И тут она телогрейку снимает, а она – она вся в татуировках. Это сейчас, понимаешь, тату модно. А тогда я их на бабах и представить не мог. Я ж лох с Москвы. В музыкальную школу ходил два года со скрипочкой и с бабушкой. И в школу искусств рисовать на недолго отдавали. Я ж жизни не знаю. Я ж старший сержант, и все. И даже нецелованый. У нас, бля, даже в танцевальном кружке брейка таких не было! А ведь самые продвинутые девки туда ходили. А эта? Она ж зэчка!
Я на нее как заново посмотрел. Вся в татуировках. А глаза серые. И блестят. И губы – яркие. Не накрашенные, а просто яркие, словно ягод поела. И она их, пересохшие, облизывает.
Осень. Солнце. Синее небо. Не жарко – не холодно. Хорошо.
Я ушел в лес. Забрал автоматы у своих. И сидел в стороне, заслав патрон в патронник. Потому что думал: а черт его знает, может, и подстава.
Стопудово, подстава.
Перемены вокруг. Перемены в пульсации вен, новые времена и новые борзые зэки, которые бегут через всю страну в отваливающиеся республики.
А может, думаю, вообще вражеская диверсия. Американская. А баба эта – из Лэнгли. И пока мои бойцы ее ебут – никто ж, бля, не отказался, никто, прикинь! – так вот, пока они ее ебут, крадутся ко мне, стойкому оловянному, «зеленые береты».
Бойцы мои, те, кто не на ней, рубили елки: это было слышно по стуку топора. Я вот от елок отхалявил.
Потому что был на посту.
Как дальше доехали и как дошли, не помню. Уже, честно говоря, забыл. Помню, что на моем докладе командующему начштаба лицо прятал, боясь, что я его застучу.
А мне не до него было. У меня и сейчас стоит перед глазами. Как она смотрит – прямо на меня, прямо мне в зрачки. Прямо, блядь, в глазное дно, и прямо, сука, в мозг, по глазному нерву, и остается там навсегда:
– Ну что? Ебать-то вы меня будете?
Четверо заболели триппером, но это уже неважно. Звучала даже версия, что это не эта прекрасная девушка их заразила, а сволочь водила-пехота болел. Поскольку он вторым был и наверняка, сука, в нее кончил, хотя договаривались же!
О чем-то они там еще как-то и договаривались…
Емеля
Емеле, несмотря на двойную порцию, которая ему полагалась по его габаритам, не хватало еды.
Чувство голода его унижало.
Гадость, которой их кормили, он съедал полностью уже на третий день в учебке. И все-таки он чувствовал, как из медлительного, уверенного в себе мастера спорта по тяжелой атлетике он превращается в психованного типа, готового по любому пустяку сорваться.
Хотелось есть сразу после завтрака или обеда. А уж после ужина, от одной мысли, что сегодня перекусить уже никак невозможно, становилось просто физически нехорошо.
Он по несколько раз перечитывал вывешенные в столовой нормы кормления солдата и всякий раз возмущался. Его не устраивала ни одна строчка. А более всего так называемые нормы замены. В голове не укладывалось, как это можно заменить сто пятьдесят граммов говядины двумястами граммами минтая.
В первом письме своей сестре, чью фотографию он выдавал за фотографию своей девушки, он на полутора страницах написал, что именно ей надо съесть дома – за него.
Провожая его в армию, сестра радовалась тому, что теперь она будет жить одна в комнате. «Какая ты дура! – писал он ей. – Ты не тому радовалась, надо было радоваться тому, что отличный белый холодильник, стоящий на кухне, теперь полностью в твоем бессовестном управлении и распоряжении».
Попади он сейчас на кухню, он бы ему, холодильнику, показал кузькину мать. Ему холодить бы нечего стало.
Еще больше, чем о еде, Емеля скучал по сестре. Не по родителям – которых он, выросший с бабушкой, привык не видеть по полгода. А именно по сестре. Родившейся на десять минут позже него.
Они всю жизнь были вместе, никогда не расставаясь больше чем на месяц – когда его отправляли в спортивный лагерь. И теперь он чувствовал пустоту, которую нечем было заполнить. Он привык ругаться с ней по всякому, даже самому незначительному поводу. Они с удовольствием орали друг на друга, и каждый чувствовал день прожитым зря, если хоть раз не поссорился всласть.
И теперь, если бы кто-то прочел их письма, он бы ужаснулся тому количеству гадостей, которые они писали друг другу.
Например, он живо интересовался, как поживают ее прыщи на лбу, и советовал их больше и тщательней давить, стоя по часу перед зеркалом.
Она, в свою очередь, писала, чтобы он берег свое здоровье и занимался онанизмом не реже чем два раза в неделю. А когда он соврал, что каждый выходной ходит в увольнения и встречается с девушками, она прислала ему в бандероли пачку импортных презервативов и календарик с голой теткой, назвав это «набором для романтиков».
Собственно, из-за этих самых презервативов Емеля и прославился на всю часть.
