия не имею…

Поставить, что ли, свечку священномученику Киприану, бывшему до крещения славным чародеем, молясь о «прогнании лукавых духов от людей и животных»?.. А ведь напамять помню, как оно в справочнике: «От художества волшебного обратився, богомудре, показался еси миру врач, мудрейший, исцеления даруя чествующим тя…» Ну тогда уже заодно и от головной боли ставить… Иоанну Предтече? Нет, этому надо с пением тропаря и евангельским чтением усекновению главы его!.. лучше Пантелеймону-целителю, там проще будет.

Вместо этого я, шлепая босыми ногами, выбрался в коридор. Без цели, без смысла. У входных дверей тихонечко скулил Сват-Кобелище. Царапал филенку; хвостом вилял, бродяга. На волю просился. Хорошо хоть, его выгуливать не надо – сам уйдет, сам прийдет, сам яичницу поджарит… сам съест. Иди гуляй, иди, хорошая собака!.. выпустив пса, я двинулся на кухню – водички попить.

Попил.

Утерся.

И встал у окна.

Снаружи было не то чтоб темно, а так – мутно. Смутно, как в перспективе моего будущего, которое еще недавно было относительно светлым. Изредка в сизой круговерти небес мелькал щербатый пятак луны, и тогда сполохи гурьбой бродили по снегу. Вон серая тень заметалась меж гаражами, на миг остановилась у штабеля кирпичей и сгинула, как не бывало. Сват-Кобелище гуляет. Территорию метит. Сходить, пособить?.. или ладно, мы и здесь отметимся.

Резиновая помпа, затыкавшая отверстие сливного бачка, опять слетела с кронштейна и пришлось, ругаясь, в сотый раз прикручивать ее проволокой. Не сантехника ж звать из-за такой ерунды; и уж тем более – не утопца хлебушком приманивать…

Сами с усами.

Во дворе послышался шум машины. Странный шум, сдавленный, хрипотцой отдает, будто машина и не хотела вовсе шуметь, а просто кралась себе, привстав на цыпочки. Дурацкое сравнение. Дурацкая машина. Дурацкий я.

Я вернулся в кухню и снова встал у окна.

Действительно: по открытому пространству двора кругами ездила машина. Свяченый джип парня в дубленке? Нет, очертания другие. Вот фары погасли, умолк двигатель – и луч галогенного фонарика полоснул наискось по гаражам. Охота на Сват-Кобелища? Луч упал на снег, по-пластунски двинулся вдоль мокрой полосы грязи – здесь, видимо, проходила подземная теплоцентраль, потому что снег всегда таял мгновенно – затем свет благополучно умер, и во мгле шелохнулась удивительная машина. Пересекла грязевую полосу… опять остановилась. Развернулась. Я отшатнулся: мне почудилось, что в зрачки вонзились две огненные иглы. Почти сразу люди в машине увели фонарик ниже – балкон, стена, вдоль стены… вход в подвалы…

Машина заурчала, точь-в-точь как Миня, когда ему дашь рафинадику, и навозным жуком уползла в подворотню.

Рокот удаляется.

Тишина.

Пожав плечами, я все-таки добрался до распечатанной колоды иконок и выудил наружу священномученика Киприана вкупе с Пантелеймоном-целителем. На всякий случай; хуже не будет. Ишь, Ерпалыч, друг ситный – а образки-то дорогие, на меловке, и полиграфия знатная, полноцветка! Такие лишь в соборных киосках продаются. Щеголь ты, старичина… где тут у тебя, верней, уже у меня, спички? Ага, вот… Запалив свечки, я сунул их в специальные подставки перед зажимами для образков и собрался было «баю-бай». Луна плеснула в просвет горсть серебра, двор за окном вспыхнул умирающим фейерверком; и вновь серый силуэт замаячил близ теплоцентрали. Собака? Я пригляделся. Человек. Вроде бы человек. Силуэт наклонился, длинные руки зашарили в грязи – аккуратно, осторожно, словно опытный археолог откопал наконец заветный черепок, и теперь намеревался выколупать его из плена веков, не повредив и краешка.

Если б кто знал, как мне все это надоело!

Что именно, Алик?

Все.

Иду спать.

2

…это «ж-ж-ж» неспроста! – сказал Винни-Пух.


Я потянулся, хрустя всем своим бедным скелетом. И снова услышал: жужжание. Тихое, вкрадчивое. Это «ж-ж-ж»…

Проклятье!

Дверь!

Дома у меня замок английский, хлопнешь дверью – он и закроется. А здесь еще и ручку вертеть надо; вот и забываю вечно запереть. Так и спал, нараспашку. Заходите, люди-нелюди добрые…

Прокравшись к стенной нише, я сунулся внутрь, стараясь не скрипнуть лишний раз, и вскоре стал счастливым обладателем молотка. Цельнометаллического, с гвоздодером вместо обушка и длиной в локоть. Хорошая штука. Успокаивает нервы. Подумав, я прихватил еще и парочку «дротов», сунув их сзади за резинку пижамных штанов.

Теперь можно и в коридор.

Еще с полминуты я тупо стоял в коридоре, уставясь на входную дверь.

Запертую.

На два оборота.

Ж-ж-ж… это из ванной комнаты.

Я подкрался поближе. Ладони мигом вспотели, молоток скользким угрем заворочался в руках, норовя вывернуться… Свет. Свет из ванной. Там кто-то есть! Живой и жужжит. Ну, сейчас он у меня дожужжится!..

Вперед!

Всю свою злость, все раздражение беспокойной ночи, всю память о встрече с Месяцем-из-Тумана я вложил в этот пинок. Дверь распахнулась с болезненным хрустом, гулко ударившись о кафель стенки, я взмахнул молотком, поскользнулся на мокром линолеуме…

Очень болела спина. И еще – ниже спины, куда едва не воткнулся один из спасительных «дротов». Молоток, предварительно треснув меня по коленке, лежал рядом.

Касаясь гвоздодером стоптанного шлепанца на босой ноге, покрытой у щиколотки синими пятнами.

Шлепанец ловко притоптывал.

– Хрен ты старый, – собственный голос показался мне чужим. – Хрен ты… старый…

– Здравствуйте, Алик, – жизнерадостно сказал Ерпалыч, выключая электробритву. – Рад вас видеть.

Жужжание стихло.

3

Сидя напротив и по-бабьи подперев щеку ладонью, я с умилением следил, как Ерпалыч пьет чай. Вприкуску. С печеньем. Вот он макает печеньице в ароматный кипяток, внимательно разглядывает насквозь промокшее лакомство – и отправляет в рот.

Загляденье.

Я и не подозревал, что так соскучился за этим психом. Жив, курилка! Жив…

Перцовки, что ли, сходить ему купить?

– Вы даже не представляете, Алик, до чего я истосковался по нормальной человеческой пище! И вообще… по нормальному образу жизни. Ладно, об этом после. М-м, вкусно! Почему я раньше никогда не замечал, что печенье с чаем – это прелесть?! Пища богов! Вы понимаете, Алик… кстати, вы успели прочитать мое послание?

Я киваю.

– Это славно… это очень даже славно. И что скажете? Впрочем, нет, мы гурманы, мы неторопливые знатоки, мы начнем с другого: скажите пожалуйста, Алик, что вы делаете в моей квартире?

Радость уменьшается вполовину. Я начинаю чувствовать себя Идочкой, униженной и оскорбленной Идочкой. «Только что ж я теперь… куда я теперь?! С работы выгнали, жить мне негде – а тут еще и привод влепили! Все из-за вас, и из-за дружков ваших, и зачем я только с вами связалась?.. выкинут на улицу, на мороз…» Выдать этому гурману, что ли, от души?

Или матюгальника вызвать?!

– Живу я здесь, Ерпалыч. Вашими, так сказать, молитвами.

– Живете? И давно?

– Недавно. Как ты, благодетель мой, пропал пропадом, да как архары меня мордой в пол ткнули – с тех пор и живу. Хозяев дожидаюсь. Мне вещички сразу собирать или можно обождать, пока барин чаек свой допьет?

– Какие вещички, Алик? Живите, живите, хоть навсегда вселяйтесь – я только рад буду! Просто… как бы это вам объяснить, Алик?.. просто я не все помню. Вернее, помню, но не совсем обычно… А что это вы все в окошко коситесь? Ждете кого?

Я достаю сигарету.

Чиркаю спичкой.

– Сват-Кобелища выглядываю, – отвечаю. – С ночи ушел, гад, и по сей час нету…

– Сват-Кобелище? Это ваш друг?

– Брат родной. Собака это моя… приблудная. Еще с той, с моей квартиры. Потом сюда вот за мной прибежала. Пора б вернуться с прогулки. Говорят, в городе в последнее время собаки исчезают…

Ерпалыч смущенно отставляет чашку с чаем в сторону.

– Понимаете, Алик… тут такое дело… короче, пес ваш вряд ли вернется.

– Эт-то еще почему?! Жрать захочет, вернется, как миленький!

– Ну, тут вы правы… просто я уже вернулся.


Дальше я слушаю, не перебивая.

АКТ ТВОРЕНИЯ
или
ЕРПАЛЫЧ ИЗЛАГАЕТ ВСЛУХ

– Понимаете, Алик, раз вы здесь, и явно не первый день – значит, кое-что вы уже поняли. Не все, конечно, и не так, как мне хотелось вначале… впрочем, шоковый метод не самый худший. Многие азиаты это прекрасно знали, да и одни ли азиаты? Вы ведь, Алик – не обижайтесь, ради всего святого! – вы ведь мальчик из благополучной семьи. Был раньше такой ярлык, у педагогов… Возможно, оно и к лучшему, что сперва мордой по дерьму. Если абстрагироваться от того прискорбного факта, что морда своя, не казенная, а дерьмо шибко вонючее.

Хотя я отвлекся.

Завидую я вам, Алик. Вы – существо редкое, вы способны представлять невообразимое и воображать невозможное. А в наших с вами условиях, когда небыль становится былью просто так, без грома и молнии, в обеденный перерыв… Я еще когда в НИИПриМе штаны просиживал, одну любопытную теорийку у моего старичка-эрудита – вы его, Алик, знаете, как Деда Банзая – выпытал. Он полагал, что в любой мифологической реальности есть практически любые вакансии, кроме одной. Кроме писателя-фантаста, способного снять печать с окружающей реальности, воображением выйти за рамки представимого; а вы, Алик, только представьте себе рамки представимого для аборигена такой реальности – уж простите за тавтологию! Или лучше поясню на примере: Орфей, Боян-Златые-Струны или менестрель при дворе короля Артура сочиняет о несуществующем! Не о богах-героях, не про эльфов-гномов! – это ведь для Орфеев с менестрелями бытовка, чуть ли не повседневность! Скажем, сагу о мире, где между панельными многоэтажками ездят по рельсам трамваи – и даже слово такое забавное сам придумывает: «трамваи»… не «виманы» индийские, не печку-самоходку по щучьему велению, а (вслушайтесь!) – тра-а-амваи-и-и!

Смеетесь?

Вот и я поначалу над старичком смеялся.

А он мне в ответ серьезно объяснял, что вместо этой вакансии в реальности мифологической существует иная. Назовем ее условно вакансией мага; или Легата Печати, если вам больше нравится. Ибо маг высокой квалификации способен ярко вообразить себе невозможное (скажем, дождь из глиняных черепков с ясного неба!), затем вербализовать или иным способом оформить код своей фантазии (заклинание, обряд, пассы…) и волевым усилием сорвать печать стереотипа, смешать реальность внутреннюю с внешней, отстранив плод фантазии от себя к нам. Иными словами, вообразить и немедленно воплотить. Получите и распишитесь: на голову валятся черепки… или дождь огненный вкупе со стальной саранчой.

Впрочем, что-то я стал умничать.

Вы, когда у меня перцовку пили, ничего не заметили? Присматривался я к вам. Поближе. Записки для вас у меня давно готовы были, я все выжидал, не решался… а тут, оказывается, уже не просто «Бык…», тут «Легаты»! Вот и решил: пора. Для того и Аполлодора подсунул, чтоб письмишко в него вложить. Спросите: почему устно не изложил? Хороший вопрос. А теперь сами и ответьте на него: поверил бы Залесский Олег Авраамович болтовне старого психа Ерпалыча?

Ответили?

А письмишко вас зацепило бы, заставило бы ретивое взыграть – что написано пером… да и вы к тексту с большим уважением относитесь, нежели к пустому сотрясению воздуха. Глядишь, забежали бы через денек-другой, проведали соседа, слово за слово… Жаль, не выпало нам с вами денька-другого. Едва вы ушли, как ко мне гость нагрянул. Вы его не знаете, он тут в Дальней Срани живет, в Роганском микрорайоне. Электрик, Саввой кличут. Знал же, подлец, что я на ту квартиру являться строго-настрого запретил – а все равно примчался.

И с порога на колени.

– Прости, – кричит, – прости, дядько Йор, дурака!

– Что с тобой, Савва? – спрашиваю. – Садись, давай по порядку…

Он мне по порядку и выложил.

Заказ у Саввы на днях подвернулся. Выгодный. Дружок сосватал одному богатенькому Буратине проводку тянуть. В частном доме, близ Жихаря. А под конец работы Буратино ругаться стал: как включишь фен параллельно с пылесосом, так пробки-автоматы и летят. Нагрузка малая, а им плевать – летят, и все.

Одно жаль: дружок-благодетель уже с Саввой бутылочку распили.

– Не боись, хозяин, – смеется Савва. – Нальешь посошок, я тебе и без молебна с водосвятием Лектрючку живо за хвост поймаю! На год вперед.

И поймал.

По-нашему, по-дальнесрански.

Посошок им, ясное дело, выставили. Даже цельный посох. А через неделю вызвал Буратино Савву, новый заказ дал. В гараже освещение делать. После сел, не чинясь, тяпнул с электриком по стаканчику на обмыв… Савва и вырубился. Очнулся: Буратино весь в кровище, вокруг жорики галдят, и судэксперт «розочку» стеклянную в руках вертит.

Забрали Савву.

Сутки в камере мурыжили, ан нет! – отпустили с подпиской о невыезде. Дескать, Буратино живой оказался, хотя сильно порезанный, а за Саввой криминалу отродясь не водилось, кроме бытового алкоголизма; короче, гуляй, дружок, до суда! Савва в храм-лечебницу, к Буратине, в ноги пал, молит не губить живую душу, а Буратино и сам не против. Оба виноваты, стукнул хмель в голову… ты только, Савва-электрик, сведи меня с тем человечком, что учил тебя «Лектрючек» гонять и штучки хитрые дал. Ну, которые ты мне на пробки цеплял. А я и заявление заберу, и вообще… Договорились?

Договорились.

Выслушал я Савву, сказал, что подумаю, и домой отпустил. Я ведь не Савва, я понимаю: нашли меня. Ищущий да обрящет… А если пока не нашли, то вот-вот найдут. Мне еще когда в декабре одна наглая мадамка через третьи руки хитрый заказ подкинула, так я себя после долго клял, что согласился. Деньги сильно нужны были, вот и рискнул. А заплатили не по работе, круто заплатили, с душой, с душком. Позже узнал: еще четверым моим «крестникам» похожий заказ был. Проверяли, видать: кто непривычным макаром работает, да какие концы за кем тянутся? Себя обругал в три этажа: зря я вас, Алик, в такой неподходящий момент вербовать вздумал! Вот, думаю, я-то уйду, лягу на дно, а они к парню прицепятся: водку с хреном старым пил? подарки от него получал? колись!

Решил я вас предупредить. Предупрежден – значит, вооружен; да и какой с вас спрос? Глядишь, пронесет… а водку с психами пить законами не запрещено.

Где вас искать? – понятия не имею. Позвонил вам домой: пусто. Звякнул тогда сюда, в Дальнюю… отыскал Папочку. Она-то мне и сообщила, что у вас сегодня с Фолом встреча в «Житне». Да, забыл добавить: я, когда по серьезному делу звоню, всегда «Куретов» ставлю, от прослушивания. И едва я собрался вам в бар звонить, как телефон отключился.

Видать, прослушивали со смыслом, и ничего не услыхали, кроме топота с гиканьем. Вот и решили, от греха подальше… за Саввой-то наверняка слежка была.

Поймите, Алик, детектив из меня плохой; а объект преследования и того хуже. Трус я. Вот тогда-то и решил из шкуры выпрыгнуть. Я ведь предметник, вам не чета, иначе не умею… Как бы это проще объяснить? Понимаете, я большую часть жизни прожил до Большой Игрушечной, я и верить-то себя силой заставляю – а вы не верите, вы знаете! Я – аквалангист, а вы – рыба в воде! Зато я понимаю, что в мифологической реальности любое лыко в строку… или почти любое. Особенно ежели с умом подойти. Оберег от буйства квартирника? Пожалуйста! Деды наши брали старый валенок, валенка нет, возьмем рваный шлепанец; филлипинцы кокосовым молоком мазали, берем сметану с толченым орехом; якуты пихтовую хвою добавляли, мы с сосны рвем пригоршню – клеим, мажем, ставим… Жаль только, для меня этот оберег – пустое место, я в него и под пыткой поверить не сумею. А какой-нибудь Савва или Валько-матюгальник (ах, вы знакомы?.. славно, славно…) верят запросто. Еще бы: дядько Йор самолично «робыв», да впридачу разъяснял, как пользоваться!

Для меня это поделка, для них – амулет.

Вы – маг, я – деревенский колдун.

Что ж вы не хихикаете-то, Алик?.. ах, вам не смешно!

Мне, в общем, тоже.

Ладно, вернемся к телефону. Делать игрушку, чтоб заставить связь работать? – сделать я могу, только сам ей шиш воспользуюсь, по уже известным вам причинам. Идти к вам в «Житень»? – сказано, трус я. Поджилки трясутся. И за квартирой, небось, следят, после визита Саввы. Остается единственный метод: ваш. На голом воображении и убеждении, что так бывает. Пусть не здесь, пусть где-то, пусть не сейчас, а вчера или завтра – но в принципе бывает.

Дозвонился я в «Житень», Алик. Чего уж там… Когда жареный петух клюнет, когда страх розгой подгоняет – дозвонился. Одного не учел: старый я. Сердчишко подкачало. Еле успел вас к себе позвать; и вырубился.

Говорят, там труба дымная и свет в конце… не знаю, не видел.

Темно там, Алик; темно, сыро и грибами пахнет.

Очнулся уже в «скорой». Они меня всяким-разным накачали, я и очнулся. В окошке указатель подсвеченный: «Лозовеньки». А из водительской кабины разговор слышен… я лежу пластом, а впору бежать.

Страшно.

Очень я им нужен оказался, Алик… вы только, пожалуйста, не спрашивайте – кому «им»?

Я и сам-то мало что понимаю.

Там у носилок моих бюкс стоял, с инструментарием. Полуоткрытый. Я ножницы хирургические и прихватил тихонько. Нет, драться я с ними не собирался, какой из меня драчун! Шевелиться могу, и то слава богу! Они когда остановились, дверь заднюю открыли – облака разошлись, луна полная, светит вовсю, кругом снег… Я ножницы в порожек пластиковый ткнул и через них кувыркнулся с носилок, как мог.

Наудачу.

А дальше опять плохо помню.

Блохи одолевали – это помню.

И все.

4

– …Вот, Алик, – хотел в волкодавы податься, а вышел… как вы меня назвали? Сват-Кобелище?!

Ерпалыч вздохнул со всхлипом, и печенье расползлось в его пальцах липкой кашицей.

Я подошел к окну.

Глянул во двор.

Через какую же хрень он там ночью наоборот кувыркался? как вспомнил, сообразил? как от инсульта вылечился?

А я ему ветчины жалел, жлобяра…

Опять вспомнилась Идочка: «Зато как я мыться соберусь, так проскользнет, подлец, в ванную и не уходит! Я уж его и тряпкой, и словами – ни в какую…» Ишь, кобель старый! – а говорит, будто помнит плохо! Развел теории…

Задев коленом плиту, я обжегся. Оказывается, все это время, пока я внимал откровениям дядька Йора, у нас работала духовка – на малом ходу. Откинув заслонку, я зачем-то глянул внутрь. На противне лежал сухой и кривой кирпич с рубчатой поверхностью. По центру «елочки» был вбит здоровенный гвоздь; наверное, сотка.

– Совсем забыл! Спасибо, Алик, напомнили…

Духовка мигом оказалась выключена, кирпич аккуратненько извлечен наружу при помощи мокрой тряпочки и такой-то матери; после чего Ерпалыч расположил сей артефакт на подоконнике. Располагал он его долго, со старанием, пока не удовлетворился исходным вариантом – ни дать ни взять, японец в Сад камней новую редкость приволок.

– Мой перл, Алик! Почти личная разработка. Вы знаете, если вынутый след от машины вскорости да в сохранности вырезать, и положить в печку носком от себя к тому месту, откуда гости приехали – то поверьте моему опыту, их следующий визит становится более чем сомнителен! А если еще и гвоздь поперек забить… или и того лучше – снести в сухом виде на автосвалку и закопать!

Ерпалыч метнулся в комнату и вернулся с книгой в руках.

– Вот, Алик, слушайте! «Одно только помни: пока ты такое дело делаешь, все время изо всех сил, всем нутром своим хоти, чтобы сбылось. В этом вся загвоздка…» А мне машинка эта ночная сразу не понравилась. Ездит и ездит, вдобавок подсвечивает. Я ведь еще до ее явления обратился, за гаражами стоял, пока не умотала… ведь говорил вам, Алик, – предметник я, мне так проще…


И вот как раз на этих словах Ерпалыча зазвонил телефон. Громко, требовательно, именно так, как представлялось мне несколько дней назад, когда я набирал свой собственный номер.

Уже спеша из кухни в комнату, к отчаянно дребезжащему аппарату, я соображаю, что это – междугородка. Наверное, не меня, а старого Сват-Кобелища; но я все равно беру трубку.

– Алло!

– Здравствуйте. Залесски Олег… Абрахамович? Если нет, пригласите к телефону, пожалуйста.

Девушка. Молодая. Голос мне совершенно незнаком. И говорит незнакомка по-русски с заметным акцентом, подчеркнуто правильно выговаривая слова.

Ответить я не успеваю, потому что комната неожиданно взрывается лязгом, барабанным грохотом и молодецкими выкриками. Ну конечно, «Куреты»! Конспиратор хренов! Говорить придется, перекрикивая этот грохот… ладно.

– Вы меня слышать? Залесски Олег…

– Я – Залесский Олег Авраамович. Слушаю! – поспешно рисую на телефоне знак соединения: авось, услышат.

– С вами говорят из Соединенные Штаты Америка, Стрим-Айленд.

– Да, да, я слушаю…

Штаты? Но почему не отец, не Пашка, а какая-то девица из второго или третьего поколения эмигрантов?

Сердце сбивается на пьяную кадриль.

– Я должна с прискорбием сообщить вам: ваш отец Абрахам Залесски и ваш брат Пол Залесски трагически погибнуть. Недавно.

Комната идет ходуном, я хватаюсь рукой за стол, чтобы не упасть.

Не может быть, это какая-то ошибка!

– Что? Повторите…

– Ваши родственники трагически погибнуть. Приносим свои искренние соболезнования, – голос девушки звучит безжизненно, механически, словно она через силу читает по бумажке заранее заготовленный текст.

И вдруг ее прорывает, сбрасывая почти весь акцент, как сбрасывают одежду перед первой ночью любви.

– Олег Абрахамович! Я не знаю, что еще сказать! Но верьте: я понимаю ваше потрясение! Когда Пол… когда он погиб, я сама была… как это по-русски… в шоке! А потом и ваш отец… Поверьте, мне очень трудно об этом говорить!..

Верю. Верю наповал и наотмашь. Уже не слыша весело громыхающих «Куретов», ногой пододвигаю стул и падаю на него.

Иначе упаду на пол.

Папа, ты в детстве подсовывал мне Шолом-Алейхема, «Мальчика Мотла»… помнишь? «Мне хорошо, я – сирота…»

Нам хорошо… и издалека, из такого далека, что заокеанские Штаты кажутся близкими соседями, слышится невозможным приветом, запоздалым согласием, которое уже не имеет никакого смысла и значения:

– …медленным вальсом кружит голова,

Звуки мелодии грустно тихи,

Хочется просто молчать, но слова

Сами собою ложатся в стихи.

Мне и тебе рановато на слом,

Пусть и хотим иногда полежать…

Ты меня вспомнил, мой старенький дом?

Дом,

Из которого я не хотел уезжать…

– Как вас зовут, девушка? – кажется, мой голос звучит сейчас так же безжизненно, как минуту назад – ее. Но это не имеет никакого значения. Сейчас уже ничто не имеет значения. Просто надо говорить, говорить и слушать, окружая себя коконом словесной шелухи, чтобы не дать молчанию проникнуть внутрь, в душу – и поселиться там. Мне плохо. Мне очень плохо, но я переживу это. Надо говорить, говорить и слушать, и снова говорить – почему-то сейчас это кажется мне единственным выходом.

– Эми. Эмма. Простите, что сразу… не представилась.

– Ничего, Эми. Плевать. Вы можете рассказать мне, как… как это произошло?

– Хорошо, Олег Абрахамович, я попробую…

Голос Эми-Эммы на миг прерывается, и я вдруг понимаю: за этой скованностью, за порывистой, запинающейся речью стоит большее, чем просто печальная необходимость сообщить одному человеку о смерти других людей.

– Первым погиб ваш брат. Он вышел на лодке в море… лодка стала тонуть… и Пола съела акула. Капралу береговой охраны показалось, что Пол перед этим был весь… {bleeded…} весь в крови. Потом он упал в воду. Так рассказал капрал. Он спешил на помощь… но не успел, – сейчас девушка расплачется, и мне придется ее утешать.

Мне – ее.

Впору поблагодарить судьбу за эту поддержку на краю рассудка.

– Эми, успокойтесь, пожалуйста! Успокойтесь, прошу вас!

– Это очень странная история, Олег Абрахамович, – всхлипывает трубка. – Долго рассказывать. Человек, который был под подозрением… который, возможно, стрелял в Пола – он мертв. Его убил ваш отец.

– Папа?! Убил человека?!

– Да. А потом убили его самого. Он был mad… как это? Сумасше… нет… не в себе, вот! Социально опасен.

Говоря о моем отце, Эми наконец перестает всхлипывать, и я понимаю, что это значит.

Неожиданно в трубку врывается басовитый рык:

– Ask him, does he going to come to U.S.A.?

– Это капрал Джейкобс, – спешно поясняет Эми. – Он взял вторую трубку. Капрал спрашивает, не собираетесь ли вы приехать в Соединенные Штаты? Тут на похороны субсидия оформлена, тысяча долларов, и дом остался – а вы… как это… единственный наследник. Вы собираетесь приехать?

– Нет, Эми. Во всяком случае, в ближайшее время. Не получается у меня. Дом закройте, пусть себе стоит – может, когда-нибудь приеду. А деньги… Пашку, как я понял, хоронить не пришлось… – к горлу подступает тугой комок, и я с усилием загоняю его внутрь, обратно в ноющую грудь. – А отца уже похоронили?

– Да.

– Ну, пусть тогда на эти деньги плиту приличную на могилу поставят. Оградку там… И рядом еще одну плиту – для Павла.

Взгляд исподтишка…

Есть такие лица, есть такие люди, что всегда кажется: он здесь и в то же время далеко, по другую сторону зеркального стекла. Сыплет ноябрьский дождь, а он занавесит глаза бровями, и там, под лохматыми занавесями, отражается пронзительная голубизна чужих небес; на улице духота и мертвый штиль – а его выгоревшую за лето шевелюру треплет нездешний ветер. Зато загар к нему липнет безо всяких кремов – любо-дорого поглядеть! Иной, бывало, весь облезет, пузырями-волдырями – а он темным золотом сияет, и припухлые, еще детские губы слегка тронуты взрослой улыбкой.

В школе его вечно за эту улыбку били.

И еще: привычка грызть ногти.

Вот он какой, мой брат Пашка…


– Да, Олег Абрахамович, я передам. Только… не надо плиты для Пола, хорошо?

В голосе Эми звучит странная, щемящая мольба.

– Почему, Эми?

– Я… я не могу объяснить…

– Что?! – невозможная, отчаянная надежда, которая, оказывается, все это время пряталась и за словами Эми, и на дне моей собственной души, разом вырывается наружу. – Ведь ты же сама сказала: акула!..

Ну, спорь, спорь со мной, девочка, убеди меня, что еще есть надежда – я поверю, я с радостью поверю, я дам себя убедить… только не молчи!

– Да, акула. Но… я ведь говорила: это очень странная история! Мне кажется, я встречалась с Полом… уже после… мне…

Щелчок.

Последние слова девушки эхом отдаются в моей голове, в то время как трубка исходит короткими гудками.

Обрыв связи.

Или Эми, не выдержав, нажала на рычаг.

Или это сделал капрал.

Или…

– Что с вами, Алик? Вам плохо?

– Мне очень плохо, Ерпалыч, – отвечаю я, и медленно сползаю со стула на пол.

5

– …Нет, Ерпалыч, не надо валидола. Отпустило уже… Водка? Нет, водки тоже не надо. Нет их больше, Ерпалыч, понимаешь? Ни папы, ни Пашки. Погибли, в своих Штатах.

Ерпалыч молчит, не пытаясь меня утешать – и я благодарен старику за это. От любых слов сейчас будет только хуже. Я должен сам. Сам…


…Павел свет Авраамович, братец мой непутевый, стоит около сияющей свежей краской будки телефона-автомата – вместо того, чтобы процветать на островке близ побережья Южной Каролины в окружении акул капитализма – и оглядывается по сторонам. Оглядывается плохо, хищно, поворачиваясь всем телом, движения Пашки обманчиво-медлительные, как у большой рыбины, и еще у него что-то с руками, только я не могу разглядеть, что именно: предплечья уродливо толстые, лоснящиеся и как-то нелепо срезанные на конце, похожие на культи, обрубки эти все время шевелятся, подрагивают меленько, поблескивают жемчужной россыпью…


– Слушай, Ерпалыч, ты на Выворотке бывал?

– Бывал, Алик.

– Они… там… они – мертвые?

– Да, Алик, – сейчас старик очень серьезен.

– Все? Ведь мы с Фолом туда живьем вломились! Да и ты…

– Да, Алик, живой человек может попасть на Выворотку. Но только верхом на кентавре, и ненадолго. На день. Или на ночь. Иначе… иначе он рискует остаться там навсегда.

– Слушай, Ерпалыч… Ты, наверное, сейчас скажешь, что я свихнулся – может, я и вправду свихнулся! – но неделю назад я там видел Пашку. Своего брата.

– Это возможно, Алик. Я и сам не вполне понимаю, что такое Выворотка, но у меня есть предположение. Скорее всего, Выворотка едина. И если ваш брат, Алик… если он погиб там, за океаном – он вполне мог оказаться здесь. Если в последние мгновения он думал о доме, или о вас – его могло… как бы это сказать… притянуть сюда.

– Мертвого?! Или живого?!

– Мне не хочется лишать вас надежды, Алик, но – скорее всего, мертвого.

– Я понял, – перебиваю я его. – Но я сам хочу выяснить, что там произошло! Я должен поговорить с Пашкой, с живым или мертвым!

– Я понимаю, о чем вы сейчас думаете, Алик. Сесть верхом на Фола, прорваться на Выворотку, найти своего брата и выяснить у него… Так?

– Так.

– Мне снова придется разочаровать вас, – тяжело вздыхает Ерпалыч. – Те, кто застрял там, на Выворотке, беспамятны! У них осталось лишь последнее желание, последнее стремление, последняя мысль, с которой они умерли – да и этого они толком не осознают. Вам не удастся поговорить с братом.

Теперь молчу я. Долго.

Пока не принимаю реальность такой, какая она есть, как принимал собственные книги, живя в них проще и ярче, чем вне.

У каждого своя Выворотка.

{Нам здесь жить.}

– Удастся, дядько Йор. Удастся.

– Как, Алик? – в голосе старика звучит тревога.

А я сплю наяву. Рыжеволосый бородач, сидя на корточках, роет яму; темнота, сырость, запах плесени и грибов, кувшин, чаши…

Слушай теперь, и о том, что скажу, не забудь… – смеюсь я. – Да уж: не забудь… не забуду.

– Откуда вы это знаете, Алик? – очень тихо спрашивает Ерпалыч.

– Знаю. Книжки умные читал.

– И вы верите, что у вас получится? Алик, вы представляете себе, что вы задумали? За это людей в свое время жгли на кострах – и я отчасти понимаю тогдашних инквизиторов. Это опасно, Алик. Вы даже не представляете себе, насколько это опасно! С некромантией не шутят.

– До шуток ли мне, Иероним Павлович? – я смотрю ему прямо в глаза, и старик не выдерживает.

Отводит взгляд.

6

Это был совсем другой проход – мы с Фолом неделю назад вламывались на Выворотку не здесь. И на этот раз нас пятеро. Три кентавра – Фол, Папа и гнедой Пирр; два всадника-человека: мы с Ерпалычем… въехав в какую-то подворотню, мы выезжаем из нее же, только с другой стороны.

Вот она, Выворотка.

Теплый туман огромного аквариума. Медленно дрейфуют по дну снулые рыбы. Ватная тишина закладывает уши, кентавры останавливаются, так что не слышно даже шороха их роговых колес по асфальту. Я моментально весь покрываюсь потом, и виновна тут отнюдь не духота Выворотки. Вернее, не она одна.

Я живой, а не потеют лишь мертвые, что было неоднократно замечено более проницательными, чем я, людьми.

Живыми.

– Куда теперь? – отстав, вопрошает из-за плеча Пирр.

Зычный голос гнедого звучит слабо, едва ли не беспомощно – но спасибо за хоть какой-то звук, нарушивший вечное безмолвие.

Оборачиваюсь.

Окидываю взглядом гнедого кентавра. Пирру приходится тяжелее всех. К его спине приторочены: связанная, испуганно повизгивающая дворняга, овца (как символ покорности судьбе), а также две сумки с бутылями и пакетами…


…Ерпалыч честно пытался отговорить меня от этой затеи, пока не понял – бесполезно. Я не боялся. Я действительно не боялся. Просто знал: я должен поговорить со своим братом. Пожалуй, остановить меня смогла бы разве что необходимость человеческого жертвоприношения. Но этого, к счастью, не требовалось – а ко всему остальному я был готов.

{Нам здесь жить.}

Фол заявился как раз в тот момент, когда Ерпалыч наконец сдался. Выслушал обоих, кусая губы и хмурясь… Он ведь и отца моего знал, и Пашку – еще ребенком, даже на себе пару раз катал.

– Сделаем, – коротко бросил он под занавес. – Ты один поедешь, Алька? А то мне со старшинами заранее переговорить надо, без их согласия такую затею не провернуть… себе дороже станет.

– Нет уж, мы поедем вместе, – со всей решимостью заявил Ерпалыч. – И еще у нас будет груз. Фолушка, расстарайтесь, прошу вас…

– Значит, три кента понадобятся, – на удивление спокойно заключил Фол. – Хорошо. Я скоро вернусь, а вы тут пока список составьте, чего с собой прихватить.

Меня наконец отпустило. Чуть-чуть. Я начал действовать, и теперь старался не оставлять в голове посторонних мыслей. Мы с Молитвиным Иеронимом Павловичем готовили обряд. Обряд возвращения памяти душе моего брата. Отвлекаться на скорбь и истерику было теперь некогда. Я спешил, сам не зная почему, и мое возбуждение постепенно передалось старику.

Список был составлен за полчаса. Потом Ерпалыч долго рылся в своих книжных залежах, делал пометки в блокноте; и наконец предложил заменить черного барана на черную собаку.

Я согласился.

Я теперь был покладистый…

Фол вернулся через полтора часа.

– Порядок. Папа и Пирр едут с нами. Ну что, где список?

При виде списка глаза моего приятеля полезли на лоб.

– Да, задал ты нам задачку! – почесал он в затылке. – Ну ладно, ждите!

И вновь умчался, забрав с собой список, а также полученные мною от матюгальника двадцать пять гривень.

Три глубоких пиалы, ячменная мука (блинная, второй сорт, как значилось на упаковке), крепкая медовуха, бутылка вина «Бычья кровь», саперная лопатка и всякая другая мелочь – это нашлось быстро. Черную овцу Фол купил-выменял-выпросил в долг у знакомых фермеров, успев смотаться за город – благо Дальняя Срань располагалась на самой окраине, и ездить пришлось не так уж далеко.

А вот с собакой вышла загвоздка.

– Блин, ни одного пса в городе не осталось! – развел руками Фол, вкатываясь в квартиру со своими трофеями.

Ерпалыч при этих словах заметно помрачнел.

А я подумал было вернуться к бараньему варианту.

– Но Пирр последыша изловил все-таки! – победно завершил Фол, не обратив внимания на старика. – С проплешинами, но, думаю, сойдет.

– Сойдет! – поспешили заверить его мы.

– Тогда поехали!

И махнул рукой.


– …Куда теперь? Где искать-то будем? – повторяет свой вопрос гнедой Пирр.

– Едем в центр, – слова вырываются у меня непроизвольно.

Я уверен, что Пашку надо искать именно там.

Можно, конечно, разделиться, и это понимают все; но никто не решается высказать эту мысль вслух. Славное место Выворотка, здесь только порознь и искать.

Мимо плавно скользят полуразмытые очертания домов. Да, смутно припоминаю, что так выглядела Дальняя Срань перед Большой Игрушечной. И тогда она была еще не Сранью, а просто Салтовкой. А потом вспухли уродливые грибы взрывов, когда сработали начиненные недетской дрянью детские бомбочки, и облако химической отравы из разрушенных резервуаров накрыло район, убивая тысячи, десятки тысяч…

Простите меня, жертвы.

Сейчас меня интересует только мой брат.