Как во всякой части с жестким уставом, курсантам – а назывались они почему-то курсанты – разрешалось держать в тумбочке строго определенный набор предметов. Каждый предмет должен был, к тому же, лежать в строго установленном порядке. Мыльно-пузырьные принадлежности лежали в ящичке наверху, подшиву, пару книг и письма из дома (без конвертов) разрешалось класть вниз.
Тумбочки регулярно проверялись.
Емеля не знал, как поступать с присланными презервативами, и попытался спрятать их в единственную имеющуюся у него книгу. Как часто бывает в таких случаях, уже на следующий день за проверку тумбочек взялся ротный. Он-то и нашел лежащее в книге.
Роту построили на центральном проходе казармы и довели до сведения, что держит курсант Омельченко в уставе внутренней службы, который был выдан ему за какое-то нарушение дисциплины для подробного изучения и заучивания наизусть нескольких особо необходимых, по мнению офицеров, страниц.
Ротный, любивший подробно и показательно обсудить всякого курсанта, как заправский артист разговорного жанра, спрашивал:
– Курсант Омельченко, процитируйте, пожалуйста, какие именно предметы и принадлежности могут лежать в тумбочке?
Курсант Омельченко цитировал.
– К какому разряду из перечисленных вы относите найденные у вас презервативы?
Курсант Омельченко, потупившись, молчал.
Ротный поднимал вверх блестящую ленту, рассматривал ее со всех сторон и спрашивал дальше:
– К письменным принадлежностям?
Курсант Омельченко молчал.
– К зубным щеткам?
Рота хохотала, Омельченко молчал.
– Может быть, к литературе, взятой в библиотеке… Скажите, сержант, – он оборачивался к дежурному по роте, – у нас в библиотеке выдают презервативы?
В таком духе продолжалось еще минут двадцать, после чего виновному объявили три наряда вне очереди за неуважение к уставу, а презервативы велено было считать конфискованными.
На этом история не закончилась.
Через пару дней, уже на плацу, построили весь батальон. На середину вызвали пять солдат из роты операторов космической связи и опять же Омельченко.
Командир батальона, подполковник с зычным голосом церковного баса, прошелся перед вызванными взад-вперед, потом обернулся к батальону и рассказал о произошедшем в части ЧП.
Пятеро солдат из роты операторов космической связи, воспользовавшись происходящими учениями и связанным с этим выездом за пределы части, умудрились подхватить некую болезнь, по-научному обзываемую гонореей, а по-военному (он так и сказал, «по-военному») – триппером.
– Пятеро! – Подполковник поднял вверх палец. – Пятеро, и одним и тем же триппером!
Из чего у него, подполковника Белобородова, родился вопрос: одну и ту же женщину бравые солдаты любили впятером или разных? И далее его, полковника Белобородова, интересует, как именно это происходило: одновременно или же все-таки, как и положено, по очереди?
Вызванные молчали, батальон смеялся так, что с деревьев, окружающих плац, сыпался снег.
Далее подполковник развивал логическую цепочку, по его словам, всю состоявшую из парадоксов.
– Дело в том, – говорил он, – что названные пятеро курсантов, представляющие один экипаж, выполнили поставленную перед ними на учениях боевую задачу на «отлично». Экипаж по результатам учений был назван лучшим в полку. Поставленная задача требует от экипажа слаженной и напряженной работы, во время выполнения которой не может оставаться времени ни на что другое.
В связи с вышесказанным комбата интересовало, где они нашли время и за сколько они бы управились с боевой задачей, если бы еще и на женщин не отвлекались? Поскольку он таки надеется, что женщин было несколько, а не одна и, по всей видимости, у них, женщин, больных триппером, в районе деревни Куличи, гнездо…
– А ведь их же, женщин, еще и надо уговаривать, и на это тоже сколько-то минут должно уйти… – Он задумался и продолжил: – Ну, минут хотя бы пять-шесть.
Потом он объявил заболевшим (по окончании цикла лечения из двадцати уколов в жопу) по пять нарядов вне очереди и остановился перед Омельченко.
– А вот радисты, – повернулся он к батальону, – заботятся о своем здоровье.
На этих словах он на глазах у батальона вынул из кармана уже известную упаковку, рассказал о ее происхождении и торжественно вернул владельцу, объявив тому за правильное отношение к своему здоровью два увольнения в город.
У Емели, получившего назад злополучные презервативы, от всего происходящего что-то, видимо, переклинило в голове. Потому что он машинально пересчитал полученные презервативы и абсолютно по-идиотски спросил:
– А… остальные? – В пачке не хватало нескольких штук.
– Чего? – переспросил комбат.
Омельченко молчал. От ужаса у него расширились глаза.
Подполковник нахмурил лоб, потер перчаткой кончик замерзающего носа и переспросил:
– Что вы сказали, курсант?
Омельченко, моментально осевшим голосом, вынужден был повторить:
– А остальные?..
– Курсант, говорите громче, что у вас голос как у девушки! – рявкнул подполковник, опять не понявший вопроса.