Людей (можно ли их назвать людьми?!) немного. Вот пара влюбленных застыла, обнявшись, под замершим в недвижном киселе-воздухе тополем. Прямо из стены неожиданно выскакивает девочка лет шести, в шортиках и чистенькой голубой рубашечке с короткими рукавами. Впереди девочки беззвучно прыгает большой разноцветный мяч, и малышка силится догнать его. Я не успеваю испугаться – в следующее мгновение мы проезжаем сквозь девчушку! Огромное разноцветное пятно на миг возникает у меня перед глазами. «Мячик, стой! Мячик, стой!» – догнать, догнать, надо его догнать, новый мячик. Если с ним что-нибудь случится, мама обязательно будет ругаться! Надо догнать…


…Прыг-скок. Прыг-скок. Прыг-скок…

Мяч катится по пляжу, по сверкающему на солнце белому песку, и мягко падает в воду. Девочка бежит за ним, но внезапно останавливается, смотрит назад…

Странно, я никак не могу разглядеть ее лицо. Только губы – они беззвучно шевелятся, девочка что-то хочет сказать, о чем-то спросить. Я вновь гляжу на мяч – он уже в воде, ленивая теплая волна слегка подбрасывает его вверх, солнце сверкает на мокрой резине. Какого он цвета? Синего, конечно, я хорошо это помню. Синий мяч с белыми полюсами, весьма похожий на глобус. Почему же…

И вдруг я понимаю – мяч изменил цвет. Сгинула синева, исчезли белые полюса, превратясь в два уродливых красных пятна. Краснота ползет, смыкается у экватора. Теперь мяч красный – как венозная кровь. Кровь, залившая рубашку, новую рубашку, только что из прачечной, с наскоро пришитой пуговицей у левого запястья…


Мысль-видение проходит насквозь и остается за спиной. Я невольно оборачиваюсь. Девочка делает шаг и исчезает. Растворяется в воздухе, вместе со своим замечательным мячом. Чтобы сразу возникнуть вновь, на том месте, где появилась перед этим – и опять она бежит через улицу, стремясь догнать свой мяч.

Навсегда.

Дома вокруг постепенно становятся знакомыми. Мы въезжаем в центр. Он не сильно изменился со времени Большой Игрушечной…

Фол притормаживает.

Жалобно скулит собака в тороках.

– Теперь куда?

– Теперь…


Время катится назад разноцветным мячом. Невозможный Пашка исчезает за будкой, и спустя мгновение по улице проносится свора белоснежных псов с человеческими мордами, в холке достигающих груди взрослого детины. Первач-псы. Принюхиваясь и взволнованно обмениваясь рваными репликами, они тоже скрываются за будкой; и больше я ничего не вижу. След… Они никогда не бросают след!


Фол резко сдает назад; я хватаюсь за его плечи, чтобы не упасть. Из переулка напротив нас с заунывным стоном-воем вырывается дикая Егорьева стая. Одинаковые лица Первач-псов глядят вперед, только вперед – потому что они знают, чуют, они уже взяли след!

Или никогда не теряли его.

Им нужны не мы, но меня окатывает леденящей волной запредельного ужаса, и я инстинктивно сжимаюсь в комок, прячась за человеческой спиной Фола.

Псы уносятся прочь – и тогда я с трудом нахожу в себе силы разлепить, разорвать моментально спекшиеся, вплавившиеся друг в друга губы.

– За ними, – сипло выдавливаю я.

И ощущаю, что Фола, как и меня, бьет мелкая дрожь.

Кентавр трогается с места.

Мы едем домой.

Домой…

Вослед автоматной очередью бьют короткие, чужие, страшные строки, наполняя сердце талым снегом:

– Пастырь Егорий

Спит под землею.

Горькое горе,

Время ночное.

Встал он из ямы,

Бурый, косматый,

Двинул плечами

Старые латы.

Прянул на зверя…

Дикая стая,

Пастырю веря,

Мчит, завывая…

Улицы, дома, Выворотка… быстрее!

Быстрее!

– Горькое горе

В поле томится.

Ищет Егорий,

Чем поживиться…

7

У моего подъезда шел бой; беззвучный и бескровный.

По другой стороне улицы немо процокала каблучками молоденькая девица, едва удерживая поводок с огромным доберманом; компания подростков на роликах мотнулась совсем рядом, лишь на мгновение притормозив; медленно спешила куда-то старушка в клетчатом салопе, помахивая авоськой, и шествовал за старушкой старичок без авоськи, в пиджаке с орденскими планками – у них у всех был последний день, последний навсегда, у каждого свой и один на всех, миг безразличия и слепоты бытия, растянутый смертью в бесконечность, у них был день, июнь и тополиный пух…

Только у моего подъезда был снег и бой.

Снежный ком катается по земле, словно пытаясь выгладить асфальт до зеркального блеска; переворачивается скамейка, бархатные затычки щекотно шевелятся в моих ушах – фантомные звуки, вой-обманка, крики-ложь, враки-рычание… ком распадается, и свора Первач-псов выворачивается полукругом, прижимая Пашку, моего Пашку, спиной к двери подъезда. Страшные Пашкины руки выставлены вперед, беспалые культи взблескивают в свете солнца рыбьей чешуей, косо срезанные на конце ножом мясника-хирурга. Он никогда не умел драться, я помню это, помню с отчетливостью кошмара – я тоже не умел, но я пробовал, пробовал всегда, отчаянно, собственным упрямством заставляя считаться с собой, а он даже и не пробовал…

Папа ходил в школу разбираться с Пашкиными обидчиками, тщетно взывая к их пониманию; первый раз папа, и второй раз папа, а в третий и четвертый – я с Риткой, после чего больше ходить не пришлось.

Ближний из псов взвивается в воздух, что-то крича человеческим ртом. Первач рушится Пашке на грудь, ища горла, но брат мой выскальзывает игрушкой из мокрой резины, обтекает косматую смерть, и наотмашь хлещет пса левой культей. Чешуйчатый блеск на миг приникает к шерсти и плоти Первача, широко распахивая ее мокрым ноздреватым провалом; так деревянный меч ребенка распахивает нутро февральского сугроба. Крови нет, есть лишь сырая глубина, она истекает синим паром, и пес истошно воет тишиной, гулкой беззвучностью, кубарем откатываясь в сторону.

Они бросаются все вместе. Вся свора. Снова ком, снова круговерть снега и безумия, где уродливые руки без устали кромсают, рвут на части уродливые тела, уже совсем не похожие на собачьи, а лица людей, только людей и ничего, кроме людей – лица эти распялены звериным рычанием, распяты на нем яростной Голгофой… кажется, я схожу с ума.

– Пашка!

Горячая рука Фола силой удерживает меня на месте.


…он не пускает меня, проклятый кент, не пускает туда, где бьется насмерть мое нежданное сиротство, с каждой минутой все больше грозя превратиться в неизбежность!.. взгляд твердеет, обретая реальную плотность, взгляд властно упирается в грудь, украшенную зигзагом молнии по футболке, и молния под этим взглядом искрит, наливаясь жгучей силой, заставляя, подчиняя…


Фол вскрикивает и отшатывается, разжимая пальцы.

Свободен.

Бегу.

Бегу к подъезду, к Пашке и псам. Ноги ватные, я зависаю в воздухе, еле-еле проталкивая себя сквозь день, июнь и тополиный пух; так бывает во сне, так бывает в смерти, я уверен в этом, теперь уверен, и все равно – бегу.

Хлопает дверь подъезда.

Первач-псы в остервенении бьются о нее телами, заставляя содрогаться дом и тишину, после чего бураном срываются с места.

Исчезают за углом.

Лужицы слизи медленно тают на асфальте.

Я подхожу к двери и тяну ее на себя. Без усилия. Так надо: без усилия, бездумно и бессмысленно, так и только так.


…скрип петель, изнутри несет сыростью и кошачьей мочой, а под лестницей до сих пор валяется поломанный велосипед, трехколесный, никому не нужный уродец, рядом с глянцевой оберткой мороженого…


Я в подъезде.

Иду мимо велосипеда по лестнице; к себе.

За спиной стараются не шуметь кентавры и Ерпалыч; зря стараются – не шуметь в тишине Последнего Дня… Последних Дней, вплавленных друг в друга намертво, намертво…

Иду.

Ключи нашариваются в кармане сами; так и должно быть.

Мы внутри.

В квартире.

В моей квартире, в нашей квартире, по которой безмолвным призраком бродит Пашка. Вот он прошел мимо нас на кухню, зачем-то открыл холодильник; потом, мгновенно забыв о холодильнике, бросился в ванную, открыл краны… плещет вода. На обратном пути Пашка мимолетно останавливается прямо передо мной, тычется в лицо пустым взглядом – и проходит насквозь. Меня охватывает дикая тоска, горько-соленые брызги тают на губах (кровь? слезы? морская вода?..), уши закладывает, приходится сглатывать, что совсем не помогает, а вон Ерпалыч плывет по коридору снулой барракудой, вслед ему течет Папочка, подымая колесами горы ила…

Все.

Прошло.

Насквозь и дальше.

Пашка в комнате. Ходит кругами, и его чудовищные руки плывут перед грудью, блестящие обрубки, хищные культи, способные рвать и распахивать; а лицо брата моего безмятежно, словно летний простор океана, которого мне никогда не доводилось видеть… «Разве я сторож брату моему?» – интересуется кто-то глубоко внутри меня, и немного погодя отвечает: «Да, сторож».

Комната двоится, троится, накладывается сама на себя: были рябенькие обои, а теперь ромбы, оранжевые и коричневые, компьютер на столе возникает, чтобы сразу пропасть, сменившись кассетным магнитофоном (папа подарил, на день рождения…) – я навожу комнату на резкость, что дается с трудом, опускаюсь на колени и начинаю пальцами отдирать паркет.

Больно.

Фол сзади подает большую стамеску.

Когда пространство в один квадратный локоть расчищено, вонь сырой земли шибает мне в нос. Копаю. Сперва стамеской, а после выгребаю грунт ладонями. Земля забивается под ногти, от нее тянет гнилью, вокруг темно, сыро и пахнет грибами. Я откидываю назад гриву рыжих волос, чтоб не падали на глаза, и продолжаю копать стамеской… нет, мечом, коротким и широким мечом из бронзы, время от времени подравнивая края ямы.

Все.

– …под утесом,

Выкопав яму глубокую в локоть один шириной и длиною,

Три соверши возлияния мертвым, всех вместе призвав их:

Первое – смесью медвяной, второе – вином благовонным,

Третье – водою, и все пересыпав мукою ячменной…

Кажется, я что-то приказываю. Рядом возникает овечья морда, черные завитки руна смешно топорщатся на крутом лбу, и меч с удовольствием перехватывает дряблое горло. Блеянье сменяется хрипом. Течет кровь, льется в яму пряным ручьем, а чаши с возлияниями, треугольником стоя вокруг, откликаются радостным бульканьем. Вторая морда, собачья, второе горло… вторая кровь. Брызжет в лицо, я слизываю с губ горьковатую влагу (кровь? слезы? морская вода?..), уши закладывает, приходится сглатывать, чувствуя в горле соленый наждак.

Лохматые туши лежат правильно: головами к платяному шкафу, где стоит, жадно принюхиваясь, мой Пашка – сам я в это время смотрю поверх ямы в окно, откуда мне отчетливо слышен плеск океанских волн.

– …к Эребу

Их обратя головою, а сам обратясь к Океану –

В жертву теням принеси…

Подымаюсь.

Подхожу к окну.

Смотрю на зеленый простор, разрезаемый косыми плавниками: один побольше, и еще дюжина маленьких.

Все правильно.

Из-за спины пахнет кровью.

Кажется, я снова приказываю. Кентавры и тощий Харон-перевозчик бросаются выполнять приказ. Шкуры плохо обдираются с жертвенных туш, мои спутники с головы до ног изгваздываются в бурой дряни, но ослушаться и не думают. Вскоре языки пламени жадно пожирают штабель паркетин вместе со Златым… вместе с Черным руном.

Все правильно.

Стою с мечом, готовый карать и отгонять. Это для Пашки. Это для моего брата. Вон он идет, вот он припал к яме, встав на четвереньки, припал не ртом, а страшными своими руками… рты распахиваются на концах обрубков, зубастые пасти хлещут кровь, лакают, захлебываясь теплой истомой…

Пашка ворчит и через плечо косится на меня.

Пустой взгляд согревается, ощупывает; ищет.

– Больно, – шепчет Пашка, в этот момент донельзя походя на Месяца-из-Тумана.

– Больно, – соглашаюсь я, и ответно плещет за окном невозможный океан.

– Алька? – спрашивает Пашка.

Я киваю.

Разве я сторож брату моему?

Сторож.

Пятница, двадцатое февраля

Теория Олд-Шмуэля * Сперва было темно * Вложить душу * Легат пробует Печать
1

– Вы будете смеяться, но я действительно приезжий… и действительно м-магистр м-мифологии. Эту степень я получил в Пражском университете…

– Мы не будем смеяться.


В полуоткрытую дверь видна часть сцены: гостиная, где на диване сидит худощавый человек лет тридцати пяти. Высокий лоб с залысинами, близорукие глаза – ну почему, почему у близоруких, когда они без очков, такой беспомомощный взгляд? и почему они так часто стесняются своих очков?! – губы яркие, излишне тонкие, но это его не портит. Да, еще подбородок с ямочкой посередине. В руках человек вертит деревянные четки, и холеные пальцы нервно щелкают бусинами.

По авансцене, шлепая тапочками, бродит Ерпалыч.


Ерпалыч (повторяет задумчиво). Нет, мы не будем смеяться…

Магистр. А зря. Если не смеяться, то впору счесть кого-то из нас п-психически неполноценным. Вот, например, господин в углу, которого моя местная гидесса и хранительница – очаровательная женщина, судя по первому знакомству! – так вот, она звала этого господина к-кентавром. И рассказывала мне о трудностях общения с вышеупомянутыми кентаврами. А я смотрю и вижу перед собой мужчину атлетического телосложения, зачем-то втащившего в комнату свой м-мотоцикл. Единственное, что здесь достойно удивления, так это отсутствие у господина с м-мотоциклом верхней одежды, несмотря на зимний сезон. Теперь скажите мне на милость, кому я должен верить: очаровательной гидессе, теории адаптации Семенова-Зусера или с-своему малость подпорченному зрению?


В просвете мелькает хвост; и еще – медленно вползает рубчатый край колеса. Это Фол. Устраивается поудобнее. Магистр на диване достает очки из бокового кармана пиджака, водружает их на нос; но взгляд его по-прежнему беспомощен.

Возможно, именно поэтому магистр столь болтлив, столь нарочито самоуверен.

Издалека доносится шарканье веника и немелодичное мурлыканье.


Фол (сиплым, насквозь фальшивым пришепетыванием). Не верь, начальник. Никому не верь. Поверишь – пропадешь ни за хрен собачий. Усек?

Магистр (равнодушно). Усек, кореш. Зуб даю, мы все п-правы: и я, и гидесса-хранительница, и мой дорогой Иероним Павлович, который вежливо с-сдерживается, чтоб не улыбнуться. Простите, Фол… кстати, Фол или Фрол? А по батюшке?

Фол. По матушке. И это не ко мне, это к Вальку – есть тут у нас один матушкин спец…

Магистр. Хорошо, хорошо, пусть будет п-просто Фол. Тем паче, что я вам не столько не нравлюсь, сколько вы ваньку валяете… Скажите, Фол: а вы сами каким с-себя видите? Если, конечно, не секрет?


Фол встает и оказывается в поле зрения. Отличная диагональная мизансцена: слева направо и вглубь – прекращает свое «брожение умов» Ерпалыч, обеспокоенно и с симпатией глядя на магистра, сам магистр вяло поигрывает четками, а у спинки дивана возвышается громада кентавра.

Аплодисменты.

В луче света пляшут пылинки.


Фол (кусая губы). А это, начальник, не твое дело. Я ж не спрашиваю, какой длины у тебя член? И показать не прошу.

Ерпалыч (с укоризной). Фолушка… как можно…

Магистр. Можно, Иероним Павлович, можно. Не б-беспокойтесь, я не обидчив. И нашему грозному другу… то бишь вашему другу, а моему новому з-знакомому, я сейчас нравлюсь гораздо больше, нежели в начале нашего знакомства. Я прав, Фол?


Фол укладывается обратно на пол, благодушно скалясь в бороду.


Фол. Прав, начальник. Как есть прав. Пить на брудершафт будем, целоваться будем, песни охальные горланить… Ерпалыч, ты теперь понимаешь, какого к нам интересного очкарика прислали? Пункт первый: не обидчив. Пункт второй: способен не только смотреть, но и видеть. Пункт третий: умеет делать выводы… Один только вопрос: зачем?

Магистр (благодушно). Разве ж это вопрос, господин с м-мотоциклом? Это так, ерунда на постном масле. С помощью которого, заметим, вы умудряетесь чинить дряхлую канализацию – что достойно удивления много больше наличия м-мотоцикла в квартире… или господина в футболке и на колесах. Но позвольте оставить словесные изыски и перейти к делу. Иероним Павлович, вы ведь д-до вашей Большой Игрушечной работали в местном филиале НИИПриМа?


Ерпалыч возобновляет хождение.


Ерпалыч. Работал. Баклуши бил, с перерывом на обед.

Магистр. А вас не интересует источник м-моей осведомленности?

Ерпалыч. Интересует. Особенно замечание о «местном филиале». Это надо понимать так, что есть иные филиалы, а также центр?

Магистр (поправляя). Центры. Центры, уважаемый Иероним Павлович. И руководство, которое я имею честь сейчас п-представлять. Проект «МИР» существует очень, очень много лет… Вас что, не информировали о г-гипотезе Олд-Шмуэля?

Фол. Ерпалыч, тебя о Болт-Шмулевской гип-по-потезе не информировали? Надо же, какое досадное упущение!


Ерпалыч ходит и молчит, время от времени пожимая костлявыми плечами.


Фол. Не информировали его, начальник. Вишь, правильно я тебя начальником обозвал, само на язык легло… Забыли дружки твои поделиться. Ты уж колись, не тяни резину!

Магистр. Вы плохой актер, Фол. Будь я режиссером, я бы долго и п-плодотворно с вами работал… или сменил вас на дублера. Но поскольку я не режиссер, а дублера мы не имеем, п-продолжим в исходном варианте. Гипотеза Олд-Шмуэля возникла в пятидесятых годах прошлого века, и поначалу, как водится, была изрядно осмеяна. К счастью, не всеми. Так возникла идея разработки под названием «Мера Мира», п-позднее переродившаяся в проект «МИР».

Ерпалыч. Мифологическая реальность?

Магистр. Что? Ах да, вы же били баклуши именно в этом отделе… Нет, мой дорогой Иероним Павлович, мифологическая реальность – лишь частность. Проект «МИР» имеет в виду именно мир, конкретный, наш мир, где нам п-предстоить жить. Согласно гипотезе Олд-Шмуэля, на момент творения (неважно, стараниями Яхве, Брахмы или Большого Взрыва!) мы имели м-максимальное расширение бытия. Иными словами, мироздание насчитывало на момент дня рождения бесчисленное множество измерений; и, соответственно, бытие насчитывало бесчисленное множество способов реализации. После чего началась собственно реализация – и активное с-сокращение измерений, способов, возможностей… расширение завершилось, началось сжатие.

Голос из угла. Сжатие? Как это?


Это Ритка. Невидимый Ритка, представленный исключительно голосом. Он тоже здесь, призванный оттенять действие одним своим присутствием, и вовремя поданная реплика разбивается о молчание, о паузу, гениальную паузу, выдержанную с точностью до долей секунды – прежде чем прозвучит ответ.

Аплодисменты, переходящие в овацию.

В луче света пляшут пылинки.


Магистр (не поймешь, искренне или с издевкой). Милый мой Ричард Родионович… я совсем забыл про вас. Поясню на п-примере. Вы решили купить чайник. На момент решения у вас есть огромное количество возможностей: купить д-дорогой или д-дешевый, красный в горошек или гладко-белый, обычный или электрический, сегодня или через неделю… Но вот желаемый п-предмет куплен. Стоит на плите; пыхтит. У вас есть чайник: дешевый, в горошек, приобретенный вчера в фирменном магазине «Клондайк» на углу Артема и Собачьего п-переулка. Чайник есть, но возможностей, выбора, степеней свободы – их больше нет. Все это сжалось в конкретный чайник. Ныне, присно и во веки веков, аминь! Каково?

Ритка. А-а-а… понятно.

Магистр (на этот раз вполне искренне). Я з-завидую вам, Ричард Родионовоч. Вам понятно. А мне вот до сих пор… впрочем, не будем отвлекаться. Итак, мироздание стало реализовываться и, следовательно, сжиматься в области своих возможностей. Мы, люди, ускорили сей п-процесс во много раз. Получив в конечном итоге четырехмерный мир, (а если принять во внимание разногласия касательно времени, то – трехмерный). Максимально стабильный, п-предельно устойчивый, объясненный вдоль и поперек… и одновременно – максимально простой. Простейший. Амеба бытия. Сжатие закончилось, пришла пора нового расширения – в этом и з-заключался вывод смешной гипотезы Олд-Шмуэля.

Ерпалыч. Однако… И вы нашли подтверждение этой, в высшей степени любопытной, гипотезы?

Магистр. Нашли. К счастью, п-проект «МИР» неплохо финансировался одними лицами… и нас не трогали лица другие, считая за яйцеголовых придурков. Мы собирали статистические данные; факты, только факты и ничего, к-кроме фактов – разве что области сбора фактов были весьма специфичны. Какой объем занимают эзотерические издания в валовой продукции столичных издательств? фантастика? «science fiction» или «fantasy»? в издательствах п-периферии? Годовой прирост членов общества Сознания Кришны? Белого Братства? Свидетелей Иеговы? Летающие тарелки – кто видел, где и когда? сам летал на Сириус? общался с Высшим Разумом? Количество з-заказов на освящение квартиры? дома? м-машины? Масштаб и специфика проведения ролевых игр? областных? региональных? международных?! Фильмы Голливуда: процент м-мистики? «инопланетяне среди нас»? сказки для взрослых? спрос на определенные кассеты в п-прокате?! Эстрасенсы и барабашки, президенты в церквях и мечетях, репортажи «Рандеву с домовым» в желтой прессе – информация к-копилась и анализировалась.

Фол. Вывод?

Магистр. Вывод: гипотеза Олд-Шмуэля стала именоваться теорией Олд-Шмуэля. Бытие начало расширяться, увеличивая количество измерений и д-добавляя новые степени к свободе реализации. «Мера Мира»…

Ерпалыч (оседлав стул). Не бытие. Сперва сознание. Слыхали, небось: «Бытие определяет сознание»? Понимай, как хочешь, свобода толкования полная. Я полагаю, уважаемый магистр, в нашем случае сознание было первично. Человек незаметно для себя в душе принял нестабильность мироздания, допустил саму эту возможность – и расшатал возведенные им же опоры, столкнул первый камешек лавины. Вот вы, человек приезжий, даже с вашей теоретической подготовкой, вместо кентавра видите лишь господина с мотоциклом. Пройдет неделя, месяц, год, и вы сперва допустите возможность существования господина на колесах вместо ног; потом вы внутренне согласитесь с самим собой – а еще через полгода (если не гораздо раньше!) к вашему подъезду подкатит кентавр. И вы не удивитесь его визиту! Ибо сознание ваше будет готово принять такое бытие.


С кухни доносится лязг разбиваемой тарелки.

Мурлыканье сменяется причитаниями.


Магистр. Я не стану спорить с вами, д-дорогой Иероним Павлович. Мы оба правы, каждый по-своему. Особенно если учесть, что вы все прекрасно понимали с самого начала. Главное в д-другом: мироздание меняется, причем не к лучшему и не к худшему – и нам надо привыкать жить здесь и сейчас, думая о завтра. Ваш город волей случая стал п-прекрасным полигоном для испытаний, п-проверок и исследований…

Фол (с ехидцей). Волей случая, начальник?

Магистр (твердо). Именно так. И мое руководство не хотело бы упустить эту возможность. Иначе завтра мы окажемся неподготовлены к новому б-бытию в масштабах, гораздо превышающих размеры отдельно взятого города. У вас процесс расширения идет в десятки, сотни раз быстрее, чем в д-других местах; вы – это завтрашний день.

Ерпалыч. Не только расширения. Расслоения, большей свободы, но и большей неустойчивости. Этот город – модель того, что наш общий друг Алик (кстати, не слишком ли долго он пребывает в объятиях Морфея?) назвал «Люди, боги и я». Прекрасная формулировка, особенно это «…и я». Отсутствие самоосознания: а я-то кто такой, черт побери?! Мы, уважемый магистр, имеем расслоение: центральные районы, где реальность на время стабилизировалась по схеме «моление-воздаяние» или, если угодно, «я тебе, ты – мне». Далее, имеется Дальняя Срань, где расширение пошло рывками, и лодка опять начала раскачиваться…

Магистр. Конкретнее?

Ерпалыч. Да сколько угодно! Общение с высшим ярусом (одноразовые иконки, заказные молебны и освящения чердаков с гаражами), а также контакт с ярусом средним (болевые точки среды, они же квартирники, утопцы, исчезники и прочие) – схема стала меняться! При сохранении «я тебе, ты – мне» добавился новый вариант: «Ты мне, чтобы я тебе не…». Возник рэкет, сознательный рэкет Тех, которые в силу законов своей среды, законов расширяющегося мироздания, остались не у дел. Мы их зовем бомжами. В древности, когда мир был молод, их звали чудовищами и таскали на прокорм гидрам-драконам-алмасты молоденьких девушек. Мы пока обходимся без девушек, но это до поры до времени! Возникли чудовища – в бытовом, повседневном плане! – ответно возникли герои, способные оказать противодействие.

Фол (ржет). Валько! Герой-матюгальник!

Ерпалыч (строго). Нечего веселиться, Фолушка! Да, герой! – если принять это слово, как условное наименование противовеса чудовищам. Полагаю, и в древности герой у многих не вызывал особого пиетета: туп, грязен, социально опасен, сексуально активен – но, увы, необходим!

Магистр. Вы рассматривали альтернативу чудовищам не в плане героев, а в плане… э-э… п-противоположности?

Ерпалыч. Рассматривал. Альтернатива – боги. Формирование псевдоязыческого пантеона из бывших людей. Тот же рэкет, только более цивилизованный… политеизм как прообраз организованной преступности, мафии и для Тех, и для Этих. Полагаю, что и этот процесс у нас идет вовсю… но фактов не имею.

Магистр. Пока не имеете?

Ерпалыч. Пока не имею.

Магистр. Я не ошибся в вас, дорогой Иероним Павлович. К сожалению, Большая Игрушечная лишила нас возможности п-продолжать исследования здесь, в городе… Мы думали, что это временно; и ошиблись. Сейчас работать здесь может лишь местный, п-приспособленный к расширенной реальности. Я п-предлагаю вам работу, господин Молитвин: мы собираемся в-восстанавливать региональный филиал НИИПриМ, и вакансия заведующего филиалом свободна. Подбор сотрудников во многом тоже будет зависить от вас. Что скажете?


Ерпалыч встает и бродит по комнате.


Ерпалыч. Мне надо подумать.

Магистр (тоже вставая). Отлично. Д-думайте. И свяжитесь со мной, когда надумаете. Вот телефон моего номера в гостинице. Только учтите: ваш случай уникален, и вы тоже будете кусать локти, если упустите в-возможность…

2

Наверное, кто-то там, наверху, кто смотрит весь наш сумасшедший спектакль и ухмыляется в бороду, мимоходом пожалел меня. Потому что наступил антракт; потому что голоса стихли, прожектор солнца за окном пригасил свечение, а пылинки из кордебалета устали плясать, опустившись на пол.

Я пришел в себя.

Странно: если можно прийти в себя, значит, можно быть не в себе, можно быть или не быть, за-быть, выйти за пределы собственного бытия, чтобы вернуться…

Теперь точно знаю: можно.

* * *

– Больно, – сказал Пашка.

– Алька? – спросил Пашка.

Я шагнул к нему, чтобы обнять, но он поспешно отстранился. И вздрогнул, когда его страшные руки дернулись ответно ко мне. Окровавленные акульи морды смотрели на меня тупыми буркалами, начинаясь сразу от человеческих локтей, мерцая серебром чешуи; руки-рыбы были мокрые, скользкие, теперь я отчетливо видел это, косо срезанные культи зевали треугольниками зубастых пастей – и Пашке было стыдно за них.

– Привет, Пашка, – сказал я.

– Рад тебя видеть, – сказал я.

И все-таки обнял брата моего.

Ничего его руки мне не сделали. Просто сошлись за моей спиной, холодным кольцом сдавив ее, а лицо Пашки сморщилось, подмигивая маской грустного клоуна – и ткнулось в мое плечо.

Мгновением позже я обеспамятел, теряя сознание, как теряют монетку, опущенную в дырявый карман, стремительно вылетая с Выворотки на Лицо; но мгновения нам хватило.

Я ведь не знал, что разговоры с ушедшими – красивая ложь.

Память не возвращается к мертвым, хоть океан крови выпей; она возвращается к нам, живым. Нет, не так. Она возвращается и к тем, и к другим; к мертвым – на миг, к живым – навсегда. Правильно советуют отгонять от жертвенной ямы любую тень, кроме желанной, ожидаемой… гнать, грозить оружием, подспудно зная, что им важно не оружие, а угроза – просто нам трудно грозить, оставаясь безоружными. Кричать, не давать хлебнуть ни матери, ни другу, если ждешь не друга и не мать. Иначе сойдешь с ума, впустив в себя многих; иначе ты пойдешь к ним, а не они к тебе.

Жалость сейчас способна убить.

Милосердие – яд.

Мы стояли, обнявшись, и вокруг молчал Последний День, общий, один на всех, и тем не менее, у каждого – свой.


Сперва было темно. Потом явился страх немоты. Это оказалось очень страшно: потерять язык, мучительно катать во рту чужие граненые слова, пока они не перестают резать небо, все время ощущая собственную неполноценность, которая в тринадцать лет трижды мучительней; рядом папа (здравствуй, папа!.. это я, Алька!.. не слышит…), он все понимает, но ему еще тяжелей, он вообще объясняется на пальцах, с продавцами, с полисменами, с чиновником по выплате пособий… Все время кажется: они смеются за спиной. Это неправда, это болезненное самолюбие подростка – напротив, они благожелательны, они терпеливо ждут, пока ты достроишь корявую фразу, они улыбаются, когда понимают тебя… впрочем, они все время улыбаются, от уха до уха, у них прекрасные дантисты, которые отлично зарабатывают; и этому тоже надо учиться – зарабатывать и быть «happy».

Улыбка дается труднее языка.

Всплывают похороны (почему похороны?.. чьи?.. не знаю…) – ворота, выставка венков по двадцать пять долларов, есть дороже, с красными шишечками, есть еще дороже, с шишечками и бантиками из сусального золота. Машины едут гуськом по асфальтовым дорожкам, огибают пруд, где плавают жирные утки; вот и собственно кладбище. Футбольное поле, зеленый газон – и ряды аккуратных плит разбегаются во все стороны. Яма… скорее колодец с ровными стенками, а над ямой – лебедка. С ее помощью на цепях опускают гроб. Очень удобно. Вокруг могилы расстелены ковровые покрытия, чтобы не стоять в грязи, это тоже удобно, а для детей и престарелых родственников расставлены кресла. Хочется сесть в кресло, хочется стать на покрытие… пока не соображаешь: ковры лежат поверх чужих плит. Из-под краешка покрытия, рядом с ножкой кресла, выползает надпись: «…рогому дедушке от внуков. До встречи на небесах!». Надпись сделана по-русски, красивыми буквами с завитушками.

Отказ сесть в кресло вызывает общее удивление, и все собравшиеся время от времени косятся на странного мальчишку, который стоит в грязи, поодаль от идеальной могилы с удобной лебедкой.

Океан и переезд в Южную Каролину ассоциируются с удивительным понятием «Восьмая Программа». Стрим-Айленд, льготное жилье, вскоре – колледж на побережье и пенсия по инвалидности для отца, стоившая всего две тысячи (спасибо врачу-эмигранту за нужные бумаги). Соленые брызги в лицо. Самая лучшая в мире девушка. Самые мерзкие в мире враги. Тоска. Папа много пьет и часто говорит о том, что надо бы съездить в гости домой. Он так и говорит: «в гости домой» – а потом идет покупать виски, потому что водка здесь непривычно дорогая.

– Может, давай постучим в домино?

Или раздавим одну на двоих?

Раньше поменьше горчило вино,

Раньше побольше здесь было своих.

Ладно, не будем грустить о былом,

И на бутылку хватает деньжат…

Что ты! Не надо… ты все-таки дом,

Дом,

Из которого я не хотел уезжать…

Папа.

Океан.

Я.

И слова, вспыхнувшие передо мной на белой стене облаков, от зеленой глади океана до неба, где сидит Тот, кто смотрит весь наш сумасшедший спектакль и ухмыляется в бороду.

«Вложить душу».

Как меч в ножны; как память в память, чужую в свою, заставив их переплестись «плетнем», способным заклясть небывалое.

Да, ей здесь не место, чужой памяти, и даже не памяти, а чему-то, для чего у меня нет названия; да, так можно сойти с ума – но иначе у меня не получалось.

Никак.

3
Вложить душу
(опыт фуги)
Praeludium

Рассвет пах обреченностью.

Еще не открывая глаз, Мбете Лакемба, которого в последние годы упрямо именовали Стариной Лайком, чувствовал тухлый привкус судьбы. Дни Предназначения всегда начинаются рассветом, в этом они неотличимы от любых других дней, бессмысленной вереницей бегущих мимо людей, а люди смешно растопыривают руки для ловли ветра и машут вслепую – всегда упуская самое важное. Сквозняк змеей скользнул в дом, неся в зубах кровоточащий обрывок бриза, и соленый запах моря коснулся ноздрей Мбете Лакембы. Другого запаха, не считая тухлятинки судьбы, жрец не знал – единственную в своей жизни дальнюю дорогу, связавшую остров с островом, окруженный рифами Вату-вара с этим испорченным цивилизацией обломком у побережья Южной Каролины, упрямый Лакемба проделал морем. Хотя западные Мбати-Воины с большими звездами на погонах предлагали беречь время и лететь самолетом. Наверное, вместо звезд им следовало бы разместить на погонах циферблаты часов, ибо они всю жизнь боялись потратить время впустую. Неудачники – так они звали тех, чье время просыпалось сквозь пальцы. Удачей же считались латунные звезды, достойная пенсия и жареная индейка; западные Мбати рождались стариками, навытяжку лежа в пеленках, похожих на мундиры, и называли это удачей.

Мбете Лакемба оторвал затылок от деревянного изголовья и, кряхтя, стал подниматься. Большинство береговых фиджийцев к концу жизни было склонно к полноте, и жрец не являлся исключением. Когда-то рослый, плечистый, сейчас Лакемба сутулился под тяжестью лет и удвоившегося веса, а рыхлый бурдюк живота вынуждал двигаться вперевалочку, подобно глупой домашней птице. Впрочем, лицо его оставалось прежним, вытесанным из пористого камня скал Вату-вара… было странно видеть такое лицо у жирного старика, и местные рыбаки тайком скрещивали пальцы, когда им доводилось наткнуться на острогу немигающих черных глаз Старины Лайка. Рыбаки смотрели телевизор и любили своих жен под вопли компакт-проигрывателя, у рыбаков была медицинская страховка и дом, воняющий пластмассой, но в море волны раскачивали лодку, а ночное небо равнодушно взирало сверху на утлые скорлупки, и медицинская страховка казалась чем-то несущественным, вроде муравья на рукаве, а слова Старины Лайка о муссоне пополуночи – гласом пророка перед коленопреклоненными последователями.

Потом рыбаки возвращались домой, и Уитни Хьюстон помогала им любить своих жен, громко жалуясь на одиночество из темницы компакт-проигрывателя.

Стараясь не разбудить матушку, бесформенной кучкой тряпья прикорнувшую в углу у земляной печи, Мбете Лакемба вышел во двор. Посторонний наблюдатель отметил бы бесшумность его шага, удивительную для возраста и телосложения жреца, но в доме Старины Лайка не водилось посторонних. Зябко передернувшись, старик снял с веревки одежду и принялся натягивать брезентовые штаны с не перестававшими удивлять его карманами на заднице. Эти карманы удивляли жреца много лет подряд, потому что задница нужна здравомыслящему человеку, чтобы на ней сидеть, а не хранить всякую ерунду, сидеть на которой неудобно и даже болезненно, будь ты правильный человек с Вату-вара или рыбак, верящий одновременно в приметы и медицинскую страховку.

Пожалуй, гораздо больше стоил удивления тот факт, что штаны Лакембы совершенно не промокли от утренней росы – но это пустяки, если знаешь слова Куру-ндуандуа, зато карманы на заднице…

Почесав волосатое брюхо, Мбете Лакемба прислонился к изгороди и шумно втянул ноздрями воздух. Нет. Рассвет по-прежнему пах обреченностью. Даже сильнее, чем при пробуждении. Так уже было однажды, когда жрецу пришлось схватиться с двухвостым Змеем Туа-ле-ита, духом Тропы Мертвых, беззаконно утащившим душу правильного человека. Белый священник еще хотел тогда увезти Лакембу в госпиталь, он твердил о милосердии, а потом принялся проклинать дураков с кожей цвета шоколада «Corona», потому что не понимал, как может здоровый детина больше недели лежать неподвижно с холодными руками и ногами, лишь изредка хватая сам себя за горло; а в Туа-ле-иту белый священник не верил, что удивительно для жреца, даже если ты носишь странный воротничок и называешь Отца-Нденгеи то Христом, то Иеговой.

К счастью, матушка Мбете Лакембы не позволила увезти сына в госпиталь св. Магдалины, иначе двухвостый Туа-ле-ита не только заглотал бы украденную душу вместе со жрецом, задохнувшимся под кислородной маской, но и славно повеселился бы среди западных Мбати. Хотя вопли белого священника, распугавшие духов-покровителей, не прошли даром: вскоре островок Вату-вара позарез понадобился звездным погонам для их громких игр. Рассвет был правильным – после забав западных Мбати-Воинов остается выжженный камень, гнилые телята со вздувшимися животами и крысы размером с добрую свинью, радующие своим писком духа Тропы Мертвых.

Но мнения жреца никто не спрашивал, потому что западный Мбати с самой большой звездой и без того втайне порицал расточительность правительства: верх глупости – оплачивать переселение «шоколадок» за казенный счет, особенно после выплаты им двухсотпроцентной компенсации. Так что жители Вату-вара разъехались по Океании, неискренне благодаря доброе чужое правительство, а пароход со смешным названием «Paradise» повез упрямого Мбете Лакембу с его матушкой прочь от родных скал.

Туда, где горбатые волны Атлантики омывают побережье Южной Каролины, не забывая плеснуть горсть соленых слез и на крохотную насыпь Стрим-Айленда.

Мбете Лакемба знал, что делает, поднимаясь на борт «Paradise».


…капрал береговой охраны, здоровенный негр с наголо бритой головой, махал со своего катера Старине Лайку – даже мающемуся похмельем капралу было видно, что сегодня старика обременяет не только полусотня фунтов жира, способная заменить спасательный жилет, но и изрядная порция дурного настроения.

Proposta-1

Бар пустовал: считал мух за стойкой однорукий бородач-хозяин, спал, уронив голову на столешницу, Плешак Абрахам – да еще сидел в углу, за самым чистым столиком, незнакомый коротышка в брезентовой рыбацкой робе.

Явно с чужого плеча.

– Как всегда, Лайк? – осведомился однорукий, выждав, пока Лакемба привыкнет к сумраку после солнца, вовсю полыхавшего снаружи.

Полдень диктовал острову свои условия.

Старик кивнул, и Кукер лягнул располагавшуюся рядом дверь. За дверью послышался грохот посуды, сменив доносившееся перед тем гитарное треньканье – мексиканец-подручный сломя голову кинулся жарить бекон и заливать шкворчащие ломтики пятью яйцами; вкусы Старины Лайка не менялись достаточное количество лет, чтобы к ним могли привыкнуть, как к регулярной смене дня и ночи.

Коротышка в робе прекратил изучать содержимое чашки, которую грустно держал перед собой близко к глазам, и воззрился на Мбете Лакембу. Если поначалу он явно предполагал, что темная маслянистая жидкость в чашке рано или поздно превратится в кофе – то сейчас одному Богу было известно, в кого он намеревался превратить разжиревшего старика.

– Доброе утро! – коротышка грустно пожевал обметанными простудой губами. – Меня зовут Флаксман, Александер Флаксман. Доктор ихтиологии. Присаживайтесь, пожалуйста, ко мне, а то я скоро подохну от скуки и не дождусь катера.

– Лакемба, – бросил старик, садясь напротив.

Обреченность рассвета мало-помалу просачивалась вовнутрь, и ноздри жреца трепетали, ловя вонь судьбы.

Блеклые глазки доктора Флаксмана зажглись подозрительными огоньками.

– Лакемба? – переспросил он и даже отхлебнул из чашки, чего раньше отнюдь не собирался делать. – Мбати Лакемба? Явуса но Соро-а-вуравура?

– Мбете Лакемба, – равнодушно поправил старик. – Мбете, матангали-мбете. Явуса На-ро-ясо. Туна-мбанга ндау лаваки. Оро-и?

Однорукий Кукер за стойкой нахмурился и поковырялся пальцем в ухе.

– В моем заведении говорят нормальным языком, – буркнул он. – А кто хочет плеваться всякой дрянью, пусть выметается на улицу.

Было видно, что коротышка изрядно успел осточертеть Вильяму Кукеру; просто раньше не находилось повода взъесться на доктора ихтиологии.

Кофе ему не нравится, умнику…

– Он спросил: не являюсь ли я Лакембой из касты воинов? – старик даже не повернулся к обозленному Кукеру. – И не принадлежу ли к общине «Взимающих дань со всего света»? А я ответил, что с момента зачатья вхожу в касту жрецов, матангали-мбете.

– Именно так, – хихикнул коротышка. – И еще вы добавили, что у «испражняющегося камнями» отвратительное произношение. Думали, я не знаю диалекта Вату-вара?!

Жрец промолчал.

Разочаровывать гордого своими познаниями коротышку было недостойно правильного человека – кроме того, за «ндау лаваки» на родине Мбете Лакембы вызывали на поединок в рукавицах, густо утыканных акульими зубами.

Оро-и?

– Пять лет, – разлагольствовал меж тем довольный собой Флаксман, – пять лет моей жизни я отдал вашим скалам, вашим бухтам и отмелям, и, в первую очередь, вашим тайнам, уважаемый Мбете Лакемба! Если бы мне кто-нибудь сказал тогда, что годы спустя меня смоет за борт, и я окажусь на забытом Богом и правительством Штатов островке, где встречу потомственного жреца из общины На-ро-ясо, «Повелевающих акулами» – клянусь, я рассмеялся бы и плюнул ясновидцу в глаза!..

«А он разбил бы тебе породистую морду», – подумал Лакемба, принимаясь за яичницу, которую только что поставил на стол сияющий мексиканец.

Коротышка вдруг осекся, словно первый проглоченный Лакембой кусок забил доктору ихтиологии горло.

– Лакемба? – хрипло переспросил он. – Погодите, погодите… Туру-ноа Лакемба случайно не ваша родственница?

– Это моя матушка, – из уважения к матери старик на миг перестал жевать и сложил ладони передо лбом.

– Матушка?! Так ведь именно ее я просил… нет, умолял позволить мне увидеть обряд инициации вашей явусы! Тот самый, о котором вспоминал в своих мемуарах падре Лапланте!.. Боже, ну почему вы, фиджийцы, такие упрямые? И чем я, доктор Флаксман, хуже францисканца Лапланте?!

«Тем, что белый Лапланте тоже Мбете, как и я, разве что называет Великого Нденгеи по-иному», – жрец продолжил завтрак, тщетно пытаясь отрешиться от болтовни доктора Флаксмана.

– Дался вам этот обряд, – хмыкнул из-за стойки Кукер, царапая ногтем деревянную панель. – Маетесь дурью…

На дереве оставались еле заметные белесые шрамики.

– Вы не понимаете! Падре Лапланте писал, что члены явусы На-ро-ясо в день совершеннолетия ныряют в бухту и пускают себе кровь, привлекая акул! А потом – знаете, каким образом они останавливают атакующего хищника?!

– Из гарпунного ружья, – однорукий Кукер не отличался богатой фантазией.

– Дудки! Они останавливают акулу… поцелуем! И та не только прекращает всякие попытки сожрать безумца, но и начинает защишать его, если в бухте окажется другая акула!

– Эй, Пако! – заорал Кукер во всю глотку. – Эй, сукин сын, ботинок нечищенный, ты меня слышишь?

– Слышу, хозяин! – донесся из-за двери голос мексиканца.

– Мы тебя сегодня акуле кинем! Понял, бездельник?

– Зачем?

Видимо, после восьми лет работы на Вильяма Кукера, Пако равнодушно отнесся к подобной перспективе.

– Навроде живца! Она на тебя, дурака, кинется, а док ее в задницу целовать будет! Прямо под хвост! Понял?!

Пако не ответил – наверное, понял.

Флаксман обиделся и на некоторое время заткнулся, что вполне устраивало Лакембу; однако теперь завелся Кукер.

– Не знаю, какие штуки вытворяет родня Старины Лайка – пусть хоть трахаются с акулами! – но когда зараза-мако оттяпала мне руку по локоть (Билл демонстративно помахал культей, словно это должно было пристыдить коротышку), мне было не до поцелуев! И вот что я вам скажу, мистер: вы, может, и большая шишка у себя, откуда вы там вынырнули; наверное, и в акулах вы разбираетесь, как ихний президент – не стану спорить. Но не надо меня учить, как с ними себя вести! Лучший поцелуй для хвостатой мрази – заряд картечи, или хороший гарпун; а всего лучше подружка – динамитная шашка!

Словно в унисон последнему выкрику, завизжали петли, дверь бара распахнулась настежь, и в проем полыхнуло солнце. Черный силуэт на пороге грузно заворочался, окрашиваясь кровью, подгулявший бриз с моря обнял гостя за широкие плечи и швырнул в лица собравшимся пригоршню йодистой вони.

И еще – обреченности.

Люди молчали, хлопали ресницами, а судьба бродила по берегу и посмеивалась. Мбете Лакемба отчетливо слышал ее смех и вкрадчивые шаги, похожие на плеск волн.

Но это длилось недолго.

– Точно, Билли! – громыхнуло с порога не хуже динамита, и дверь с треском захлопнулась, отрезав людей от кровавого солнца, своевольного бриза и запаха, который только притворялся запахом моря. – Запалил фитилек – и кверху брюхом!

Через мгновение к стойке протопал Ламберт Мак-Эванс, известный всему Стрим-Айленду как Малявка Лэмб. Он грохнул кулачищем по деревянному покрытию, во всеуслышанье пустил ветры и огляделся с надеждой: а вдруг кому-то это не понравится?

Увы, повода отвести рыбацкую душу не представилось.

– Совсем житья не стало от треклятых тварей! Четвертый день выходим в море – и что? Болт анкерный с левой резьбой! Мало того, еще и половину сетей – в клочья! Я ж говорил: надо было сразу пристрелить ту грязнопузую бестию, не будь я Ламберт Мак-Эванс! Глядишь, и Хью до сих пор небо коптил бы, и весь Стрим-Айленд не ерзал по гальке голым… эх, да что там! Джину, Билл! Чистого.

Любую тираду Малявка Лэмб заканчивал одинаково – требуя джину.

Чистого.

– Извините, так это вы и есть мистер Мак-Эванс? – вдруг подал голос ихтиолог.

– Нет, Майкл Джексон! – заржал Кукер, снимая с полки граненую бутыль «Джим Бима». – Сейчас споет.

Сам рыбак вообще проигнорировал обращенный к нему вопрос.

– Так я, собственно, именно с вами и собирался встретиться! – сообщил доктор Флаксман, лучась радостью. – Про какую это «грязнопузую бестию» вы только что говорили? Уж не про ту ли акулу, насчет которой с вашего острова поступила телеграмма в Американский институт биологических наук, ново-орлеанское отделение?

– Ну? – хмурый Ламберт соизволил повернуться к ихтиологу. – А ежели и так? Только мы, парень, телеграмму в Чарлстон посылали, а не в ваш сраный Нью-Орлеан!

– Этим бездельникам из Ассоциации? – презрительно скривился Флаксман. – У них едва хватило ума переправить ваше сообщение в наш институт. И вот я здесь!

Осчастливив собравшихся последним заявлением, доктор поднялся, гордо одернул рыбацкую робу – что смотрелось по меньшей мере комично – и начал представляться. Представлялся Флаксман долго и со вкусом; даже толстокожий Лэмб, которому, казалось, было наплевать на все, в том числе и на недавнюю гибель собственного брата Хьюго, перестал сосать джин и воззрился на ихтиолога с недоумением.

– …а также член КИА – Комиссии по исследованию акул! – гордо закончил Александер Флаксман.

– И приплыл сюда верхом на ездовой мако! – фыркнул Малявка Лэмб.

– Почти, – с неожиданной сухостью отрезал ихтиолог. – В любом случае, я хотел бы получить ответы на свои вопросы. Где акула, о которой шла речь в телеграмме? Почему никто не хочет со мной об этом говорить? Сплошные недомолвки, намеки… Сначала присылаете телеграмму, а потом все как воды в рот набрали!

Член КИА и прочее явно начинал кипятиться.

– Я вам отвечу, док.

Дверь снова хлопнула – на этот раз за спиной капрала Джейкобса, того самого здоровенного негра, что махал рукой стоявшему на берегу Лакембе.

– Потому что кое-кто действительно набрал в рот воды, причем навсегда. Три трупа за последнюю неделю – это вам как? Любой болтать закается!

– Но вы-то, как представитель власти, можете мне рассказать, что здесь произошло? Я плыл в такую даль, чуть не утонул…

– Я-то могу, – довольный, что его приняли за представителя власти, негр уселся за соседний столик, и Пако мигом воздвиг перед ним гору истекавших кетчупом сэндвичей и запотевшую кружку с пивом. – Я-то, дорогой мой док, могу, только пускай уж Ламберт начнет. Если, конечно, захочет. А я продолжу. Что скажешь, Малявка?

– Думаешь, не захочу? – хищно ощерился Ламберт, сверкнув стальными зубами из зарослей жесткой седеющей щетины. – Верно думаешь, капрал! Не захочу. Эй, Билл, еще джину! Не захочу – но расскажу! Потому что этот очень ученый мистер плавает в том же самом дерьме, что и мы все! Только он этого еще не знает. Самое время растолковать!

В бар вошли еще люди: двое таких же мрачных, как Ламберт, рыбаков, молодой парень с изуродованной левой половиной лица (по щеке словно теркой прошлись) и тихая девушка в сером платье с оборками.

– Вся эта срань началась около месяца назад, когда мы с моим покойным братцем Хью ловили треску. Ловили, понятное дело, малой сетью…

Risposta-1

– Давай, Лэмб, вытаскивай! – стоя на мостике, Хьюго наблюдал, как наливается блеском рыбьей чешуи сеть, подтягиваемая лебедкой с левого борта. Лов сегодня был отменный, тем паче, что сооружение, скромно именуемое братьями «малой сетью», на самом деле чуть ли не вдвое превышало по размеру разрешенную снасть. Вдобавок Мак-Эвансы забросили еще пару-тройку крючков – открывшийся в Мертл-Бич китайский ресторанчик неплохо платил за акульи плавники.

В этот момент «Красавчик Фредди» содрогнулся.

Противно завизжали лебедочные тали, поперхнулся равномерно тарахтевший мотор, по корпусу прошла мелкая дрожь. Словно кто-то, всплыв из темной глубины, вцепился в сеть с добычей братьев Мак-Эванс, не желая отдавать людям принадлежавшее морю. Но «Красавчик Фредди», унаследовав изрядную долю упрямства своих хозяев, переждал первый миг потрясения и выгнул горбом металлическую спину, разворачиваясь носом к волне.

Лебедка поспешно застучала вновь, тали самую малость ослабли – и, когда сеть мешком провисла над пеной, братья Мак-Эвансы в сердцах высказали все, что думали по поводу зиявшей в сети рваной дыры.

Почти одновременно последовал рывок с правого борта. Леса натянулась и звенела от напряжения, вода кипела бурунами – а потом поводок разом ослаб, и живая торпеда взметнулась над водой, с шумом обрушившись обратно и обдав подбежавших к борту рыбаков целым фонтаном соленых брызг.

– Большая белая! – пробормотал Хьюго. – Футов двенадцать, не меньше!

– Небось, эта скотина нам сеть и порвала, – сплюнул сквозь зубы Ламберт. – Пристрелю гадину!

Он совсем уж было собрался нырнуть в рубку за ружьем, но более спокойный и рассудительный Хьюго придержал брата.

– Ты ее хоть рассмотрел толком, урод?!

– Да что я, акул не видел?! – возмутился Ламберт.

– Не ерепенься, братец! У нее все брюхо… в узорах, что ли? Вроде татуировки! Может, такой акулы вообще никто не видал!

– И не придется! – Малявка Лэмб хотел стрелять и знал, что будет стрелять.

– Дубина ты! А вдруг ею яйцеголовые заинтересуются?! Продадим за кучу хрустящих!

Подобные аргументы всегда оказывали на Ламберта правильное действие – а тут еще и белая бестия, как специально, снова выпрыгнула из воды, и рыбак в самом деле увидел вязь ярко-синих узоров на светлом акульем брюхе.

– Убедил, Хью, – остывая, буркнул он. – Берем зверюгу на буксир и… Слушай, а где мы ее держать будем? Сдохнет, падаль, кто ее тогда купит?!

– А в «Акульей Пасти»! – хохотнул Хьюго, которому понравился собственный каламбур. – Перегородим «челюсти» проволочной сеткой – и пусть себе плавает!

«Акульей Пастью» назывался глубокий залив на восточной оконечности Стрим-Айленда, с узкой горловиной, где скалы-«челюсти» отстояли друг от друга на каких-нибудь тридцать футов.

Kontrapunkt

Вечером, когда лиловые сумерки мягким покрывалом окутали остров, старый Мбете Лакемба объявился на ветхом пирсе, с которого Лэмб Мак-Эванс, чертыхаясь, швырял остатки сегодняшнего улова в «Акулью Пасть». Впрочем, рыба исчезала в АКУЛЬЕЙ ПАСТИ как в прямом, так и в переносном смысле слова.

– О, Старина Лайк! – обрадовался Малявка. – Слушай, ты ж у нас вроде как акулий родич?! Глянь-ка… сейчас, сейчас, подманю ее поближе…

Однако, как ни старался Малявка, пленная акула к пирсу подплывать отказывалась. И лишь когда Мбете Лакемба хлопнул ладонью по воде, акула, словно вышколенный пес, мгновенно возникла возле пирса и неспеша закружила рядом, время от времени предоставляя татуированное брюхо для всеобщего обозрения.

– Ну что, видел? – поинтересовался Ламберт, приписав акулье послушание своему обаянию. – Что это?

– Это Н'даку-ванга, – лицо фиджийца, как обычно, не выражало ничего, но голос на последнем слове дрогнул. – Курчавые охотники с юго-восточного архипелага еще называют его Камо-боа-лии, или Моса.

– А он… этот твой хренов Н'даку – он редко встречается?

– Н'даку-ванга один, – Лакемба повернулся и грузно побрел прочь.

– Ну, если ты не врешь, старина, – бросил ему в спину Малявка Лэмб, – то эта зараза должна стоить уйму денег! Коли дело выгорит – с меня выпивка!

Лакемба кивнул. Зря, что ли, пароход со смешным названием «Paradise» вез жреца через соленые пространства? И уж тем более ни к чему было объяснять Ламберту Мак-Эвансу, что Н'даку-ванга еще называют Н'даку-зина, то есть «Светоносный».

На падре Лапланте это имя в свое время произвело немалое впечатление.

Proposta-2

– …ну а потом к нам заявился этот придурок Пол!

Ламберт заворочался, нашарил на стойке свой бокал с остатками джина и опрокинул его содержимое в глотку. Не дожидаясь заказа, Кукер сразу же выставил рассказчику банку тоника, зная, что оба Мак-Эванса (и Лэмб, и покойный Хьюго), предпочитают употреблять джин с тоником по отдельности.

Впрочем, Хьюго – предпочитал.

– Так вот, на чем это я… ах, да! Заявляется, значит, с утреца этот придурок Пол и просится кормить зверюгу!

– Ты б попридержал язык, Малявка, – неуверенно заметил Кукер, дернув культей. – Сам знаешь: о мертвых или хорошо, или… Опять же, вон и папаша его здесь!

Кукер умолк и лишь покосился на спящего Плешака Абрахама.

– А мне плевать! Пусть хоть сам Отец Небесный! Говорю – придурок! Придурком жил, придурком и подох! Ну кто, кроме полного кретина, добровольно вызовется кормить акулу?!

– Помнится мне, Ламберт, раньше ты говорил, будто вы с братом его наняли, – как бы невзначай ввернул капрал Джейкобс, расправляясь с очередным сэндвичем.

– Верно, наняли, – сбавил тон Малявка Лэмб. – Только парень сам напросился! Эти эмигранты рыбьи потроха руками ворошить согласны, за цент в час! И попомните мое слово: все дерьмо из-за мальчишки приключилось!

– Пол кормил акулу вовсе не из-за ваших денег, – голос девушки в сером платье звучал ровно, но в больших черных глазах предательски блестели слезы. – Сколько вы платили ему, мистер Мак-Эванс? Пятерку в день? Десятку?!

– Этот придурок и серебряного четвертака не заработал! – проворчал Ламберт, не глядя на девушку.

– Не смейте называть его придурком! – выкрикнула девушка и отвернулась, всхлипнув. – Вам никому не было до него дела! Деньги, деньги, только деньги! А кто не мчится сломя голову за каждой монетой – тот придурок и неудачник! Так, мистер Мак-Эванс? Так, Барри Хелс? – обернулась она к парню с изуродованной щекой.

– А я-то тут при чем, Эми? – огрызнулся Барри.

– При том! Раз не такой, как все – можно издеваться над ним с дружками! Да, Барри? Раз придурок – можно платить ему гроши за черную работу! Да, мистер Мак-Эванс? А то, что этот «полный кретин» – тоже человек, что у него тоже есть душа, что ему тоже нужен кто-то, способный понять его – на это всему Стрим-Айленду в лучшем случае наплевать! Мать еще на родине умерла, отец – горький пьяница; вон, сын погиб, а он нажрался и дрыхнет в углу! Никто из вас его не понимал!.. И я, наверное, тоже, – помолчав, добавила Эми.

Малявка Лэмб пожал широченными плечами и стал шумно хлебать тоник.

– У Пола не было ни одного близкого существа, – очень тихо проговорила девушка. – Никого, кому бы он мог… мог излить душу! Я пыталась пробиться к нему через панцирь, которым он себя окружил, защищаясь от таких, как вы, но я… я не успела! И он не нашел ничего лучшего, чем вложить свою душу в эту проклятую акулу!

Risposta-2

Золотистые блестки играли на поверхности бухты, сытое море, щурясь от солнца, лениво облизывало гладкую гальку берега; чуть поскрипывали, мерно качаясь, тали бездействующей лебедки.

Ветхий пирс еле слышно застонал под легкими шагами девушки. У самого края ранняя гостья остановилась и стала озираться по сторонам. Взгляд ее то и дело возвращался к горке сброшенной одежды в шаге от черты прибоя. Линялые джинсы, футболка с надписью «Megadeath» и скалящимся черепом, а также старые кроссовки Пола честно валялись на берегу; но самого Пола нигде не было видно.

– Пол! – позвала Эми.

Никто, кроме чаек, не отозвался.

– Пол! – в охрипшем голосе девушки прозвучала тревога.

Какая-то тень мелькнула под искрящейся поверхностью бухты, и воду вспорол большой треугольный плавник. Сердце Эми замерло, девушка вгляделась – и чуть не вскрикнула от ужаса, зажав рот ладонью. За плавник цеплялась гибкая юношеская рука! На миг Эми почудилось, что кроме этой руки там больше ничего нет, это все, что осталось от Пола – но в следующее мгновение рядом с плавником возникла светловолосая голова, знакомым рывком откинув со лба мокрые пряди – и девушка увидела лицо своего приятеля.

В глазах Пола не было ни страха, ни боли, ни даже обычной, повседневной настороженности подростка, обиженного на весь мир. Неземное, невозможное блаженство плескалось в этом взгляде, смешиваясь со струйками, обильно стекавшими с волос. Пол тихо засмеялся, не видя Эми, прополоскал рот и снова исчез под водой.

Их не было долго – минуту? две? больше? – но вот акулий плавник снова разрезал поверхность бухты, уже значительно дальше от пирса; и снова рядом с ним была голова Пола! Эми стояла, затаив дыхание, словно это она сама раз за разом уходила под воду вместе с юношей и его жуткой подругой – а потом вода всколыхнулась совсем близко, и девушка увидела, как Пол неохотно отпускает огромную рыбу. Акула развернулась, лениво выгнув мощное тело, и ее круглый немигающий глаз уставился на Эми. Что-то было в этом пронизывающем насквозь взгляде, что-то древнее, завораживающее… рыбы не могут, не должны смотреть так!

«Не имеют права смотреть так», – мелькнула в мозгу совсем уж странная мысль.

С удивительной грацией, и, как показалось Эми – даже с нежностью! – акула потерлась о Пола, почти сразу исчезнув в темной глубине, словно ее и не было.

Сумасшедший сын Плешака Абрахама уцепился за пирс, ловко выбрался из воды, встряхнул головой, приходя в себя – во все стороны полетели сверкающие брызги – и, похоже, только тут увидел Эми.

Лицо юноши неуловимо изменилось. На мгновение по нему скользнула тень, настолько похожая на мрак взгляда хищной твари, что девушка машинально попятилась.

«Ты с ума сошел, Пол!» – хотела крикнуть она; и не смогла.

«Как тебе удалось?!» – хотела спросить она; эти слова тоже застряли у Эми в горле. Девушка понимала: Пол не ответит. Он ждал от нее чего-то другого… совсем другого.

И девушка произнесла именно то, что он ждал:

– Я никому не скажу, Пол.

Пол молча кивнул и пошел одеваться.

Proposta-3

– …ну, с некоторой натяжкой я могу допустить, что парень плавал неподалеку от белой акулы, и та не тронула его, – доктор Флаксман задумчиво чесал подбородок. – Но плавать с ней чуть ли не в обнимку?! И ты, милочка, утверждаешь, будто акула потерлась о твоего приятеля боком, и при этом не содрала с него кожу, а то и мясо до кости… Я склонен принимать на веру слова молоденьких девушек, особенно когда они мне симпатичны, но всему есть предел!

Эми смущенно заморгала; Малявка Лэмб довольно хмыкнул, а остальные на всякий случай промолчали.

Но доктор Флаксман не собирался останавливаться на достигнутом.

– Вы, мисс, видели когда-нибудь вблизи акулью кожу? Так называемые плакоидные чешуйки, которыми покрыта кожа акулы, способны освежевать человека еще до того, как акула пустит в ход зубы! Собственно, плакоиды и есть зубы, со всеми основными признаками, только не развитые окончательно! Кстати, молодой человек, подойдите сюда! – окликнул ихтиолог Барри.

Парень дернулся, как от внезапного толчка, но послушно встал и подошел к доктору.

– Повернитесь-ка… да, лицом к свету. Именно так и выглядят последствия прямого контакта человека с акульей кожей! Класический образец! – Флаксман вертел Барри перед собой, словно экспонат, демонстрируя сетку шрамов на левой половине лица парня всем собравшимся в баре.

– Небось, пробовал с акулой поцеловаться, – проворчал себе под нос Кукер, ловко прикуривая одной рукой самодельную сигарету.

Шутка бармена показалась смешной лишь Ламберту Мак-Эвансу, в силу своеобразного чувства юмора у рыбака.

– Вы ошиблись, мистер, – выдавил вдруг Барри. – Это не акула. Это меня Пол ударил.

– А ну-ка, рассказывай! – немедленно отреагировал капрал, расправившийся к тому времени с сэндвичами. – И знаете, что мне сдается? Что вы все почему-то не спешили сообщать подробности нашему общему знакомому – сержанту Барковичу… Давай, парень, я жду.

– Да тут и рассказывать-то нечего, – Барри смущенно уставился в пол. – Шли мы как-то с Чарли Хэмметом мимо Серых скал, смотрим: Пол идет. Со стороны «Акульей Пасти». Это уже было после того, как сбежала акула Маляв… простите, мистера Мак-Эванса! Она-то сбежала, а Пол все возле бухты околачивался, вроде как ждал чего-то…

– Короче! – капрал Джейкобс отер лиловые губы ладонью и выразительно сжал эту самую ладонь, палец за пальцем, в весьма внушительный кулак.

– Хорошо, мистер Джейкобс! Чарли Хэммет мне и говорит: «Помнишь, Барри, ты его предупреждал, чтоб за Эми не таскался?» Я киваю. «Так вот, я их вчера видел. На берегу. Закатом любовались…» Ну, меня тут злость взяла! Прихватил я Пола за грудки – он как раз до нас дошел – сказал пару ласковых и спиной о валун приложил. Для понятливости.

– Сволочь ты, Барри, – задушенно бросила девушка. – Тупая здоровая скотина. Хуже акулы.

– Может, и так, Эми, – изуродованная щека Барри задергалась, заплясала страшным хороводом полузаживших рубцов. – А может, и не так. И скажу я тебе вот что: Пол твой замечательный одну руку высвободил и тыльной стороной ладони меня по морде, по морде… наотмашь. Хорошо еще, что я сознание сразу потерял. Доктор в Чарлстоне потом говорил: от болевого шока.

Барри машинально коснулся шрамов кончиками пальцев, по-прежнему глядя в пол.

– Очнулся я от стонов Чарли. Он на меня навалился и бормочет, как полоумный: «Барри, ты живой? Ты живой, Барри?» Живой, отвечаю, а язык не поворачивается. И к левой щеке словно головню приложили. Не помню, как домой добрались. Родителям соврали, что в Серых скалах в расщелину сорвались. Они поверили – зря, что ли, у меня вся рожа перепахана, а у Чарли правое запястье сломано? Чарли мне уже потом рассказал: это его Пол за руку взял. Просто взял, пальцы сжал… вот как вы, мистер Джейкобс! Только у вас лапища, не приведи Бог, а Пол всегда хиляком был…

Тишина.

Люди молчали, переглядывались; время шло, а люди молчали…

– Может быть, мы все же вернемся к акуле? – наконец просительно сказал доктор Флаксман, нарушив затянувшуюся дымную паузу, во время которой успели закурить чуть ли не все, исключая самого доктора, старого Лакембу и Эми. Дым сгущался, тек клубами, искажая лица, превращая их в лупоглазые рыбьи морды, проступающие сквозь сизые потоки за стеклом гигантского аквариума.

– Барри говорил, что акула в итоге «сбежала». Как это случилось? В конце концов, здесь не федеральная тюрьма, а Carcharodon Linnaeus – не террорист, готовящий подкоп!

Увы, мудреное название белой акулы в баре Кукера успеха не имело.

– Когда ваши «мозговые косточки» из Чарлстона даже не почухались в ответ на нашу с Хью депешу… – изрядно набравшийся Ламберт с трудом ворочал языком, и, произнеся эту фразу, он с минуту отдыхал. – Так вот, мы неделю подождали – и отбили им вторую телеграмму. А надо было поехать лично и отбить почки! – потому что они соизволили отозваться! Дескать, хрена вам, рыбари мокрозадые, а не денег, подавитесь своей раздерьмовой акулой – или пусть лучше она вами подавится!

– Идиоты!.. – пробормотал доктор Флаксман, комкая край скатерти. – Бездельники! Если бы я узнал хоть на неделю раньше…

Однако рыбак не расслышал слов ихтиолога.

– Все вы, яйцеголовые, одинаковы! – рычал Малявка. – Ломаного цента от вас не дождешься! А потом в газетах про нас, простых людей, кричите: невежи, мол, тупицы! Из-за них пропала эта, как ее… уми… муми… уникальная научная находка! Не скупились бы на хрустящие – ничего б и не пропадало! Все бы вам тащили, море вверх дном перевернули бы!..

– Вот это точно, – вполголоса буркнул ихтиолог.

– А так – что нам оставалось? Поперлись мы с Хью в бар…

Risposta-3

– …Я бы этим умникам… – Хьюго осекся, не находя слов от возмущения, и залил горечь внушительным глотком чистого, как и его ярость, «Гордон-джина». – Пошли, Лэмб, пристрелим чертову тварь! Плавники китайцам продадим – все лучше, чем ничего!

– Верно! – поддакнул изрядно подвыпивший Нед Хокинс, приятель братьев Мак-Эвансов.

Впрочем, Нед был скорее собутыльником и идеальным партнером для пьяной потасовки – нечувствительность Хокинса к боли была притчей во языцех всего острова.

– Охота тебе, Хью, тащиться невесть куда на ночь глядя! – лениво отозвался Малявка Лэмб. – Лучше с утра.

– Нет уж, Ягненочек! – рыкнул, оборачиваясь, Хьюго. – Раз денежки наши накрылись, так хоть душу отведем! Одни убытки от этих, в белых рубашках, дьявол их сожри вместе с ихними акулами!

Хлопнула дверь. Околачивавшийся в баре сын Плешака Абрахама, который все пытался увести домой пьяненького папашу, выскочил наружу; но исчезновение придурка-Пола никого не заинтересовало.

За гневной троицей увязался еще один рыбак – за компанию. Пока они ходили за ружьями, стемнело окончательно, так что пришлось еще раз возвращаться, чтобы прихватить фонари.

И запечатанную (до поры) бутыль с «молочком бешеной коровки».

Наконец вся компания, должным образом экипированная, воздвиглась на берегу бухты. Шакалом выл подгулявший норд-ост, скрипели под ногами гнилые мостки, лучи фонарей лихорадочно метались между пенными бурунами, швырявшими в лица рыбаков пригоршни соленых брызг.

– Ну, где эта зараза?! – проорал Ламберт, с трудом перекрикивая вой ветра и грохот волн. – Говорил же: до утра подождем!

В ответ Хьюго только выругался, и луч его мощного галогенного фонаря метнулся к горловине бухты. Между «челюстями», стискивавшими вход в «Акулью Пасть», была натянута прочная проволочная сетка. Но свет галогена сразу вызвал сомнения в реальной прочности заграждения: коряво топорщилась проволока у кромки воды, да и сама сетка была то ли покорежена, то ли порвана – отсюда не разберешь…

Сразу три плотных пучка света уперлись в рукотворную преграду, заставив клокочущую тьму неохотно отодвинуться.

– Срань Господня! – только и смог выговорить Малявка Лэмб, чем выразил общее мнение по поводу увиденного.

Над водой, стремительно несущейся через сетку, виднелся край уходившей вниз рваной дыры, в которую свободно могла бы пройти и более крупная акула, чем проклятый «Н'даку-ванга».

Kontrapunkt

– Прогрызла! – ахнул увязавшийся за братьями рыбак. – Во зубищи у твари!

– Или башкой протаранила, – предположил Нед Хокинс.

– Или кусачками поработала, – еле слышно пробормотал рассудительный Хьюго, но тогда на его слова никто не обратил внимания.

Proposta-4

– …Как же, как же! Когда вы вернулись сюда, мокрые и злые, как морские черти, Хьюго еще орал, что это работа мальчишки Абрахама! – гася сигарету, припомнил однорукий Кукер. – Только вряд ли: ночью, в шторм, нырять с кусачками в горловине «Акульей Пасти», чтобы сделать проход для бешеной зверюги, которая, того гляди, тебя же в благодарность и сожрет?! Нет, парни, это уж слишком!

– Так она его потом и сожрала, Билли! В благодарность! – Ламберт коротко хохотнул, но все вокруг нахмурились, и Мак-Эванс резко оборвал смех.

– После Хью и Неда, – добавил он мрачно.

– Может, и так, – низкий голос капрала Джейкобса прозвучал чрезвычайно весомо. – Но запомни, Ламберт: перед тем, как мальчишку сожрала акула, кто-то, похоже, всадил в него заряд картечи.

– Да кому он был нужен? – буркнул Малявка Лэмб и присосался к новой порции джина.

Набившиеся в бар стрим-айлендцы загалдели, спеша высказать свое мнение по этому поводу. Доктор Флаксман близоруко щурился, растерянно вертя головой по сторонам, а Мбете Лакемба, про которого все забыли, сидел и возил кусочком хлеба по фольгированной сковородке. Нет, он не станет рассказывать этим людям о том, что произошло в ночь побега Н'даку-ванга.

Risposta-4

Барабан-лали глухо пел под ладонями. Длинный ствол метрового диаметра, по всей длине которого прорезана канавка, а под ней тщательно выдолблено углубление-резонатор. Концы барабана были скруглены внутрь, и руки жреца неустанно трудились – правая, левая, правая, левая, пауза…

Лали-ни-тарата, похоронный ритм, плыл над Стрим-Айлендом.

Правая, левая, правая, левая, пауза… пока мальчишеское лицо не ощерилось из мглы острозубой усмешкой.

– Эйе, эйе, тяжела моя ноша, – тихо затянул старый жрец на языке своих предков, – лодка табу идет на воду! Эйе, эйе…

– Эйе, эйе, – прозвучало в ответ, – собачий корень! Светоносный шлет юношу к мудрому Мбете!

– Зачем? – ладони подымались и опускались; лали-ни-тарата, начало смерти, преддверье Тропы Туа-ле-ита.

– Для Вакатояза, Дарования Имени.

– Светоносный вкусил твоей плоти? Ответь, ты, желающий стать правильным человеком и большим, чем просто правильный человек!

Рука юноши поднялась в жесте, который здешние жители считали оскорбительным; только на месте презрительно выставленого пальца переливался блестящим кровавым сгустком короткий обрубок.

– Вкусил, мудрый Мбете; и я ответил Ему поцелуем.

– Что вначале: рана или иглы?

– Сам знаешь, мудрый Мбете…

– Какую татуировку ты хочешь?

Мальчишка не ответил. Только ослепительно улыбнулся матушке Мбете Лакембы, престарелой Туру-ноа Лакембе, матери явусы «Повелевающих акулами», которая уже стояла на пороге дома, держа в трясущихся руках котомку, привезенную с Вату-вара.

К утру ритуал был завершен. Пол натянул подсохшую футболку, скрыв от досужих глаз татуировку на левом боку, посмотрел на стремительно заживающий обрубок пальца – и, поклонившись, молча вышел.

Kontrapunkt

Нет, Мбете Лакемба не станет рассказывать этим людям о ночи Вакатояза, ночи Дарования Имени. Как и о том, что Плешак Абрахам, отец Пола, уже давно не спит, и прищуренный левый глаз пьяницы-эмигранта внимательно следит за происходящим в баре.

Как и о том, что шаги Предназначения слышны совсем близко, оно уже на подходе, и душный воздух, предвестник завтрашней грозы, пахнет скорой кровью – об этом жрец тоже не будет говорить.

Владыки океана мудры; потому что умеют молчать.

Proposta-5

– …Житья от этих тварей теперь не стало! В море хоть не выходи: рыба попряталась, а сети акулы в клочья рвут, как специально, вроде приказывает им кто!

– Да он же и приказывает!

– Тише ты, дурень! От греха подальше…

– А я говорю – он!..

– Динамитом, динамитом их, сволочей!

– Можешь засунуть свой динамит себе в задницу вместе со своими советами! Вон, Нед Хокинс уже попробовал!

– Куда правительство смотрит? Власти штата?

– Туда же, куда тебе посоветовали засунуть динамит!

– ДА ЗАТКНИТЕСЬ ВЫ ВСЕ!!! – трубный рык капрала Джейкобса заставил содрогнуться стены бара, и рыбаки ошарашенно умолкли.

– Вы что-то хотели спросить, доктор? – вежливо осведомился капрал, сверкая белоснежными зубами. – Я вас внимательно слушаю.

– Как я понял, на Стрим-Айленде имели место человеческие жертвы… Мне очень жаль, господа, но не мог бы кто-нибудь внятно объяснить: люди погибли из-за акул?

– Нет, из-за Микки Мауса! – рявкнул Малявка Лэмб. – И что это вы, мистер, все выспрашиваете да вынюхиваете, будто какой-то говенный коп? Лучше посоветовали бы что-нибудь путное!

– Но для этого я хотя бы должен знать, в чем проблема! Не находите? – хитро сощурился Александер Флаксман.

– Ты и так уже слышал достаточно, – пробурчал, сдаваясь, Ламберт Мак-Эванс. – Ладно, док, уговорил. На следующий день, как сбежала эта грязнопузая мразь, мы с Хью вышли в море… Только море как сраной метлой вымело: ни трески, ни сельди – одни акульи плавники кишмя кишат! Ну, я и говорю Хью, вроде как в шутку: «Слышь, братан, это наша белая бестия подружек навела!» А Хью хмурится и чего-то под нос бормочет, словно псих. Поболтались мы туда-сюда – нет лова, хоть наизнанку вывернись!

Хор одобрительных возгласов поддержал последнее заявление Ламберта.

– Ну, плывем обратно, смотрим: болтается в миле от острова ялик. Мотор заглушен, на корме этот самый Пол сидит, глаза закрыты и вроде как улыбается, гаденыш; а вокруг акула круги наворачивает – только плавник воду режет. Я и опомниться не успел, а Хью уже ружьишко выдернул – и навскидку как шарахнет по твари!

– Это была та самая акула? – не удержался доктор Флаксман.

– А кто его знает, док! Хрена отличишь-то, когда один плавник из воды торчит!.. Короче, пальнул Хью, а парень в лодке аж дернулся – будто в него попали! Глазищи распахнул, на нас уставился не по-людски… и снова зажмурился. Мы глядь – акулы уже и след простыл. То ли грохнул ее Хью с первого же выстрела, а скорее – просто удрала.

Ламберт крякнул от огорчения и расплескал джин себе на колени.

– На следующий день мы в море, смотрим: опять у острова ялик болтается, а в нем Пол-паршивец сидит. И опять акула вокруг него, навроде жеребца в загоне! Ладно, на этот раз Хью стрелять не стал, только обругал мальчишку рыбацким загибом, когда мимо проплывали. А с ловом та же история… одна морока! И акулы приманку не брали. Пару штук мы-таки подстрелили – так их свои же в клочья порвали, какие там плавники! Вернулись ни с чем, глядь – а парень тут как тут, ялик к причалу швартует. Ну, Хью не сдержался и влепил ему затрещину. Ты, мол, говорит, паршивец, скотину эту выпустил! А теперь еще и пасешь ее! Из-за тебя весь остров без рыбы, половина сетей порвана, одни убытки…

Черноглазая Эми что-то хотела сказать, но Флаксман выразительно посмотрел в сторону девушки, и она сдержалась.

Только губу закусила.

– А парень выслушал молча, – продолжил Малявка, – скосился на Хью, щеку потрогал и говорит: «Я бы не советовал вам, мистер Мак-Эванс, завтра выходить в море. И тем более – охотиться на акул». Хью аж побелел, ка-а-к врежет сукину сыну – потом плюнул, повернулся и домой пошел. А на следующий-то день беда с братаном и приключилась…

Risposta-5

Порывистый ветер гнал свинцовые волны прочь от острова, серая пелена наглухо затянула небо; дождь медлил, но набухшие тучи были готовы разразиться им в любую минуту.

Позади из горловины бухты выходил баркас Неда Хокинса – ветер, все время меняющий направление, то доносил до ушей тарахтение сбоившего двигателя, то отшвыривал звук прочь. Кажется, сегодня только Мак-Эвансы и бесшабашный Хокинс решились выйти в море.

Погода погодой – выходили и в худшую. Но смутное облако гнетущего предчувствия висело над Стрим-Айлендом, заставив большинство рыбаков остаться дома. Вдобавок ночью над островом волнами плыл скорбный ритм барабана Старины Лайка, громче обычного, и в снах стрим-айлендцев колыхалась сине-зеленая равнина, сплошь поросшая треугольными зубами.

Сны, понятное дело, снами, а все душа не на месте…

Ламберт стоял у штурвала, а Хьюго тем временем деловито забрасывал крючки. Он даже не успел вывалить в воду ведро с приманкой – один из поводков дернулся, натянулся, леса принялась рыскать из стороны в сторону, и Хьюго довольно потер руки, запуская лебедку.

– Есть одна! – крикнул он брату. – С почином, Ягненочек!

Это была довольно крупная мако. «Футов десять будет», – прикинул на глаз Ламберт. Акула отчаянно вырывалась, но долго сопротивляться малочувствительной лебедке она не могла, и вскоре конвульсивно содрогающееся тело грохнулось на загудевшую палубу.

Хьюго не стал тратить патроны: несколько ударов колотушкой по голове сделали свое дело. Тварь еще пару раз дернулась и затихла. Малявка Лэмб заглушил двигатель, после чего спустился на палубу помочь брату.

Большой разделочный нож с хрустом вошел в светлое брюхо рыбы – обычно норовистая мако не подавала признаков жизни. Хьюго ловко извлек акулью печень, бросил сочащийся кровью орган в стоявшее рядом ведро и снова наклонился над тушей, намереваясь отрезать столь ценившиеся у китайцев плавники.

Жрут, азиаты, дрянь всякую…

И тут случилось неожиданное. «Мертвая» акула плавно изогнулась, страшные челюсти действительно мертвой хваткой сомкнулись на голени Хьюго Мак-Эванса – и не успел Ламберт опомниться и прийти на помощь к брату, как проклятая тварь пружиной взвилась в воздух и вывалилась за борт, увлекая за собой отчаянно кричащего Хьюго.

Выпотрошенная мако и ее жертва почти сразу исчезли в темной глубине, а потрясенный Ламберт стоял, вцепившись окостеневшими руками в планшир, не в силах сдвинуться с места, и лишь тупо смотрел, как среди кипени бурунов проступает клубящееся бурое пятно…

Kontrapunkt

«Я бы не советовал вам, мистер Мак-Эванс, завтра выходить в море. И тем более – охотиться на акул», – эхом отдавались в голове Малявки Лэмба слова проклятого мальчишки.

Proposta-6

Доктор Флаксман задумчиво пожевал губами.

– Бывает, – кивнул коротышка. – В анналах КИА зарегистрирован случай, когда выпотрошенная песчаная акула прямо на палубе откусила руку свежевавшему ее рыбаку. И еще один, когда вырезав у акулы внутренности и печень, наживив их на крючок и спихнув рыбу за борт, рыболов из Пиндимара (это в Австралии) поймал на своеобразную наживку… ту же самую акулу!

– Вам виднее, док. Только на этом дело не кончилось, – Ламберт с трудом поднял отяжелевшую от выпитого джина голову и обвел слушателей мутным рыбьим взглядом. – Потому что Нед со своего баркаса видел все, что стряслось с Хью, и просто озверел. Он вытащил на палубу ящик динамита, стал поджигать фитили и кидать шашки в воду, одну за другой. Третья или четвертая взорвалась слишком близко от его баркаса, и Неда вышвырнуло за борт. Больше я его не видел. И никто не видел.

– А третьим был сам Пол, – прервал тягостную тишину, повисшую в баре, капрал Джейкобс. – Только если с Хьюго и Недом все более-менее ясно, то с парнем дело изрядно пованивает. Ладно, я вам обещал, док. Теперь моя очередь. В тот день мне выпало вечернее дежурство…

Risposta-6

Ялик, медленно дрейфовавший прочь от острова, капрал заметил еще издали. Крикнув рулевому, чтоб сменил курс, Джейкобс с недобрым предчувствием взялся за бинокль.

Поначалу капралу показалось, что ялик пуст, но вскоре, наведя резкость, он разглядел, что на корме кто-то лежит. «Небось, парень просто уснул, а наш мотор его разбудил», – Джейкобс собрался уж было вздохнуть с облегчением, но всмотрелся повнимательнее и скрипнул зубами. Ялик на глазах заполнялся водой, проседая все глубже, и вода имела однозначно-красный оттенок.

Такая вода бывает лишь при единственных обстоятельствах, предвещающих толпу скорбных родственников и гнусавое бормотанье священника.

– Быстрее, Патрик! – крикнул негр рулевому внезапно охрипшим голосом.

Но они опоздали.

С шелестом вынырнул из воды, разрезав надвое отшатнувшуюся волну, треугольный акулий плавник – и, словно в ответ, пришло в движение окровавленное тело в тонущей лодке, игрушке пенных гребней.

Юношеская рука, на которой не хватало среднего пальца, с усилием уцепилась за борт, мучительно напряглась – и капрал увидел поднимающегося Пола. Лицо парня было напряжено и сосредоточено, будто в ожидании чего-то неизбежного, но необходимого и не такого уж страшного. Подобные лица можно встретить в приемной дантиста – пациент встал и вот-вот скроется за дверью кабинета… На приближающийся катер Пол не обратил никакого внимания; взгляд его был прикован к зловещему плавнику, разрезавшему воду уже совсем рядом. Мокрая рубашка Пола была вся в крови, и на мгновение Джейкобсу показалось: он отчетливо различает паленые отверстия от вошедшего в грудь парня заряда картечи.

Наверное, этого не могло быть. Такой выстрел должен был уложить юношу на месте – а тот явно был до сих пор жив, хотя и тяжело ранен.

В следующее мгновение длинное акулье тело возникло вплотную к лодке. Пол улыбнулся, будто увидел старого друга, протянул вперед беспалую руку – так хозяин собирается приласкать верного пса – и мешком перевалился через борт.

У капрала Джейкобса создалось впечатление, что юноша сделал это вполне сознательно.

Kontrapunkt

Море возле тонущего ялика вскипело, расплываясь багряным маревом, капрал бессильно закричал, и в следующий момент ялик с негромким хлюпаньем ушел под воду. Какое-то время буруны еще рычали и кидались друг на друга, тщетно борясь за каждую красную струю, но вскоре водоворот угомонился, и только кровавое пятно расплывалось все шире и шире, будто норовя заполнить собой все море до самого горизонта…

Stretta

– Это вы убили его, мистер Мак-Эванс! – голос Эми зазвенел натянутой струной, и в углу тревожно отозвалась забытая мексиканцем гитара.

– Не мели ерунды, девка, – без обычной наглости огрызнулся Малявка Лэмб. – Твоего Пола сожрала его любимая тварюка! Вот, капрал свидетель…

– Да, мистер Мак-Эванс. Только капрал Джейкобс упомянул еще кое-что! Что перед тем, как Пола съела акула, кто-то стрелял в него, тяжело ранил и, по-видимому, продырявил его лодку, чтобы замести следы, – слова Эми резали, как бритвы; и доктор Флаксман невольно поежился.

– Тебе бы прокурором быть, Эми, – неуклюже попытался свести все к шутке однорукий Кукер.

– Ну, Эми, под присягой я бы не взялся обвинять любого из присутствующих здесь людей, – протянул Джейкобс. – Ты же слышала: я сказал, что мне так показалось. В любом случае, улик теперь нет, так что концы в воду, и…

– И убийца останется безнаказанным? – девушка на мгновение обернулась к капралу, и огромный негр потупился.

– Что ж, поздравляю вас, мистер Мак-Эванс! – сквозь горький сарказм в голосе Эми проступали едва сдерживаемые слезы. – Вы все правильно рассчитали! Накачивайтесь джином в свое удовольствие – для правосудия вы неуязвимы, а совести у вас отродясь не было! Но помните, – мягкое лицо девушки вдруг страшно изменилось, закостенело, губы перестали дрожать и выгнулись в жуткой усмешке, напоминавшей акулий оскал, – рано или поздно Н'даку-ванга найдет вас! И он не станет дожидаться вердикта присяжных! Помните это, мистер Мак-Эванс, когда выведете в море «Красавчика Фредди»; помните и ждите встречи на дне с покойным Хью!

– Ах ты, сука!..

Никто не успел помешать Малявке Лэмбу. С неожиданным проворством грузный рыбак оказался рядом с Эми и сгреб девушку в охапку.

– Да я и тебя, стерву языкатую, скормлю этой зубастой падали, вслед за твоим дружком! – прошипел Ламберт ей в лицо, разя перегаром. – Только еще раз посмей… еще хоть раз…

Говоря, Ламберт раз за разом встряхивал девушку так, что у нее клацали зубы, а голова моталась из стороны в сторону – но тут тяжелая лапа капрала Джейкобса ухватила Малявку за шиворот.

– Поговори-ка лучше со мной, ублюдок, коли собрался распускать руки! – прорычал капрал обернувшемуся к нему Ламберту, и могучий удар отшвырнул рыбака в другой конец бара.

Этот крюк с правой в свое время принес Джейкобсу известность в определенных кругах и прозвище «Ядерный Джи-Ай».

Ламберт пролетел спиной вперед футов десять, опрокидывая стулья, и тяжело грохнулся на стол, за которым сидел, уронив голову на руки, Плешак Абрахам.

И тут, казалось бы, спавший все это время Абрахам начал двигаться. Причем двигаться на удивление быстро и целеустремленно, чего никак нельзя было ожидать от безобидного пьянчужки.

Правая рука Абрахама как бы сама собой опустилась на горлышко стоявшей рядом бутылки из-под дешевого виски; в следующее мгновение бутылка, описав короткую дугу, со звоном разлетелась вдребезги, ударившись о торчавший из стены кусок швеллера с крючками для верхней одежды – и отец погибшего Пола завис над медленно приходившим в себя Мак-Эвансом. В правой руке его сверкало бутылочное горлышко с острыми стеклянными клыками по краям.

– Это ты убил моего Пашку, гнида, – просто сказал Плешак Абрахам и одним движением перерезал Ламберту горло.

Впрочем, никто, кроме Эми, не понял сказанного – потому что Плешак Абрахам, Абраша Залесский из далекого, неизвестного стрим-айлендцам города, произнес это по-русски.

Зато все видели, как страшным вторым ртом раскрылось горло Малявки Лэмба, как толчком выплеснулась наружу вязкая струя, и как забулькал, задергался на столе рыбак, свалился на пол и через несколько секунд затих.

Кровавая лужа медленно растекалась по бару.

– Жаль. Слишком легкая смерть для подонка, – еле слышно прошептала Эми, оправляя измятое платье.

– Абрахам… ты меня слышишь, Абрахам?

Плешак Абрахам поднял взгляд от затихшего Ламберта и посмотрел на капрала. Бутылочное горлышко, отливающее багрянцем, он все еще сжимал в руке.

– Слышишь. Я вижу, что слышишь. А теперь – положи свою стекляшку… положи, Абрахам, все нормально, никто тебя не тронет, положи горлышко и иди сюда… – Джейкобс говорил с пьяницей, как с ребенком, и в какой-то момент всем показалось, что гипноз успокаивающего тона и обволакивающие, туманящие сознание слова оказывают нужное действие: Абрахам даже сделал жест, словно и впрямь собирался положить горлышко на стол и послушно подойти к капралу.

Но довести это до конца Абрахам то ли забыл, то ли не захотел. Так и двинулся к негру, сжимая в пальцах окровавленную стекляшку.

– Положи, Абрахам! Я кому сказал? – чуть повысил голос капрал.

Перекрывая сказанное, раздался грохот. Из груди пьянчужки брызнуло красным, тонко закричал Барри Хелс, зажимая разодранное плечо – за спиной Абрахама стоял однорукий Кукер с дымящимся обрезом двустволки в единственной руке. Одна из картечин, прошив Плешака навылет, угодила в Барри.

– Привет, Пашка, – отчетливо произнес Абрахам, глядя куда-то в угол; и на этот раз все прекрасно поняли незнакомые русские слова.

– Вот и я, сынок. Встречай.

И рухнул на пол лицом вниз.

– Идиот! – ладони Джейкобса помимо воли начали сжиматься в кулаки. – Я бы его живым взял! Скотина однорукая!

Капрал шагнул было к Кукеру – и застыл, завороженно глядя на уставившийся ему в грудь обрез, один из стволов которого все еще был заряжен.

– Билли, ты… ты чего, Билли? Убери сейчас же! – растерянно выдавил капрал, и черное лицо негра стало пепельным.

И тут раздался смех. Издевательский, горький, но отнюдь не истерический; смеялась Эми.

– И эти люди называли Пола придурком, а его акулу – «проклятой мразью»?! Посмотрите на себя! Пол нашел общий язык с тупорылой зубастой тварью; а вы – люди, двуногие акулы, изначально говорящие вроде бы на одном языке, готовы убивать друг друга по любому поводу! Так чем же вы лучше?!

«Лучше?.. лучше…» – отголоски неуверенно прошлись по онемевшему бару, опасливо миновали лужу крови и присели в уголке.

– Просто вы никогда не пытались по-настоящему вложить душу, – добавила девушка еле слышно и отвернулась.

Хлопнула дверь, и люди начали плавно оборачиваться, как в замедленной съемке.

– Док, тут радиограмма пришла, – в заведение Кукера размашистым шагом вошел полицейский сержант Кристофер Баркович. – Кстати, какого рожна вы палите средь бела дня? По бутылкам, что ли?

Тут Баркович увидел трупы – сначала Абрахама, потом Ламберта – и осекся, мгновенно побледнев.

– Господи Иисусе… – пробормотал сержант.

Coda

Закат умирал болезненно, истекая в море кровавым гноем, и море плавилось, как металл в домне; но все это было там, далеко, у самого горизонта. Здесь же, близ пологого юго-западного берега Стрим-Айленда, струйками мелкого песка спускавшегося к кромке лениво шуршащего прибоя, море казалось ласковым и теплым, не пряча в пучине зловещих знамений. Разве что вода в сумерках уже начинала светиться – подобное явление обычно наблюдается в гораздо более южных широтах – да еще в полумиле от берега резал поверхность моря, искря и оставляя за собой фосфоресцирующий след, треугольный акулий плавник.

Доктор Флаксман с усилием оторвал взгляд от тонущего в собственной крови солнца и от призрака глубин, неустанно бороздившего море. «Н'даку-зина, Светоносный, – мелькнуло в голове. – Так фиджийцы иногда называют своего Н'даку-ванга, бога в облике татуированной акулы…» Мысли путались, из их толщи то и дело всплывали окровавленные трупы в баре, искаженные лица стрим-айлендцев – живых и мертвых…

Доктор перевел взгляд на пенную кромку прибоя. С холма, где стояли они с Мбете Лакембой, на фоне светящегося моря четко вырисовывалась фигура девушки. Белые языки тянулись к ее ногам и, не достав какого-то фута, бессильно тонули в песке. «Ждет, – Флаксман облизал пересохшие губы и ощутил, как он чудовищно, невозможно устал за последние сутки. – Чего? Или – кого?»

Вторая темная фигура, скрюченная в три погибели, медленно ковыляла вдоль полосы остро пахнущих водорослей, выброшенных на берег. Женщина. Старая. Очень старая женщина. Время от времени она с усилием нагибалась, подбирала какую-то дрянь, долго рассматривала, нюхала или даже пробовала на вкус; иногда находка отправлялась в холщовую сумку, висевшую на плече старухи, но чаще возвращалась обратно, в кучу гниющих водорослей. Раковины? Кораллы? Крабы? Кто ее знает…

Матушка Мбете Лакембы подошла к Эми, и пару минут обе молча смотрели вдаль, на полыхающее море и треугольный плавник. Потом старуха что-то сказала девушке, та ответила, Туру-ноа Лакемба удовлетворенно кивнула и с трудом заковыляла вверх по склону холма.

– Уважаемый Мбете, – Флаксман закашлялся, – вам не кажется, что сейчас наступила моя очередь рассказывать? Думаю, эта повесть – не для бара. Особенно после того, как я подверг сомнению слова Эми… Короче, покойный Ламберт Мак-Эванс был отчасти прав. Когда ляпнул, что я приплыл сюда верхом на ездовой мако. Он ошибся только в одном: это была не мако. Я боюсь утверждать, но мне кажется… это был Н'даку-ванга!

В первый раз за сегодняшний день в глазах старого жреца появилось нечто, что можно было бы назвать интересом.

– Н'даку-ванга не возит на себе людей, – глядя мимо Флаксмана, бесцветно проговорил Лакемба. – Для этого у него есть рабы.

– А Пол? Кроме того, я и не утверждал, что Н'даку-ванга возил Александера Флаксмана на себе. Когда меня, находящегося к стыду моему в изрядном подпитии, смыло за борт, и я начал погружаться под воду – я успел распрощаться с жизнью. Но тут что-то с силой вытолкнуло меня на поверхность.

Доктор передернулся – настолько живым оказалось это воспоминание.

– Я, конечно, не принадлежу к общине На-ро-ясо, но в акулах все же немного разбираюсь… Не узнать большую белую акулу я просто не мог! Смерть медлила, кружила вокруг меня, время от времени подныривая снизу и опять выталкивая на поверхность – плаваю я отлично, но после коньяка, да еще в одежде… Пару раз акула переворачивалась кверху брюхом, словно собираясь атаковать, и меня еще тогда поразили ярко-синие узоры на этом брюхе. Даже ночью они были прекрасно видны, будто нарисованные люминисцентной краской. Странно (доктор Флаксман произнес последнюю фразу очень тихо, обращаясь к самому себе), я в любую секунду мог пойти ко дну, вокруг меня наворачивала круги самая опасная в мире акула – а я успел заметить, какого цвета у нее брюхо, и даже нашел в себе силы удивиться…

Мбете Лакемба молчал и смотрел в море.

Возраст и судьба давили на плечи жреца, и ему стоило большого труда не сутулиться.

– Потом акула несколько раз зацепила меня шершавым боком, толкая в какую-то определенную сторону; и когда она в очередной раз проплывала мимо – не знаю, что на меня нашло! – я уцепился за ее спинной плавник. И тут «белая смерть» рванула с такой скоростью, что у меня просто дух захватило! Я захлебывался волнами, накрывавшими меня с головой, но все же мог дышать: акула все время держалась на поверхности, словно понимала, что мне необходим воздух. В конце концов я потерял сознание… дальше не помню. Утром меня нашел на берегу сержант Баркович.

– А исследовательское судно, на котором я плыл сюда, пропало без вести, – после паузы добавил доктор. – Вот, сержант передал мне радиограмму.

Флаксман похлопал себя по карманам одолженной ему рыбацкой робы и вдруг скривился, как от боли,

– Что там у вас? – почти выкрикнул жрец.

– Ерунда, не беспокойтесь. Царапины.

– Покажите! – голос Мбете Лакембы был настолько властным, что доктор и не подумал возражать. Послушно расстегнув робу, он представил на обозрение Лакембы странное переплетение подживавших царапин и кровоподтеков на левом боку, непостижимым образом складывавшееся в витиеватый узор.

– Я верю вам, – просто сказал Мбете Лакемба, отворачиваясь. – На вас благодать Светоносного. Можете считать себя полноправным членом явусы На-ро-ясо.

– И… что теперь? – растерялся Флаксман. – Нет, я, конечно, очень признателен Н'даку-ванга за оказанное доверие («Что я говорю?!» – вспыхнуло в сознании), он спас мне жизнь, но… в конце концов, погибли люди, рыбаки, и еще этот юноша, Пол…

– На вашем месте, доктор, я бы беспокоился не о мертвых, а о тех, кто остался в живых, – Лакемба понимал, что не стоит откровенничать с болтливым коротышкой, и в то же время не решался отказать в беседе посланцу Н'даку-ванга. Месть Светоносного здесь, на Стрим-Айленде, свершилась. И тот, кто стал орудием судьбы, сейчас имеет право задавать вопросы.

И получать ответы.

– Почему? – удивленно поднял брови ихтиолог.

– Светоносный проснулся, и священная пещера под Вату-вара опустела. Отныне дом Н'даку-ванга – велик. И бог нашел предназначенного ему человека; свою душу среди двуногих обитателей суши.

– Пол?! – ужаснулся Флаксман, снизу вверх глядя на скорбную и величественную фигуру жреца. – Падре Лапланте в своих записках упоминал… Пол прошел обряд до конца?!

– Не будь в Н'даку-ванга человеческой души, он не стал бы спасать тебя. Пусть даже ты был нужен ему лишь как Посланец – все равно…

Мбете Лакемба вежливо улыбнулся. Светоносный выбрал себе очень странного Посланца. Может быть, бог решил испытать терпение своего жреца? Что ж, он будет терпелив.

– Ты жил среди нас, – продолжил Лакемба, наблюдая за тем, как его матушка медленно взбирается на холм. – Ты должен был слышать. Легенда об акульем царе Камо-боа-лии, как еще иногда называют Н'даку-ванга, и девушке по имени Калеи.

– Конечно, конечно! – радостно закивал доктор. – О том, как Камо-боа-лии влюбился в прекрасную Калеи, приняв человеческий облик, женился на ней, и она родила ему сына Нанауе. Уходя обратно в море, Камо-боа-лии предупредил Калеи, чтобы она никогда не кормила ребенка мясом, но со временем кто-то нарушил запрет, и Нанауе открылась тайна превращения. Многие люди после этого погибли от зубов оборотня, и в конце концов Нанауе изловили и убили. Очень печальная история. Но при чем тут…

– При том, что рядом с Нанауе не оказалось правильного Мбете, который бы научил его правильно пользоваться своим даром, – прервал доктора жрец. – Иначе все бы сложилось по-другому. Так, как было предопределено изначально. В море появился бы Хозяин.

– Хозяин?! Вы хотите сказать…

Рядом послышалось тяжелое старческое дыхание, и Туру-ноа Лакемба остановилась в двух шагах от сына, с трудом переводя дух.

– Она беременна, – отдышавшись, произнесла старуха на диалекте Вату-вара.

Но доктор ее понял.

– Эми? – ихтиолог невольно взглянул в сторону все еще стоявшей на берегу девушки. – От кого?

Туру-ноа посмотрела на белого посланца Н'даку-зина, как посмотрела бы на вдруг сказавшее глупость дерево, и ничего не ответила.

– Мне скоро предстоит ступить на Тропу Мертвых, сын мой. Я уже слышу зловонное дыхание двухвостого Туа-ле-ита. Так что присматривать за ее ребенком придется тебе. Справишься?

Мбете Лакемба почтительно склонил голову.

– Я сделаю все, чтобы он вырос таким, как надо.

Ноздри старого жреца трепетали, ловя запах умирающего дня, в котором больше не было обреченности – лишь покой и ожидание.

Postludium

Теплые волны ласкали ее обнаженное тело, и ласковые руки опоздавшего на свидание Пола вторили им. Сегодня Пол, обычно замкнутый и застенчивый, вдруг оказался необыкновенно настойчивым, и Эми, почувствовав его скрытую силу, не стала противиться.

Это произошло в море, и мир плыл вокруг них, взрываясь фейерверками сладостной боли и блаженства. Это казалось сказкой, волшебным сном – а неподалеку, в каких-нибудь двухстах футах от них, упоенно сплетались в экстазе две огромные акулы, занятые тем же, что и люди; Эми не видела их, но море качало девушку, вторя вечному ритму, и завтра не должно было наступить никогда…

Это было совсем недавно – и в то же время целую вечность назад, в другой жизни.

Наутро она узнала, что Пол погиб.

Вчера.

Эми понимала, что наверняка ошибается, что это невозможно, а, может, ей все просто приснилось – но девушка ничего не могла с собой поделать: мысли упрямо возвращались назад, словно собаки на пепелище родного дома, и выли над осиротевшим местом.

Она пыталась высчитать время – и всякий раз со страхом останавливала себя.

Потому что по всему выходило: это произошло, когда Пол был уже несколько часов как мертв.

…Она стояла на берегу, море таинственно отливало зеленым, и резал воду в полумиле от берега треугольный плавник, оставляя за собой фосфоресцирующий след.

Невозможная, безумная надежда пойманной рыбой билась в мозгу Эми.

Она стояла и ждала, глядя, как солнце вкладывает свою раскаленную душу в мерцающее чрево моря.


И почти никто еще не понимал, что это – только начало.

4

…на этот раз я вернулся гораздо быстрее.

Почти сразу.

Сознание поставило защитный барьер, преобразовав часть ощущений, способных превратить мозги в кипящий клейстер, структурировав их в привычную форму – форму текста, живущего по своим законам. Так мне было проще пережить все это наваждение, так мне было легче на время отсечь несущественное или существенное слишком, закрыться, защититься, переварить, усвоить нужное и отторгнуть продукты духовной дефекации.

Морщитесь, господа эстеты, тонкие натуры, любители высоких жанров?! Правильно делаете. Я и сам бы на вашем месте с удовольствием морщил высокий лоб… Одна беда – вы на своем месте, а я, увы, на своем, и никакие выверты этого не изменят.

Встав с кровати, я прошлепал к столу и равнодушно уставился на свежую распечатку. Которой я никогда не делал. Если залезть в компьютер, там наверняка обнаружится новенький файл в формате «text only». Которого я тоже не набирал. И тем не менее…

Вот именно.

Привет от Минотавра, твердо знающего, что рукописи горят.

Пашка, надеюсь, я не очень исковеркал этим твою новую судьбу? – хотя исковеркать ее больше, чем это сделала жизнь… каждый вкладывает душу как умеет и куда умеет: один – в пасть татуированной акулы Н'даку-ванга, другой – в эфемерное бытие слов и фраз, явившихся ниоткуда, в пасть новорожденного текста, идола, неустанно требующего жертв, зубастого вдвое против всех хищников на свете; о, вкладчик души наивней младенца, нам и в голову не придет рассчитывать на проценты со вклада – но они нарастают сами, медленно и неумолимо, пока в один мало прекрасный день ты не начинаешь исподволь понимать: тебе выпал случайный фарт расплатиться по счетам, своим и чужим, и впору разодрать глотку воплем: «Ну почему именно я?!»

Ведь сказано было гласом небесным:

– Скрой, что говорили семь громов, и не пиши сего!

Нет же, влез со своим уставом в чужой монастырь…

Хватит.

На сейчас – хватит.

Я спас самого себя; трубач – туш!


В соседней комнате было тихо. «Как на кладбище…» – мелькает вредная мысль, и я загоняю ее в самый дальний угол, откуда она подмигивает мне. Совсем рядом, на полу, привалясь плечом к боковому валику дивана, расположился Ерпалыч. Рука старика оказывается теплой, пульс бьется ровно, и цыплячья грудь дядька Йора вздымается вполне пристойно. Валидолу ему дать, что ли? Ладно, обождем. Эк я их… аж самому страшно.

В углу улыбается Фол. С закрытыми глазами, нервно подергивая хвостом. Из уголка рта кентавра тянется вязкая ниточка слюны, теряясь в бороде.

Магистру повезло больше всех: он лежит на диване, глядя в потолок. Я вожу перед его лицом ладонью – никакого результата. У ножки дивана валяются магистровы очки, правое стекло треснуло, и сеть морщинок разбегается по линзе. Очков жалко.

Дорогие, небось… по оправе видно.

Остановившись возле Ритки (друг детства зародышем скорчился прямо на полу), я наклоняюсь и поднимаю выпавший из кармана бравого жорика диктофон. Маленький такой, аккуратненький. Видать, тетя Эра надоумила. Перемотка работает вполне исправно, я жду, пока пленка отмотается чуть-чуть назад, и нажимаю кнопку контрольного воспроизведения.

А ну как там «Куреты»?!

Вместо «Куретов» из крохотного динамика плещет океан. Волны бьются о каменистый берег, с шумом уползая обратно, захлебываются воплями чайки, потом вдруг из ниоткуда наслаивается гул голосов, звон посуды…

Это вы убили его, мистер Мак-Эванс! – девичий крик хлещет кнутом, в результате чего я едва не роняю диктофон. Кричат по-русски, и я сразу узнаю голос девушки, сообщившей мне о гибели отца с Пашкой.

Звон гитарной струны.

Течет, плавится…

Не мели ерунды, девка, – рявкают в ответ, огрызаясь. – Твоего Пола сожрала его любимая тварюка! Вот, капрал свидетель…

Говорят опять по-русски, чего не может быть по определению, но я понимаю: запись не лжет, запись не морочит мне голову – просто мои заскоки, будь они прокляты, не прошли даром даже для магнитной пленки.

Полюбуйтесь!

– Да, мистер Мак-Эванс. Только капрал Джейкобс упомянул еще кое-что! Что перед тем, как Пола съела акула, кто-то стрелял в него, тяжело ранил и, по-видимому, продырявил его лодку, чтобы замести следы! – я стою и слушаю, один в квартире среди бесчувственных людей, а девушка все кричит.

И наплывом плещется океан-свидетель.

Тебе бы прокурором быть, Эми, – сипло бросают издалека.

Крики чаек.

Скрежещет колесико зажигалки – близко, совсем близко…

Ну, Эми, под присягой я бы не взялся обвинять любого из присутствующих здесь людей. Ты же слышала: я сказал, что мне так показалось. В любом случае, улик теперь нет, так что концы в воду, и…

Этот бас я уже слышал по телефону.

Ask him, does he going to come to U.S.A.? – вот что тогда спрашивал бас. Сейчас же он рокочуще произносит слова совсем другого языка, словно говорил на нем с детства, с младых ногтей, и я еле сдерживаюсь, чтоб не запустить диктофоном в окно.

Голоса стихают, захлебываются в воплях чаек, в мерном рокоте волн…

– Алька? Ты в порядке?

Сперва мне кажется, что это снова запись.

– Ты в порядке, спрашиваю?!

– Да, Ритка. Я в порядке. А ты?

– И я… вроде.

Друг детства, кряхтя, встает и подходит ко мне.

Я молча протягиваю ему диктофон.

Океан.

Океан поет в руках Ритки.

И убийца останется безнаказанным? – вдруг спрашивает океан девичьим голосом, чтобы ответить самому себе ветром над сине-зеленой равниной.

Ритка ошалело смотрит на меня, выключает аппарат и сует его в карман.

Океан молчит в кармане.

– Это следовательша велела, – оправдываясь, говорит Ритка. – Понимаешь, Алька… я так решил: возьму, а потом тебе запись прокручу. Если скажешь: нельзя – я сотру, а следовательше совру, будто батарейки сели. Или еще что…

– Не надо, Ритка, – я улыбаюсь и с удовольствием слежу, как оттаивает ледяное лицо моего служивого. – Отдай, как есть, тете Эре. Пусть насладится сполна. Говоришь, она хотела знать, что тут у нас происходит? – пусть знает, в подробностях. И еще…

Еще б понимать, зачем я все это делаю?.. не понимаю.

Делаю.

Бегу к рабочему столу, хватаю свежую, еще тепленькую распечатку и возвращаюсь к другу детства.

– Держи, Ритка. Это тоже отдашь.

– А-а… а что это? Что это, Алька?!

– Не знаю, – честно отвечаю я. – Но ты все-таки отдай, хорошо? Отдашь?

– Хорошо. Отдам.


На диване ворочается магистр – и сразу, забыв поздороваться, начинает сетовать по поводу разбитых очков.

Минута: и Ерпалыч принимается успокаивать гостя.

Я иду на кухню за водой, переступая по дороге через Идочку (уже явно свыкшуюся с частыми обмороками); я даю воде стечь, набираю доверху огромную, «сиротскую» кружку и тащусь обратно.

Мне очень интересно узнать – что же видели они все в тумане забытья?

Но спрашивать неудобно.

Внутри ворочается Пашка: вчерашний и завтрашний. Чувство одиночества, перерастающее в чувство Предназначения, ряды треугольных зубов милосердно рвут плоть, уже не нужную, как не нужна змее ее прежняя кожа, давая завершиться слиянию… бьют барабаны на берегу во славу Хозяина, во славу Н'даку-ванга, который обрел наконец открывшуюся ему человеческую душу, и ошарашенный радист местной радиостанции наскоро просматривает последние радиограммы: градом сыплются сообщения с промысловых сейнеров о порванных сетях и полном исчезновении рыбы, а на побережьи один за другим закрываются пляжи в связи с невиданной волной нападений акул… на пластмассовых панелях стрим-айлендских домов углем рисуются обереги, свисают с форштевней сделанные Мбете Лакембой амулеты, а еще изредка выходит к немногим адептам из вод морских Пол Рыборукий, обучая и наставляя, после чего возвращается обратно в соленую колыбель, и снова, снова, вновь и опять – ряды треугольных зубов милосердно рвут плоть, уже не нужную, как не нужна змее ее прежняя кожа, давая завершиться очередному слиянию…

Пашка!.. Пашка…

Я чувствую его метания, чувствую противоестественную пуповину, связавшую нас кровью; я – вчерашний и завтрашний. Чувство одиночества, перерастающее в чувство Предназначения, треугольные зубы обстоятельств милосердно рвут сознание, уже не нужное, как не нужна змее ее прежняя кожа, давая завершиться очередному слиянию… кентавры колесят асфальтовыми просторами, чадят просвиры на тысячах «алтарок», фермеры дерутся за право подставить буренку под Минотавра в джинсах, молчит душным аквариумом вездесущая Выворотка, в уверенности великой молятся пенсионеры-огородники об урожае огурцов равноапостольному царю Константину, а еще загуляла по Дальней Срани байка про крестника дядька Йора, кручельника знатного, из которого вышел толк пополам с бестолочью, и снова, вновь и опять – чувство одиночества, чувство Предназначения…

Абрамыч!.. ты это, Абрамыч… живот не болит?

Мы оба вздрагиваем внутри реальности, миллионолетнего монстра, высохшей мумии, плотного кокона, исполина, сжавшегося по собственной воле до размеров воробьиного яйца; мы, птенцы-безумцы, пробуем скорлупу на прочность, и нам кажется, что она поддается, первый намек на трещину змеится наискосок и вверх, вверх, туда, где сидит и ухмыляется в бороду… верней, сидел и ухмылялся.

Все, молчу.

Молчу.

* * *

Нам.

Здесь.

Жить…

Конец первой книги